К книге
Стихотворения. Поэмы. ПьесыПоэмы. Про это. II Ночь под Рождество
89%
Поэмы. Про это. II Ночь под Рождество
156

Фантастическая

реальность

Бегут берега —

        за видом вид.

Подо мной —

      подушка-лед.

Ветром ладожским гребень завит.

Летит

   льдышка-плот.

Спасите! — сигналю ракетой слов.

Падаю, качкой добитый.

Речка кончилась —

         море росло.

Океан —

     большой до обиды.

Спасите!

     Спасите!..

         Сто раз подряд

реву батареей пушечной.

Внизу

   подо мной

        растет квадрат,

остров растет подушечный.

Замирает, замирает,

         замирает гул.

Глуше, глуше, глуше…

Никаких морей.

         Я —

         на снегу.

Кругом —

     вёрсты суши.

Суша — слово.

      Снегами мокра.

Подкинут метельной банде я.

Что за земля?

      Какой это край?

Грен —

   лап —

     люб-ландия?

Боль были

Из облака вызрела лунная дынка,

стену̀ постепенно в тени оттеня.

Парк Петровский.

        Бегу.

           Ходынка

за мной.

       Впереди Тверской простыня.

А-у-у-у!

    К Садовой аж выкинул «у»!

Оглоблей

     или машиной,

но только

     мордой

        аршин в снегу.

Пулей слова матершины.

«От нэпа ослеп?!

Для чего глаза впряжены?!

Эй, ты!

    Мать твою разнэп!

Ряженый!»

Ах!

  Да ведь

я медведь.

Недоразуменье!

         Надо —

           прохожим,

что я не медведь,

        только вышел похожим.

Спаситель

Вон

   от заставы

        идет человечек.

За шагом шаг вырастает короткий.

Луна

   голову вправила в венчик.

Я уговорю,

     чтоб сейчас же,

           чтоб в лодке.

Это — спаситель!

        Вид Иисуса.

Спокойный и добрый,

         венчанный в луне.

Он ближе.

     Лицо молодое безусо.

Совсем не Исус.

        Нежней.

            Юней.

Он ближе стал,

      он стал комсомольцем.

Без шапки и шубы.

        Обмотки и френч.

То сложит руки,

        будто молится.

То машет,

     будто на митинге речь.

Вата снег.

     Мальчишка шел по вате.

Вата в золоте —

        чего уж пошловатей?!

Но такая грусть,

      что стой

             и грустью ранься!

Расплывайся в процыганенном романсе.

Романс

Мальчик шел, в закат глаза уставя.

Был закат непревзойдимо желт.

Даже снег желтел к Тверской заставе.

Ничего не видя, мальчик шел.

Шел,

вдруг

встал.

В шелк

рук

сталь.

С час закат смотрел, глаза уставя,

за мальчишкой легшую кайму.

Снег хрустя разламывал суставы.

Для чего?

     Зачем?

        Кому?

Был вором-ветром мальчишка обыскан.

Попала ветру мальчишки записка.

Стал ветер Петровскому парку звонить:

— Прощайте…

      Кончаю…

           Прошу не винить…

Ничего

не поделаешь

До чего ж

на меня похож!

Ужас.

   Но надо ж!

        Дернулся к луже.

Залитую курточку стягивать стал.

Ну что ж, товарищ!

        Тому еще хуже —

семь лет он вот в это же смотрит с моста.

Напялил еле —

      другого калибра.

Никак не намылишься —

           зубы стучат.

Шерстищу с лапищ и с мордищи выбрил.

Гляделся в льдину…

         бритвой луча…

Почти,

    почти такой же самый.

Бегу.

   Мозги шевелят адресами.

Во-первых,

     на Пресню,

            туда,

            по задворкам.

Тянет инстинктом семейная норка.

За мной

    всероссийские,

           теряясь точкой,

сын за сыном,

      дочка за дочкой.

Всехные

родители

— Володя!

     На Рождество!

Вот радость!

      Радость-то во!.. —

Прихожая тьма.

        Электричество комната.

Сразу —

     наискось лица родни.

— Володя!

     Господи!

         Что это?

            В чем это?

Ты в красном весь.

        Покажи воротник!

— Не важно, мама,

         дома вымою.

Теперь у меня раздолье —

            вода.

Не в этом дело.

