Чтобы пройти во двор, надо преодолеть расстояние примерно в тридцать шагов.
Сказать о воротах? Они были. Потом исчезли. Когда были, сколько помню себя, были всегда открыты. А до меня — в пятидесятые еще — их на ночь закрывал дворник. Такой порядок, рассказывают, был в Ленинграде. Полуночникам дворник ворота открывал нехотя (во многих домах это был ночной дворник). Наградой ему был в лучшем случае рубль («по-старому»), или («по-новому») 10 копеек. Впрочем, я это не застал.
Дверь в дворницкую — прямо в подворотне, направо. Две ступеньки наверх.
А слева на стене внутри подворотни, именно слева — потому что, думаю, слева удобнее, чем справа писать правой рукой: можно сразу, как только повернешь с улицы под арку, — слева на стене, говорю, в октябре 2003 года появилась размашистая надпись-призыв — вернуть свободу известному олигарху. Тогда олигарх утратил свободу на многие годы, и все эти годы (ну, может, не все, а несколько лет — до косметического ремонта дома) надпись-призыв отчаянно обращалась к прохожим и, надо думать, к властям. Непохоже, что ее наличие кого-нибудь трогало. Может быть, потому, что в фамилии олигарха была допущена ошибка?
Странно другое, в нашем доме (вход со двора) появилось многопрофильное медицинское учреждение, — связано ли с этим или нет, но в подворотне на асфальте регулярно образовывался квадрат с трафаретной надписью: «Аборт — убийство». Так вот, это подподошвенное граффити кем-то закрашивалось в тот же день.
Что касается двери справа. Здесь, на месте бывшей дворницкой, во времена горбачевской перестройки появилось частное фотоателье. Мне приходилось тут фотографироваться на документы. Ничего от этого предприятия в памяти не сохранилось. Уже в девяностые мой друг и соавтор по детским радиопередачам поэт Геннадий Григорьев рассказал, что он знал это место. Фотографом, по словам Григорьева, был отец вундеркинда, очень скоро ставшего знаменитым шахматистом, и не просто знаменитым, а мирового уровня (и на момент рассказа — героем новостей). Мой покойный товарищ слыл человеком, предпочитавшим реальности выдумку, и я был готов делить на десять все, что Григорьев рассказывает. Будто бы он однажды зашел в эту дверь в нашей подворотне, чтобы сфотографироваться на документы в Союз писателей СССР, куда его принимали по книге «Алиби», а там рядом с папой сидел в глубокой задумчивости мальчик лет десяти, один за шахматной доской, подперев рукой подбородок. Фотограф снял Григорьева и пошел проявлять, а наш поэт возьми и скажи мальчику: «Давай сыграем», — мальчик вяло согласился и за несколько ходов поставил черными дяде мат, чем очень удивил проигравшего. Меня-то как раз это в рассказе Григорьева не сильно удивило, мы с ним играли примерно одинаково (и любили друг с другом резаться), но склонный к фантазерству мой друг всегда охотнее рассказывал о своих победах, — получается, с этим признанием его история притязала на правду. Совсем недавно узнал, что действительно юный гроссмейстер жил с отцом в те годы в нашем доме, в коммунальной квартире; кажется, отсюда они и удалились в Америку. А Григорьева уже нет на свете давно, и мне не с кем «резаться» в шахматы; называть же иные имена меня никто не уполномочивал.