К книге
ШепотЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 9
29%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 9
10

Они… его…

Бандеровцы добрались до своего спрятанного среди неприступных горных вершин бандитского пристанища только под вечер, прогнав своих пленных по снегу и холодным камням. К этому времени из села, где учительствовала София, привезли школьную парту, старенькую, давно крашенную, порезанную ножичками, исписанную чернилами и порисованную неумелыми детскими руками. Может быть, какой-нибудь из этих хмурых, одичавших людей тоже сидел когда-то за этой партой и вырезывал на ней причудливые свидетельства своей наивности и душевной неиспорченности, искоса поглядывая на учительницу, чтобы не заметила.

Если бы знали учителя и учительницы, за какой из парт сидит будущий убийца! Если бы знала мать, которая его рожала! Может быть, смогли бы научить его как-то иначе, просветили бы его мрачную душу. А мать, может, и не стала бы рожать, если бы знала заранее, что вырастет такое чудовище!

Парту сбросили с саней прямо в кучу бандеровцев, сбежавшихся на диво. Одному из них парта попала на ногу, он зашипел от боли, запрыгал на одной ноге, выискивая, на ком бы согнать злость, увидел пленных, подскочил к ним, бросил взгляд на белоруса, на его искалеченные босые ноги, потом перевел глаза на Софию, закричал: «Ишь, какая нежная, мать-перемать!» Стал срывать с нее пальто, платок, платье, обувь. Остервенело рвал с девушки все, что на ней было, дико поводил глазами, запененный, разлохмаченный, страшный. Те, от саней, перекинулись сюда, толпились вокруг, подзуживали своего компаньона.

Через минуту девушка дрожала на снегу босая, в одной нижней сорочке, а тем все еще было мало, они, гогоча, подсказывали бандеровцу, чтобы содрал с учительницы остатки одежды, и тот, не выказывая ни малейших колебаний, занес свою грязную лапу.

Но должно было начаться еще более страшное… Бандеровцы отступили. Круг раздался, расширился, людей становилось все больше и больше. В середину круга вошли куренной в сопровождении немца и капеллана. Куренной повел рукой в сторону — и в руку ему сразу кто-то вложил большой топор. Гром протянул его капеллану, сказал, кривя губы: «Освяти, отче». Прорва взял топор, поднял над головой в левой руке, правой сотворил крестное знамение над широким лезвием, что-то пробормотал. Прошептал что-то белорус возле Софии, но она не услышала, потому что не способна была что-либо слышать, не ощущала даже холодного снега под босыми ногами; опять, как только увидела вблизи немца, была расстреливаема вместе с отцом и матерью и только удивлялась, что умирает столько лет и все еще жива. А может, была уже мертвой и "теперь все это ей только грезилось? Границы реального и нереального расплывались в сознании Софии, исчезали все чувства, терялся разум, только оболочка тела стояла здесь под елями на обжигающе-холодном снегу, безразличная ко всему, чуждая страху и смятению. А потом возвращался разум, весь механизм чувств действовал идеально точно, зато тело отлетало в небытие или же медленно агонизировало в смертных муках, которые начались давным-давно.

Она плавала в сером хаосе мимо бегущих волн непрочного соединения сознания с телесной оболочкой, урывками долетали до нее отголоски извне, глаза воспринимали окружающий мир в лихорадочной разорванности, мир дробился на куски, не связанные в целое, бессмысленные, враждебные. А потом как будто ее встряхнуло изнутри со страшной силой. И встряску эту вызвали не мрачные приготовления вокруг, а неожиданный звук, тонкий, нежный и удивительно чистый. Один из бандитов, шалея от самогона, выскочил из землянки с сопелкой в руках и теперь пританцовывал на снегу, пучил глаза, надувал раскрасневшиеся щеки, наигрывал на сопелке что-то веселое и беззаботное. София вдруг вернулась на холодную и жесткую землю, ощутила, как зябко ее ногам, съежилась вся от порывов ледяного ветра, задрожала сначала часто-часто, сама себя уговаривала, что ей холодно, нестерпимо холодно, хотя и понимала уже, что это не обычный холод, не снег и не мороз, и не то, что она раздета. Уже не дрожала. Содрогалась вся так, словно очутилась в эпицентре большого землетрясения и земные судороги передались ей, могучие, стихийные, неугомонные. Еще было впечатление, будто каждая клетка ее тела получила свое собственное сердце, и эти сердца — большие и маленькие — стучали вразлад, охваченные ужасающей аритмией, жаждали расшатать и разбить свое вместилище, слепо рвались на волю, не ведая того, что воля для каждого из них означает смерть для него и для всех остальных.

