К книге
ШепотЧАСТЬ ВТОРАЯ. 6
77%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 6
27

Все начинается с «А». Везде и всюду все начинается с «А», и тут уж ничего не попишешь, не мы заводили этот обычай, не нам его и ломать. Вот и прутся вперед те, что на «А» да на «Б», а те, что на «Ч», «Ш», «Щ», подождут, они еще имеют время, те парни всегда имеют время. Чудеса! Хорошо еще, когда берут. Тогда оно как-то легче, можно и подождать, торопиться, собственно, некуда. А когда дают? Тем, что на «А» и «Б», всегда достаются лучшие куски, а уж тебе может и совсем не хватить или же выпадет такая ничтожность, что только тьфу!

За время пребывания в учебном отряде Чайка наслушался всякого про заставы. Заставы в горах над чертороями и ваставы в ласковых шумливых лесах; заставы на околицах живописных сел, над которыми каждое утро поднимаются сладковатые дымы и пахнет свежим хлебом, испеченным на капустном листе, и домовитостью; заставы у речек, полных рыбы; заставы в бывших графских имениях (и ты спишь в комнате с разрисованным потолком, под всякими там купидонами и купидонессами!) и в домах из дикого камня; заставы с легкими участками границы, такими, где можно проехать по «дозорке» на машине, и заставы, которые имеют в своей. «собственности» с десяток крутых обрывистых шпилей, и ты, заступив в дозор, должен вскарабкиваться и снова спускаться десять, двадцать раз вверх и вниз, железные ноги надобно иметь, железное сердце, железное терпение — горе несчастливцам, попадающим на такую заставу!

— Пока писаря выколдовывают над нашей судьбой, — сказал Чайка хлопцам, — пойду, пожалуй, подразню немного собак на прощание, ибо раз ты на «Ч», то не жди спасенья ни от кого — ни от царей, ни от богов, а также и от писарей! Ну, кто со мной?

Желающих не нашлось. Уж чему-чему, а дисциплине в учебном отряде все научились прежде всего, и каждый теперь знал, что ни единого шага без разрешения командира шагнуть не может. Кроме того, каждому хотелось как можно скорее узнать, что же пошлет ему судьба. Пришлось Чайке отправляться в задуманную экспедицию в одиночестве.

Когда идут обычные занятия и между корпусами и на плацах то тут, то там группами и по одиночке маршируют будущие пограничники, и в окрестных перелесках тоже зеленеют фуражки, и по зеленым травам топчутся новенькие сапоги, то ты проскальзываешь совсем незаметно, перебегаешь сосновый борок, изображая озабоченность, следуешь по крутой тропке на сухой песчаный бугор, такой себе сосредоточенный исполнитель приказа непосредственного командира, — и никто среди общей деловитой возни не догадается, что Чайка попросту сбежал из своего отделения, из которого сержант выжимает сто потов на строевой подготовке, сбежал, чтобы…

На сухом песчаном бугре, между двух сосновых боров, лежало царство, которое Чайка окрестил «Собакией». Каре из деревянных узеньких домишек двухметровой высоты, тесный четырехугольник зеленого двора, густой спорыш и вездесущие одуванчики в дворике, сосны склоняются с двух сторон над деревянными причудливыми домишками, сколоченными из крепких дюймовых досок, проволочные прозрачные сетки вместо передних стенок и дверей, и в каждом — четвероногий житель, будущий друг пограничника, служебный пес. Сколько их там было — двести, или пятьсот, или тысяча? Чайка не знал и никогда не считал. Откуда взялись они в Собакии? Какая разница! Овчарок могли подарить пограничникам пионеры (приезжали целой делегацией, били в барабан — тум! тум! тум! — трубили в горн, командуя: «Смирно! Равнение на командира учебного отряда» и т. д., докладывали-мы, пионеры такие-то и такие-то, вырастили для наших доблестных пограничников столько-то и столько-то собак и т. д.). Но какое уж там «Смирно!» и какое «равнение», когда пионерам хотелось увидеть так много: и офицера, который шел, кажется, именно к ним, и бравых сержантов, выводивших своих ученых собак… Детские головки вертелись, горели любопытством глаза: новый неведомый мир открывался этим мальчишкам и девчонкам, неведомый и манящий. А бывало, что собак просто покупали у горожан, которые увлекались собаками, несмотря на квартирный кризис, и вынуждены были продавать овчарку только тогда, когда она вырастала и вставал вопрос: кто кого вытолкает из тесной квартиры, и хозяин выбирал жертвой все-таки собаку и продавал ее, хотя клялся и божился, что отрывает кусок от собственного сердца. Чайка и сам вырос в городе и много видывал собаководов, собаколюбов так же, как и собаконенавистников, но никогда не задумывался над путями собачьих странствий, собачьи судьбы не становились предметом его любопытства, поэтому и тут, хотя сразу увидел столько собак, не заинтересовался ни их происхождением, ни их количеством — просто понял, что сможет хоть иногда дать отдых чрезвычайно напряженным от постоянной серьезности нервам, и потому выбирал каждую свободную минутку, чтобы проскользнуть в Собакию и поднять там бунт.