        Родные!

            Любимые!

Ведь вы меня любите?

           Любите?

               Да?

Так слушайте ж!

        Тетя!

           Сестры!

               Мама!

Тушите елку!

        Заприте дом!

Я вас поведу…

      вы пойдете…

            Мы прямо…

сейчас же…

        все

        возьмем и пойдем.

Не бойтесь —

      это совсем недалёко —

600 с небольшим этих крохотных верст{265}.

Мы будем там во мгновение ока.

Он ждет.

     Мы вылезем прямо на мост.

— Володя,

     родной,

        успокойся! —

              Но я им

на этот семейственный писк голосков:

— Так что ж?!

      Любовь заменяете чаем?

Любовь заменяете штопкой носков?

Путешествие

с мамой

Не вы —

     не мама Альсандра Альсеевна.

Вселенная вся семьею засеяна.

Смотрите,

     мачт корабельных щетина —

в Германию врезался Одера клин.

Слезайте, мама,

        уже мы в Штеттине.

Сейчас,

    мама,

      несемся в Берлин.

Сейчас летите, мотором урча, вы:

Париж,

     Америка,

         Бруклинский мост,

Сахара,

    и здесь

      с негритоской курчавой

лакает семейкой чай негритос.

Сомнете периной

        и волю

           и камень.

Коммуна —

     и то завернется комом.

Столетия

     жили своими домками

и нынче зажили своим домкомом!

Октябрь прогремел,

         карающий,

              судный.

Вы

   под его огнепёрым крылом

расставились,

      разложили посудины.

Паучьих волос не расчешешь колом.

Исчезни, дом,

      родимое место!

Прощайте! —

      Отбросил ступеней последок.

— Какое тому поможет семейство?!

Любовь цыплячья!

        Любвишка наседок!

Пресненские

миражи

Бегу и вижу —

         всем в виду

кудринскими вышками

себе навстречу

      сам

        иду

с подарками подмышками.

Мачт крестами на буре распластан,

корабль кидает балласт за балластом.

Будь проклята,

      опустошенная легкость!

Домами оскалила скалы далекость.

Ни люда, ни заставы нет.

Горят снега,

     и голо.

И только из-за ставенек

в огне иголки елок.

Ногам вперекор,

         тормозами на быстрые

вставали стены, окнами выстроясь.

По стеклам

     тени

        фигурками тира

вертелись в окне,

        зазывали в квартиры.

С Невы не сводит глаз,

            продрог,

стоит и ждет —

         помогут.

За первый встречный за порог

закидываю ногу.

В передней пьяный проветривал бредни.

Стрезвел и дернул стремглав из передней.

Зал заливался минуты две:

— Медведь,

      медведь,

           медведь,

               медв-е-е-е-е… —

Муж Феклы

Давидовны

со мной и

со всеми

знакомыми

Потом,

    извертясь вопросительным знаком,

хозяин полглаза просунул:

            — Однако!

Маяковский!

      Хорош медведь! —

Пошел хозяин любезностями медоветь:

— Пожалуйста!

         Прошу-с.

           Ничего —

               я боком.

Нечаянная радость-с, как сказано у Блока.

Жена — Фекла Двидна.

Дочка,

точь-в-точь

     в меня, видно —

семнадцать с половиной годочков.

А это…

    Вы, кажется, знакомы?! —

Со страха к мышам ушедшие в норы,

из-под кровати полезли партнеры.

Усища —

       к стеклам ламповым пыльники —

из-под столов пошли собутыльники.

Ползут с-под шкафа чтецы, почитатели.

Весь безлицый парад подсчитать ли?

Идут и идут процессией мирной.

Блестят из бород паутиной квартирной.

Все так и стоит столетья,

           как было.

Не бьют —

     и не тронулась быта кобыла.

Лишь вместо хранителей духов и фей

ангел-хранитель —

         жилец в галифе{266}.

Но самое страшное:

         по росту,

              по коже

одеждой,

     сама походка моя! —

в одном

    узнал —

        близнецами похожи —

себя самого —

      сам

        я.

С матрацев,

      вздымая постельные тряпки,

клопы, приветствуя, подняли лапки.

Весь самовар рассиялся в лучики —

хочет обнять в самоварные ручки.

В точках от мух

        веночки

           с обоев

венчают голову сами собою.