А София не хотела смерти. Поняла это лишь теперь. Прошлую ночь и день делала все, чтобы избежать смерти. И когда во главе девчат убегала из застигнутого врасплох бандеровцами села, и когда карабкалась по глиняному обрыву, расстреливаемая из автоматов, и когда просила убежища у кроткого белоруса и его темноокой, как и она сама, Жены, и когда не оказывала ни малейшего сопротивления бандитам, даже тому, который срывал с нее одежду, — подсознательно старалась избежать смерти, отогнать ее решительностью или отклонить покорностью. Еще и сейчас не верила, что человека, невинного человека, могут убить такие же люди, как и он сам. Видела убитых во время войны, знала, что погибли отец и мать и миллионы, но никогда не видела, как убивали, не присутствовала ни разу при этом жесточайшем из всего, что творится на земле, акте и потому не хотела верить, что кто-то имеет право убить кого-то только на том основании, что он имеет оружие, а тот, другой, его не имеет.

Хотела бы умереть от болезни, дожить до преклонных лет, когда исчерпывается вся заложенная в организм энергия, и угаснуть постепенно, как огонь, который не имеет больше поживы и не может ждать ее ниоткуда. Хотела бы погибнуть в мгновенной катастрофе, когда все происходит со скоростью, превышающей скорость мысли и острейших рефлексов. С радостью умерла бы ночью, во сне, когда грезятся сказочные страны, которых никогда не-видела, или же угнетают кошмары, от которых нет спасения, кроме как проснуться или умереть.

Но не хотела быть убитой, не хотела, не хотела! И содрогалась всем телом, страшно содрогалась, пыталась закусить губу, чтобы не стучать зубами, хотя было уже все равно, потому что казалось ей, что тревога бьется в ней с грохотом, слышным вокруг всем. Ее душа, такая буйно-непокорная доныне, стала маленькой, в груди заскулил страх. О, если бы стать тем тонким жалейкиным плачем и выпорхнуть отсюда, вылететь бесследно, неуловимо!

С глаз спала пелена, она видела теперь все, мир предстал перед взором во всей своей безжалостной наготе, предметы и вещи приобрели странно жестокую твердость, на них больно было смотреть, но глаза упорно смотрели, и уже не было сил повелеть глазам закрыться, не могла отвести их, они были прикованы к тому, что происходило на тесной полянке посреди древних елей. Ибо то, что происходило, происходило с нею.

Старенькая парта стояла на снегу, до странного ненужная здесь. К парте, взяв топор, протянутый ему высоким капелланом, которого можно было назвать по-мужски красивым, если бы встретился в лучшем месте, вперевалку подходил рыхлый верзила с мордой, как заплесневелое молоко. Два бандита подбежали к белорусу, рванули его от Софии. Удивляясь, она отметила, что у нее свободные руки. Не заметила, как тот, что срывал с нее одежду, развязал их. В отчаянии уцепилась в белоруса. Движение было скорее инстинктивное, чем осмысленное. Не хотела остаться одна, думала, что задержит его возле себя. Задержать-спасти! И не только его, но и себя!

Ее грубо оторвали от белоруса, жестоко ударили в спину, боли она не ощутила, только догадалась, что боль должна была быть и вызвать наконец в ее душе ту злобу мужества, которой Софии не хватало. Побежать бы за белорусом, которого тащили к парте уже не двое, а четверо или шестеро бандитов, но ей преградил дорогу вонючий тулуп, а когда отшатнулась, увидела совсем близко ненавистного немца. Попятилась от бандеровца, очутилась еще ближе к немцу, но теперь ей было все равно.

Белорус молча боролся с убийцами. Руки его были связаны, он только поводил плечами, порывисто выгибалась его мускулистая спина — отбиться бы от бандитов, растолкать их, расшвырять, вырваться на волю, призывно выглядывавшую из-за каждой ели! Но где там… Сбежались отовсюду, выползали из-под земли, с непонятной ожесточенностью и злобой наваливались на беззащитного измученного человека. Болотисто-грязная куча поглотила белую высокую фигуру, размазанные пятна загаженных кожухов падали на чистое, наползали на него, как саранча, — и уже не было белого и чистого, только змеиное шевеление вражеских спин, исступленное и жуткое уханье ударов, словно с того света.

Губы Софии сами сложились для речи, а сорвались чуть слышно только два слова, разорванные, далекие одно от другого, такие далекие, что в том оттенке, который их разделял, помещалась целая человеческая жизнь: «Они… его…»

Болотистая куча, точно в немом сне, поползла к парте, держала в своих липких щупальцах жертву, жаждала крови, толкала полумертвого человека туда, где спокойно помахивал топором рыхлый палач с мордой, как заплесневелое молоко.

«Смотри, учительша, — сказал кто-то над самым ее ухом. — Покажем вам нашу школьную науку! Го-го!»