Делал это Чайка поразительно просто. Забегал в четырехугольник зеленого дворика, подскакивал к любому домишке, ударял плечом о дощатую стенку, ощеривался сквозь проволочную сетку на застигнутого врасплох пса и что было мочи лаял на него: «Гав!»

Реакция у собаки была мгновенная. Ходила она по своему домику, или дремала, или даже сладко спала, пригретая солнышком, она буквально взрывалась от Чайкиного «гав!», летела прямо на проволочную сетку, ударялась о нее длинным выгнуто-напряженным телом, отброшенная сеткой, падала на землю и уже тогда посылала Чайке свое собачье проклятие, свою ненависть: «Гав! Гав! Гав!»

Это был сигнал, чтобы вся Собакия мигом всполошилась, желтые, волчье-серые, рыжие, черные ее жители бросались к прозрачным проволочным сеткам, чтобы разглядеть напавшего, могучими лапами сотрясали свои домишки, зловеще разевали острозубые пасти, лаяли, еще не зная, на кого и зачем, а Чайка бежал вдоль будок, подпрыгивал, подсвистывал, показывал овчаркам язык, останавливался на мгновение возле некоторых особенно страшных псов, бежал дальше и, когда уже все вокруг кипело и бесилось, падал посреди дворика в зеленую мягкую траву, катался, заливаясь смехом, а на него со всех сторон собаки вылаивали свои неисчерпаемые запасы злости, выработанной у них на протяжение многих месяцев ежедневных тренировок.

Жители Собакии лаяли часто. И тогда, когда некоторых из них выводили на тренировки, и тогда, когда счастливцы, которым удалось вырваться из тесной деревянной будки, опять возвращались в свой дом, и тогда, когда прибывало пополнение, и когда разносили им еду. Потому Чайка всегда дразнил собак ровно столько, сколько можно было это делать. Чтобы не показалось подозрительным. Исчезал, одергивал гимнастерку, затягивал потуже пояс, снова изображал озабоченность и отмаршировывал туда, где его друзья колотили сапогами по песку, стараясь угодить капризному сержанту. Когда сержант, разгневанный отсутствием Чайки, строго спрашивал его, где он пропадал, Чайка, вздрагивая от смеха, переполнявшего его, как клокочущая лава действующего вулкана, отвечал: «В общеизвестном месте», после чего все отделение довольно ржало, а сержант, поддаваясь настроению, и сам пробовал улыбнуться, в то же время обещая Чайке, что он с ним еще будет иметь персональную беседу. Персональных бесед Чайка не боялся, ибо мог переговорить кого угодно, да и сержант это хорошо знал, испытав уже не раз, что это такое — Чайкин язык. На том дело и кончалось.

Но сегодня Чайка переборщил. Собственно, куда ему было торопиться? Топтаться в узком и длинном коридоре перед дверью канцелярии и ждать, пока какой-нибудь писарь вызовет его фамилию? Так уж лучше подразнить собак. Кроме того, это было прощание с Собакией, а прощания всегда несколько затягиваются. Чайка так затянул собачий концерт, что один из сержантов, который хозяйничал в стране Собакии, всполошившись, прибежал посмотреть, что случилось с собаками, увидел Чайку, катавшегося по спорышу, скомандовал ему встать (собакам, к сожалению, он скомандовать не мог, они заливались еще пуще), обошел Чайку вокруг, чтобы придать своим действиям побольше угрозы (Чайка понимал, что сержант просто выигрывает время, так как не может быстро придумать для него надлежащего наказания), потом, пятясь, отошел от Чайки на три шага, зловеще прищурился, крикнул: «Смирно!», сам тоже вытянулся, и, когда Чайка дисциплинированно стукнул каблуками и, бросив руки вниз, задрал подбородок, сержант чуть расслабился и сказал, цедя слова сквозь зубы: «Так, значит, забавляемся?»