Взыграли туш ангелочки-горнисты,

пророзовев из иконного глянца.

Исус,

   приподняв

        венок тернистый,

любезно кланяется.

Маркс,

   впряженный в алую рамку,

и то тащил обывательства лямку.

Запели птицы на каждой на жердочке,

герани в ноздри лезут из кадочек.

Как были

     сидя сняты

         на корточках,

радушно бабушки лезут из карточек.

Раскланялись все,

        осклабились враз;

кто басом фразу,

        кто в дискант

              дьячком.

— С праздничком!

     С праздничком!

        С праздничком!

           С праздничком!

               С праз —

нич —

   ком! —

Хозяин

    то тронет стул,

           то дунет,

сам со скатерти крошки вымел.

— Да я не знал!..

        Да я б накануне…

Да, я думаю, занят…

         Дом…

            Со своими…

Бессмысленные

просьбы

Мои свои?!

    Д-а-а-а —

        это особы.

Их ведьма разве сыщет на венике!

Мои свои

     с Енисея

         да с Оби

идут сейчас,

        следят четвереньки.

Какой мой дом?!

Сейчас с него.

Подушкой-льдом

плыл Невой —

мой дом

меж дамб

стал льдом,

и там…

Я брал слова

      то самые вкрадчивые,

то страшно рыча,

        то вызвоня лирово.

От выгод —

      на вечную славу сворачивал,

молил,

   грозил,

      просил,

         агитировал.

— Ведь это для всех…

         для самих…

              для вас же…

Ну, скажем, «Мистерия» —

           ведь не для себя ж?!

Поэт там и прочее…

         Ведь каждому важен…

Не только себе ж —

         ведь не личная блажь…

Я, скажем, медведь, выражаясь грубо…

Но можно стихи…

        Ведь сдирают шкуру?!

Подкладку из рифм поставишь —

               и шуба!..

Потом у камина…

        там кофе…

            курят…

Дело пустяшно:

        ну, минут на десять…

Но нужно сейчас,

        пока не поздно…

Похлопать может…

         Сказать —

              надейся!..

Но чтоб теперь же…

         чтоб это серьезно… —

Слушали, улыбаясь, именитого скомороха.

Катали по столу хлебные мякиши.

Слова об лоб

      и в тарелку —

            горохом.

Один расчувствовался,

           вином размягший:

— Поооостой…

      поооостой…

Очень даже и просто.

Я пойду!..

     Говорят, он ждет…

            на мосту…

Я знаю…

     Это на углу Кузнецкого моста.

Пустите!

     Нукося! —

По углам —

      зуд:

        — Наззз-ю-зззюкался!

Будет ныть!

Поесть, попить,

попить, поесть —

и за 66!

Теорию к лешему!

Нэп —

    практика.

Налей,

   нарежь ему.

Футурист,

     налягте-ка! —

Ничуть не смущаясь челюстей целостью,

пошли греметь о челюсть челюстью.

Шли

   из артезианских прорв

меж рюмкой

      слова поэтических споров.

В матрац,

    поздоровавшись,

           влезли клопы.

На вещи насела столетняя пыль.

А тот стоит —

      в перила вбит.

Он ждет,

     он верит:

         скоро!

Я снова лбом,

      я снова в быт

вбиваюсь слов напором.

Опять

    атакую и вкривь и вкось.

Но странно:

      слова проходят насквозь.

Необычайное

Стихает бас в комариные трельки.

Подбитые воздухом, стихли тарелки.

Обои,

    стены

      блёкли…

         блёкли…

Тонули в серых тонах офортовых.

Со стенки

     на город разросшийся

              Бёклин{267}

Москвой расставил «Остров мертвых».

Давным-давно.

        Подавно —

теперь.

    И нету проще!

Вон

   в лодке,

      скутан саваном,

недвижный перевозчик{268}.

Не то моря,

      не то поля —

их шорох тишью стерт весь.

А за морями —

        тополя

возносят в небо мертвость.

Что ж —

    ступлю!

        И сразу

           тополи

сорвались с мест,

        пошли,

           затопали.

Тополи стали спокойствия мерами,

ночей сторожами,

        милиционерами.

Расчетверившись,

        белый Харон

стал колоннадой почтамтских колонн.

Деваться

некуда

Так с топором влезают в сон,

обметят спящелобых —

и сразу

    исчезает всё,

и видишь только обух.