Белорус не понимал, что с ним собираются делать. Его впихнули за тесную парту, опять били, ломали его тело, месили его, однако сознание не возвращалось к нему, голова мертво перекатывалась с плеча на плечо, и на парте, на которую положили ее бандеровцы, она еще качалась, будто возражала против того, что должны были ей причинить.

Блестящий топор взлетел вверх, высоко-высоко взлетел, резанул Софию по глазам, она закрыла их руками. Но яе успела секира упасть, как руки Софии рванулись, точно мощные стальные пружины, и ударили то, что стояло перед ними. То был немец. Он пошатнулся и едва не упал от неожиданного толчка. Девушка, не думая ни о чем, бросилась в образовавшийся просвет между растерянными бандеровцами и падающим немцем. Пригибаясь чуть не к самой земле, пролетела расстояние, отделявшее ее от первых двух елок, и только там почувствовала под собою ноги, поняла, что спасается, убегает, бежит, с ужасом ощутила, как плохо слушаются ноги, как неуклюже и медленно она передвигается, собственно, стоит на месте, тогда как враги уже спохватились, уже посыпались ей вдогонку, уже окружают ее отовсюду. Бежать! Прорваться! О, небо!..

Секира палача, уже раз занесенная, не могла не опуститься, и она опустилась, упала с коротким стуком, и десятки преступных кровожадных глаз проследили за ее падением, прикипели к ее широкому лезвию. Куренной выдумал хорошую потеху для своих вояк, они нуждались в таких зрелищах, как в воздухе для дыхания. Школьная парта и то, что на ней происходило, стали на миг средоточием их внимания, их инстинктов, их вегетации, помимо парты для бандюг не существовало в этот миг ничего, даже часовые прибежали со своих постов и, вытягивая бог знает когда мытые шеи, глядели туда, где со свистом падало вниз широкое лезвие секиры, смотрели на Гриня, который расставил широко ноги, как лесоруб, смотрели на то место, куда упадет секира, ждали звука падения, сухого, короткого удара…

София бежала между елей, запутывалась в них больше и больше, добежала до края широкого плато, на котором раскинут был лагерь бандеровцев, это продолжалось короткие мгновения, именно те мгновения, когда над поляной, надо всем плато воцарилась смерть и когда все попали в ее магический круг. Один только Кемпер видел, что девушка убегает, только он понимал, что надо ее задержать, не дать ей воспользоваться минутой невнимательности этих диких дурней, но и он, как ни был рассудителен и спокоен, не придумал ничего лучшего, как выхватить из кобуры парабеллум и начать стрельбу вдогонку беглянке! А пока он падал от неожиданного удара девушки, пока сработал механизм его мысли и дал команду рукам взяться за оружие, прошло несколько десятков секунд, которых хватило Софии, чтобы отбежать на такое расстояние, на котором попасть в нее из пистолета мог разве только, снайпер. Кемпер выстрелил трижды, швырнул пистолет в снег, вырвал из рук ближайшего бандеровца автомат, стал на колено, пустил длинную злую очередь в белую фигуру, беззащитно петлявшую среди неохватных стволов древних елей.

К немцу присоединилось еще несколько бандеровцев. Палили из пистолетов, из автоматов, из карабинов. Никто не догадался погнаться за беглянкой. Здоровые, откормленные, неуставшие, могли бы в три маха доскочить до нее. Но, уверенные, что она никуда от их пуль не убежит, спокойно расстреливали белую фигуру, переговаривались мерзкими словцами, сплевывая на снег вместе с клейкой слюной грязную ругань.

На поляне был еще день, а в чаще елей уже заходили сумерки, тонкая девичья фигура уже маячила там не очень отчетливо, плато спадало вниз и нужно было хорошо чувствовать дистанцию для меткой стрельбы, а они палили, не заботясь ни о чем, надеялись, что, чем больше пуль полетит вдогонку бежавшей, тем больше вероятность попадания. А пули пролетали высоко над беглянкой или же резали деревья и снег позади нее, между тем как девушка бежала все дальше и дальше, добралась уже до края плато, не останавливаясь, пролетела мимо последних кустиков можжевельника, скользнула вниз. Только тогда бандиты сообразили, что надо было гнаться за учительницей, кучей побежали к краю плато, остановились от ледяного дуновения внизу, еще увидели внизу, среди заснеженных камней и отдельных кустиков можжевельника и мелколесья маленький белый комочек, который неудержимо катился дальше и дальше вниз, немного постреляли вслед и, уверенные, что уже катится в мертвую пропасть труп, вернулись к землянкам.

А она была жива, она бежала в холодную мглу гор, бежала среди белой смерти замерзания, и весь свет для Софии стал сизо-белым, только в глазах вытанцовывали красные всполохи нечеловеческого изнеможения.

Предыдущая главаГлава 10 из 35Следующая глава