— Прощаюсь с Собакией, — выпалил Чайка.

— Кто позволил?

Есть вопросы, на которые не найдет ответа сам президент Академии наук. Сержант, который попался Чайке, принадлежал к категории людей, которые умеют задавать такие вопросы. Чайка надеялся, что тот зацепится за выдуманное им слово Собакия, и тогда ему амба, так как из терминологических дебрей он не выпутается. Вместо того — «Кто позволил?».

— Я сам, — сказал Чайка.

— Ага, самовольно? Так.

Сержант снова зашагал вокруг Чайки, и тот отогнал от себя страх. Если бы на день-два пораньше — сержант бы придумал ему наказание, но сегодня, когда еще до вечера Чайка полетит отсюда…

— Я могу помочь вам остаться тут еще на некоторое время, — словно отгадав мысли Чайки, угрожающе промолвил сержант.

— О, это было бы чудесно! — вздохнул Чайка. — Вы даже не представляете, как я люблю собачек.

— Так, может, выпустить к вам какую-нибудь из них? — предложил сержант, входя в игру.

— Но я не уверен, что они меня тоже любят! — испуганно воскликнул Чайка.

— А ну, — крикнул сержант. — Крью-угом! И марш отсюда!

Чайка заработал ногами с такой быстротой, что сержант мог сразу заподозрить его в трусливом бегстве. Возле канцелярии его встретили завидующие хлопцы.

— Чайка! — кричали они еще издали. — Где тебя носит? Тебя вызвали почти первым! Тебе повезло! Посылают на самую лучшую заставу, к капитану Шепоту.

— Свет переворачивается, — пошутил- Чайка, — свет сошел с ума! Ибо во-первых, я встретил сержанта остроумнее и ехиднее, чем я, а во-вторых, мое «Ч» выскочило перед всеми «А» и «Б». А в-третьих, как тут разобрать, что во-первых, а что во-вторых?

Мягко зыбятся зеленые горы. Вверху — раздолье, широкий простор, полно голубого неба, а внизу горы сдвинулись, оставив только узенький глубокий ров-каньон. Шоссе — на самом дне каньона, прорезанного в теле гор работящим потоком за долгие тысячелетия. Тихо гудит двигатель газика, тихо плещет поток, одолевая форельи каменные порожки, заботливо выложенные чьими-то руками. Шоссе тщательно повторяет все извилины потока, горы лежат по обе стороны, спокойные, затененные буковыми лесами, какие-то словно бы даже сочные от буйной зелени.

— Сюда мы пустим иностранных туристов, чтобы знали они всю привлекательность нашей земли, — продолжает мистифицировать Чайка и подмаргивает двум своим товарищам, с которыми едет на заставу капитана Шепота.

Старшина Буряченко играет желваками. Он сидит впереди, возле водителя ефрейтора Миколы, не оглядывается, молчит пока что, но Чайка видит левую щеку старшины, видит, как под загорелой кожей его перекатываются шарики раздражения, ему нравится дразнить старшину, и он продолжает свое.

— Запиши, пан Валерьян, — обращается он к белокурому пограничнику с тонким лицом маменькина сынка, — запиши: по этому шоссе пустить…

— Пустили без вас, вот что я тебе скажу! — резко молвил старшина и покраснел, вероятно от того, что не смог сдержаться и все-таки вмешался в глупую Чайкину болтовню. «И как я мог проморгать? — думает Буряченко. — Или меня соблазнила его фамилия, или, может, то, что парень закончил уже одиннадцать классов, да еще во Львове?»

— Ах, пустили сюда туристов, не ожидая нашего повеления? — брови у Чайки лезут на лоб. — Безобразие! Тогда мы сделаем так: запретим! Издадим декрет! Объявим эту райскую местность нашими форельными угодьями. Тебя, Микола, назначаем нашим министром охоты и рыбной ловли, а старшину Буряченко — главным егерем, отдав ему под команду всех прочих егерей и вооруженных людей, которых мы тут встретим.

Шофер Микола, маленький, худощавый, быстроглазый черниговец, типичный полещук, не может удержаться от смеха. Старшина молча гоняет желваки по челюстям.