Так барабаны улиц

         в сон

войдут,

    и сразу вспомнится,

что вот тоска

      и угол вон,

за ним

    она —

      виновница.

Прикрывши окна ладонью угла,

стекло за стеклом вытягивал с краю.

Вся жизнь

       на карты окон легла.

Очко стекла —

        и я проиграю.

Арап —

    миражей шулер —

            по окнам

разметил нагло веселия крап.

Колода стекла

      торжеством яркоогним

сияет нагло у ночи из лап.

Как было раньше —

         вырасти б,

стихом в окно влететь.

Нет,

   никни к стенной сырости.

И стих

    и дни не те.

Морозят камни.

        Дрожь могил.

И редко ходят веники.

Плевками,

     снявши башмаки,

вступаю на ступеньки.

Не молкнет в сердце боль никак,

кует к звену звено.

Вот так,

     убив,

        Раскольников

пришел звенеть в звонок.

Гостьё идет по лестнице…

Ступеньки бросил —

         стенкою.

Стараюсь в стенку вплесниться,

и слышу —

     струны тенькают.

Быть может, села

        вот так

           невзначай она.

Лишь для гостей,

        для широких масс.

А пальцы

     сами

      в пределе отчаянья

ведут бесшабашье, над горем глумясь.

Друзья

А вороны гости?!

        Дверье крыло

раз сто по бокам коридора исхлопано.

Горлань горланья,

        оранья орло

ко мне доплеталось пьяное допьяна.

Полоса

щели.

Голоса

еле:

«Аннушка —

ну и румянушка!»

Пироги…

     Печка…

Шубу…

    Помогает…

           С плечика…

Сглушило слова уанстепным темпом,

и снова слова сквозь темп уанстепа:

«Что это вы так развеселились?

Разве?!»

    Слились…

Опять полоса осветила фразу.

Слова непонятны —

         особенно сразу.

Слова так

       (не то чтоб со зла):

«Один тут сломал ногу,

так вот веселимся, чем бог послал,

танцуем себе понемногу».

Да,

их голоса.

      Знакомые выкрики.

Застыл в узнаваньи,

         расплющился, нем,

фразы крою по выкриков выкройке.

Да —

   это они —

        они обо мне.

Шелест.

    Листают, наверное, ноты.

«Ногу, говорите?

        Вот смешно-то!»

И снова

    в тостах стаканы исчоканы,

и сыплют стеклянные искры из щек они.

И снова

    пьяное:

        «Ну и интересно!

Так, говорите, пополам и треснул?»

«Должен огорчить вас, как ни грустно,

не треснул, говорят,

         а только хрустнул».

И снова

    хлопанье двери и карканье,

и снова танцы, полами исшарканные.

И снова

    стен раскаленные степи

под ухом звенят и вздыхают в тустепе.

Только б

не ты

Стою у стенки.

      Я не я.

Пусть бредом жизнь смололась.

Но только б, только б не ея

невыносимый голос!

Я день,

    я год обыденщине предал,

я сам задыхался от этого бреда.

Он

жизнь дымком квартирошным выел.

Звал:

   решись

      с этажей

           в мостовые!

Я бегал от зова разинутых окон,

любя убегал.

      Пускай однобоко,

пусть лишь стихом,

         лишь шагами ночными —

строчишь,

     и становятся души строчными,

и любишь стихом,

        а в прозе немею.

Ну вот, не могу сказать,

           не умею.

Но где, любимая,

        где, моя милая,

где

  — в песне! —

        любви моей изменил я?

Здесь

  каждый звук,

       чтоб признаться,

               чтоб кликнуть.

А только из песни — ни слова не выкинуть.

Вбегу на трель,

      на гаммы.

В упор глазами

      в цель!

Гордясь двумя ногами,

Ни с места! — крикну. —

           Цел! —

Скажу:

    — Смотри,

         даже здесь, дорогая,

стихами громя обыденщины жуть,

имя любимое оберегая,

тебя

   в проклятьях моих

           обхожу.

Приди,

    разотзовись на стих.

Я, всех оббегав, — тут.

Теперь лишь ты могла б спасти.

Вставай!

     Бежим к мосту! —

Быком на бойне

        под удар

башку мою нагнул.

Сборю себя,

      пойду туда.

Секунда —

     и шагну.

Шагание

стиха

Последняя самая эта секунда,

секунда эта

     стала началом,

началом

    невероятного гуда.

Весь север гудел.

        Гудения мало.

По дрожи воздушной,

         по колебанью

догадываюсь —

        оно над Любанью.

По холоду,

     по хлопанью дверью

догадываюсь —

         оно над Тверью.

По шуму —

     настежь окна раскинул —

догадываюсь —

        кинулся к Клину.

Теперь грозой Разумовское залил.

На Николаевском теперь

           на вокзале.

Всего дыхание одно,

а под ногой

     ступени

пошли,

    поплыли ходуном,

вздымаясь в невской пене.

Ужас дошел.

      В мозгу уже весь.

Натягивая нервов строй,

разгуживаясь всё и разгуживаясь,

взорвался,

     пригвоздил:

         — Стой!

Я пришел из-за семи лет,

из-за верст шести ста,

пришел приказать:

        Нет!

Пришел повелеть:

        Оставь!

Оставь!

    Не надо

         ни слова,

           ни просьбы.

Что толку —

     тебе

         одному

           удалось бы?!

Жду,

   чтоб землей обезлюбленной

               вместе,

чтоб всей

     мировой

        человечьей гущей.

Семь лет стою,

      буду и двести

стоять пригвожденный,

           этого ждущий.

У лет на мосту

      на презренье,

            на смех,

земной любви искупителем значась,

должен стоять,

      стою за всех,

за всех расплачусь,

        за всех расплачусь. —

Ротонда

Стены в тустепе ломались

           на три,

на четверть тона ломались,

            на сто

Я, стариком,

      на каком-то Монмартре{269}

лезу —

   стотысячный случай —

              на стол.

Давно посетителям осточертело.

Знают заранее

      всё, как по нотам:

буду звать

     (новое дело!)

куда-то идти,

      спасать кого-то.

В извинение пьяной нагрузки

хозяин гостям объясняет:

           — Русский! —

Женщины —

      мяса и тряпок вязанки —

смеются,

     стащить стараются

              за ноги:

«Не пойдем.

      Дудки!

Мы — проститутки».

Быть Сены полосе б Невой!

Грядущих лет брызгой

хожу по мгле по Сеновой

всей нынчести изгой.

Саженный,

     обсмеянный,

           саженный,

               битый,

в бульварах

      ору через каски военщины:

— Под красное знамя!

           Шагайте!

               По быту!

Сквозь мозг мужчины!

           Сквозь сердце женщины! —

Сегодня

     гнали

        в особенном раже.

Ну и жара же!

Полусмерть

Надо

   немного обветрить лоб.

Пойду,

    пойду, куда ни вело б.

Внизу свистят сержанты-трельщики.

Тело

   с панели

      уносят метельщики.

Рассвет.

    Подымаюсь сенскою сенью,

синематографской серой тенью.

Вот —

   гимназистом смотрел их

              с парты —

мелькают сбоку Франции карты.

Воспоминаний последним током

тащился прощаться

         к странам Востока.

Случайная

станция

С разлету рванулся —

         и стал,

            и на мель.

Лохмотья мои зацепились штанами.

Ощупал —

     скользко,

         луковка точно.

Большое очень.

        Испозолочено.

Под луковкой

      колоколов завыванье.

Вечер зубцы стенные выкаймил.

На Иване я

Великом.

Вышки кремлевские пиками.

Московские окна

        видятся еле.

Весело.

    Елками зарождествели.

В ущелья кремлёвы волна ударяла:

то песня,

     то звона рождественский вал.

С семи холмов,

      низвергаясь Дарьялом,

бросала Тереком

        праздник

            Москва.

Вздымается волос.

        Лягушкою тужусь.

Боюсь —

     оступлюсь на одну только пядь,

и этот

   старый

      рождественский ужас

меня

   по Мясницкой закружит опять.

Повторение

пройденного

Руки крестом,

      крестом

         на вершине,

ловлю равновесие,

        страшно машу.

Густеет ночь,

      не вижу в аршине.

Луна.

   Подо мною

        льдистый Машук.

Никак не справлюсь с моим равновесием,

как будто с Вербы —

         руками картонными{270}.

Заметят.

     Отсюда виден весь я.