— Прекратить неуместный смех! — прикрикнул он на водителя.

— Дак я ж подумал, — смех душит Миколу, и он даже подпрыгивает на сиденье, — я подумал… Как бы этого Чайку да высадить… га-га-га!., на Гадючьей гати, товарищ сержант… Га-га-га!

Теперь наконец улыбается даже Буряченко.

— Походит в дозор, слетит с него лузга, вот что я тебе скажу, — цедит он сквозь зубы.

— Дак он же для дозора не годится, — никак не может подавить смех Микола, — ему бы на ярмарку зубы продавать… Ги-ги-ги!.. Высадить его на Гадючьей гати да и удрать.

Чайка не слушает переговоров Миколы со старшиной. Он вообще не способен прислушиваться к чему-либо. Он дальше плетет свои химеры.

— Я люблю так, — говорит он, — люблю, чтобы кипело все, чтобы каждый имел свою должность, свой пост, свое место, все должны служить. Кому? Нам. Не терплю бездельников и дармоедов. Вот ты, например. Что ты есть? И кто ты есть? Тут у всех уже есть должности, а ты выкручиваешься?

Обращение адресовано к плечистому парню, у которого из коротковатых рукавов, гимнастерки высовываются толстые, красноватые от крепости руки.

— Как тебя зовут?

— Говорил тебе: Семен, — бурчит тот.

— Откуда?

— С Винничины.

— Чтобы с Винничины, да носить такое имя? Не годится! Наречем тебя… — Чайка задумывается лишь на мгновение, — наречем тебя торжественно Галахием и назначаем начальником или еще лучше — главой наших телохранителей… Запиши, пан Валерьян.

Белокурый Валерий, пунцовый от неловкости и от плохо скрываемого страха перед старшиной, в то же время не отваживается выйти из послушания и у Чайки. Он водит указательным пальцем в воздухе, будто бы пишет буквы.

Чайка закуривает сигарету, попыхивает дымом, с важностью роняет:

— Записано на дыму. Игра продолжается.

А Микола тем временем заливается смехом, поглядывая то на Чайку, то на его товарищей, которых тот одурманил за каких-нибудь полчаса.

— Пан министр лесных и горных угодий, вам смешно? — удивляется Чайка. — В такой ответственный и важный для нашего государства момент вы хохочете? С какой бы это стати? При вашей высокой должности вам бы надо остерегаться, держаться с достоинством, а не скалить зубы. Но погодите! Кажется, мы не знаем даже вашего отчего имени? Какой позор! Как фамилия?

— Цьоня, — смеется Микола.

— И это фамилия министра! Отныне вы называетесь Буркоброн! Запиши, пан Валерьян.

— Хи-хи-хи! — аж слезы из глаз выжимает смех у Миколы. — Ги-ги-ги! Сейчас будет Гадючья гать, товарищ старшина… Ох-ох!

Буряченко снова улыбается. Черт подери, может, оно и неплохо иметь на заставе такого заводилу! За двадцать лет пограничной службы всякого насмотрелся старшина Буряченко, но с таким языком, кажется, не попадался ему ни один. В самом деле, если подумать, то выходит как? Старшина заботится о припасах: амуниция, обмундирование, харч. Ну, и вообще порядок — это старшина. Для начальника заставы самое главное — служба границы. Святое. Вся его жизнь. А вот чтобы кто-то занимался весельем… Ну, есть всегда самодеятельность. Баян или аккордеон, приемник, радиола, пластинки, пение, книжки… Смех — тоже всегда, но обычный, как говорится, нормальный. А чтобы кто-то специально сидел и выдумывал, как ему насмешить всех? Ни времени на это, ни сил… Да и талант, наверное, нужен какой-то особенный. А вот храбры ли такие весельчаки, как Чайка? Старшина перебирал в памяти случаи из своей жизни. Вспоминал. Что ж, бывало всякого. И трусы попадались и отчаянные души… Да и то следует принять к сведению, что никогда еще не встречался Буряченко зубоскал такого калибра. Как будто его сызмалу кормили смешной едой или же делали какие-нибудь прививки. «Век живи… — думает старшина. — Вот что я тебе скажу».

Шоссе ввинчивается в густой орешник, за ним начинаются чернолозы, поточек разливается тут небольшими озерцами, буки отступили куда-то вверх, а на их место прибрели густые ольшаники. Мокрый холод залег на дне каньона, машина катится в холод, дрожь пробирает всех. Бррр!