Смотрите —

      Кавказ кишит Пинкертонами.

Заметили.

     Всем сообщили сигналом.

Любимых,

     друзей

        человечьи ленты

со всей вселенной сигналом согнало.

Спешат рассчитаться,

         идут дуэлянты.

Щетинясь,

     щерясь

        еще и еще там…

Плюют на ладони.

        Ладонями сочными,

руками,

    ветром,

      нещадно,

           без счета

в мочалку щеку истрепали пощечинами.

Пассажи —

     перчаточных лавок початки,

дамы,

   духи развевая паточные,

снимали,

     в лицо швыряли перчатки,

швырялись в лицо магазины перчаточные.

Газеты,

    журналы,

        зря не глазейте!

На помощь летящим в морду вещам

ругней

    за газетиной взвейся газетина.

Слухом в ухо!

      Хватай, клевеща!

И так я калека в любовном боленьи.

Для ваших оставьте помоев ушат.

Я вам не мешаю.

        К чему оскорбленья!

Я только стих,

      я только душа.

А снизу:

    — Нет!

        Ты враг наш столетний.

Один уж такой попался —

            гусар{271}!

Понюхай порох,

        свинец пистолетный.

Рубаху враспашку!

        Не празднуй труса! —

Последняя

смерть

Хлеще ливня,

      грома бодрей,

Бровь к брови,

      ровненько,

со всех винтовок,

        со всех батарей,

с каждого маузера и браунинга,

с сотни шагов,

      с десяти,

           с двух,

в упор —

     за зарядом заряд.

Станут, чтоб перевесть дух,

и снова свинцом сорят.

Конец ему!

     В сердце свинец!

Чтоб не было даже дрожи!

В конце концов —

        всему конец.

Дрожи конец тоже.

То, что

осталось

Окончилась бойня.

        Веселье клокочет.

Смакуя детали, разлезлись шажком.

Лишь на Кремле

        поэтовы клочья

сияли по ветру красным флажком.

Да небо

    попрежнему

         лирикой звездится.

Глядит

    в удивленьи небесная звездь —

затрубадурила Большая Медведица.

Зачем?

    В королевы поэтов пролезть?

Большая,

     неси по векам-Араратам

сквозь небо потопа

         ковчегом-ковшом!

С борта

    звездолётом

         медведьинским братом

горланю стихи мирозданию в шум.

Скоро!

    Скоро!

        Скоро!

В пространство!

        Пристальней!

Солнце блестит горы.

Дни улыбаются с пристани.

Прошение на имя…

Прошу вас, товарищ химик, заполните сами!

Пристает ковчег.

        Сюда лучами!

Пристань.

     Эй!

      Кидай канат ко мне!

И сейчас же

      ощутил плечами

тяжесть подоконничьих камней.

Солнце

    ночь потопа высушило жаром.

У окна

    в жару встречаю день я.

Только с глобуса — гора Килиманджаро.

Только с карты африканской — Кения.

Голой головою глобус.

Я над глобусом

         от горя горблюсь.

Мир

   хотел бы

      в этой груде горя

настоящие облапить груди-горы.

Чтобы с полюсов

        по всем жильям

лаву раскатил, горящ и каменист,

так хотел бы разрыдаться я,

медведь-коммунист.

Столбовой отец мой

         дворянин,

кожа на моих руках тонка.

Может,

    я стихами выхлебаю дни,

и не увидав токарного станка.

Но дыханием моим,

         сердцебиеньем,

               голосом,

каждым острием издыбленного в ужас

                 волоса,

дырами ноздрей,

        гвоздями глаз,

зубом, исскрежещенным в звериный лязг,

ёжью кожи,

     гнева брови сборами,

триллионом пор,

        дословно —

               всеми порами

в осень,

    в зиму,

      в весну,

         в лето,

в день,

    в сон

не приемлю,

      ненавижу это всё.

Всё,

  что в нас

      ушедшим рабьим вбито,

всё,

  что мелочинным роем

оседало

    и осело бытом

даже в нашем

      краснофлагом строе.

Я не доставлю радости

видеть,

    что сам от заряда стих.

За мной не скоро потянете

об упокой его душу таланте.

Меня

   из-за угла

      ножом можно.

Дантесам в мой не целить лоб.

Четырежды состарюсь — четырежды омоложенный,

до гроба добраться чтоб.

Где б ни умер,

      умру поя.

В какой трущобе ни лягу,

знаю —

    достоин лежать я

с легшими под красным флагом.

Но за что ни лечь —

         смерть есть смерть.

Страшно — не любить,

           ужас — не сметь.

За всех — пуля,

        за всех — нож.

А мне когда?

      А мне-то что ж?

В детстве, может,

        на самом дне,

десять найду

      сносных дней.

А то, что другим?!

        Для меня б этого!

Этого нет.

     Видите —

         нет его!

Верить бы в загробь!

         Легко прогулку пробную.

Стоит

   только руку протянуть —

пуля

   мигом

      в жизнь загробную

начертит гремящий путь.

Что мне делать,

        если я

           вовсю,

всей сердечной мерою,

в жизнь сию,

сей

  мир

    верил,

       верую.

Вера

Пусть во что хотите жданья удлинятся —

вижу ясно,

     ясно до галлюцинаций.

До того,

    что кажется —

   вот только с этой рифмой развяжись,

и вбежишь

     по строчке

         в изумительную жизнь.

Мне ли спрашивать —

         да эта ли?

              Да та ли?!

Вижу,

   вижу ясно, до деталей.

Воздух в воздух,

         будто камень в камень,

недоступная для тленов и крошений,

рассиявшись,

      высится веками

мастерская человечьих воскрешений.

Вот он,

    большелобый

         тихий химик,

перед опытом наморщил лоб.

Книга —

     «Вся земля», —

            выискивает имя.

Век двадцатый.

        Воскресить кого б?

— Маяковский вот…

         Поищем ярче лица —

недостаточно поэт красив. —

Крикну я

     вот с этой,

         с нынешней страницы:

— Не листай страницы!

           Воскреси!

Надежда

Сердце мне вложи!

           Кровищу —

              до последних жил.

В череп мысль вдолби!

Я свое, земное, не дожил,

на земле

    свое не долюбил.

Был я сажень ростом.

        А на что мне сажень?

Для таких работ годна и тля.

Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,

вплющился очками в комнатный футляр.

Что хотите, буду делать даром —

чистить,

     мыть,

        стеречь,

           мотаться,

               месть.

Я могу служить у вас

         хотя б швейцаром.

Швейцары у вас есть?

Был я весел —

      толк веселым есть ли,

если горе наше непролазно?

Нынче

    обнажают зубы если,

только, чтоб хватить,

         чтоб лязгнуть.

Мало ль что бывает —

           тяжесть

              или горе…

Позовите!

     Пригодится шутка дурья.

Я шарадами гипербол,

         аллегорий

буду развлекать,

        стихами балагуря.

Я любил…

     Не стоит в старом рыться.

Больно?

    Пусть…

        Живешь и болью дорожась.

Я зверье еще люблю —

           у вас

              зверинцы

есть?

   Пустите к зверю в сторожа.

Я люблю зверье.

        Увидишь собачонку —

тут у булочной одна —

          сплошная плешь, —

из себя

    и то готов достать печенку.

Мне не жалко, дорогая,

           ешь!

Любовь

Может,

   может быть,

        когда-нибудь

      дорожкой зоологических аллей

и она —

    она зверей любила —

            тоже ступит в сад,

улыбаясь,

     вот такая,

         как на карточке в столе.

Она красивая —

        ее, наверно, воскресят.

Ваш

   тридцатый век

         обгонит стаи

сердце раздиравших мелочей.

Нынче недолюбленное

           наверстаем

звездностью бесчисленных ночей.

Воскреси

     хотя б за то,

          что я

            поэтом

ждал тебя,

     откинул будничную чушь!

Воскреси меня

      хотя б за это!

Воскреси —

        свое дожить хочу!

Чтоб не было любви — служанки

замужеств,

     похоти,

        хлебов.

Постели прокляв,

        встав с лежанки,

чтоб всей вселенной шла любовь.

Чтоб день,

     который горем старящ,

не христарадничать, моля.

Чтоб вся

     на первый крик:

            — Товарищ! —

оборачивалась земля.

Чтоб жить

     не в жертву дома дырам.

Чтоб мог

    в родне

        отныне

           стать

отец

   по крайней мере миром,

землей по крайней мере — мать.

1923

Предыдущая главаГлава 156 из 176Следующая глава