Но вот наконец газик врывается на высокую насыпь, укрепленную искусно сделанными фашинами. Ольхи отступили от берегов расплесканных озерцов, чернолозы жмутся к подножию гребли, ничто не бросает тени на серую стежку шоссе, видно, тут солнце припекает целый день, и на солнце вылеживаются и выгреваются…

Теперь Микола хохочет во всю силу. Лихо вертит руль одной рукой, другой тычет вперед, на греблю.

Чайка косится туда и мигом замолкает, разевая от изумления рот. Микола сигналит: ту-ту! — и шоссе на гребле оживает! Оно шевелится и… расползается во все стороны серо-черными радами. Сотни гадюк грелись на солнце, пока не распугал их сигналом Микола. Теперь некоторые из них торопливо уползают прочь, вызмеиваются на склоне гребли, между камней, закручиваются в кольца на колышках фашин, другие отползают неохотно, оставаясь на обочине, поднимают маленькие головы, высовывают из черных пастей раздвоенные языки, а некоторые, не способные вырваться из сладостной летаргии спячки, только чуть откатываются, чтобы не зацепили их колеса, и равнодушно лежат в ленивом расслаблении…

— Вот тут бы тебя, — давится смехом Микола и тычет на Чайку пальцем через плечо, — тебя бы тут… выкинуть… го-го-го! Ссадить бы тебя тут…

Но Чайка не был бы Чайкой, если бы смолчал.

— Голубь сизый, — щурит он глаз, — ты лучше подумай, что станешь делать, если у тебя тут когда-нибудь испортится мотор!

Самому старшине Буряченко нравится такой ответ, и он снова улыбается, может, впервые на все остроты Чайки. А Микола с радостным задором восклицает:

— Дак у меня ж ломик под сиденьем! Я их — ломиком!

Машина уже проехала греблю. Гадюки вновь вернулись на теплое шоссе. Чайка озирается, качает головой.

— По такому чуду природы — и ломиком! И мы могли назначить тебя министром гор и лесов, да еще и пожаловали титул Буркоброна! О, горе нам! Как, ты говорил, прозываешься?

— Цьоня, — беззаботно роняет Микола.

— Цьонею останешься вовек. Запиши, пан Валерьян.

— Кончай разговоры, — командует старшина, — сейчас приедем на заставу, и каждый должен доложить капитану по всей форме, вот что я тебе скажу! Чтобы мне там — никаких…

И хоть до заставы ехать пришлось еще довольно долго, но все умолкают. Молчит даже Чайка и думает, какой же он — тот капитан Шепот? А между тем потихоньку вынимает из своей туристской торбы маленький ящичек в красном кожаном футляре, щелкает тумблером, выдвигает тонкий усик антенны, и узкая долина вмиг наполняется джазовым ревом.

Старшина Буряченко молча глядит на умелые руки Чайки, выколдовывающие из приемника чужую музыку. С этим парнем будет хлопот. Ох, будет!

— Это что такое? — строго тычет пальцем на приемник старшина.

— Последний крик науки и техники: японский транзистор. Марка: императорский «Хиташи» Не слышали, товарищ сержант?

— Ты что же это — в дозор на границу собираешься ходить со своим транзистором?

Чайка перебрасывает ремешок транзистора себе через голову, беспомощно разводит руками:

— Придется. Эпоха требует.

— Так вот — спрячьте, и чтобы я не видел!

— Есть, спрятать!

Чайка снимает с шеи ремешок, складывает антенну, мигом запихивает транзистор в торбу, но приемник верещит и оттуда, несмотря на то, что без антенны.

Молодые пограничники, не осмеливаясь захохотать при старшине, багровеют от сдерживаемого смеха, зато Микола дает волю веселью.

— Вот это да! — восклицает он. — Где ты раздобыл? — Честно купил, — говорит Чайка.

— Оно ж дорогое, чертяка! Где ты деньги взял?

— Выиграл по трехпроцентному займу. Старшина опять не выдерживает. Улыбается, машет рукой: что ты с таким сделаешь? Ни уговора, ни команды, ни приказа он не понимает. Отдать, сержанту Гогиашвили. Он — борец. Всех на лопатки кладет на соревнованиях. Пусть попробует положить этого весельчака.

Предыдущая главаГлава 27 из 35Следующая глава