К книге
Стихотворения. Поэмы. ПьесыПоэмы. Про это
88%
Поэмы. Про это
155

Стоял — вспоминаю.

Был этот блеск.

И это

тогда

называлось Невою.

О балладе и

о балладах

Немолод очень лад баллад,

но если слова болят

и слова говорят про то, что болят,

молодеет и лад баллад.

Лубянский проезд.

        Водопьяный.

              Вид

вот.

  Вот

    фон.

В постели она.

      Она лежит.

Он.

  На столе телефон.

«Он» и «она» баллада моя.

Не страшно нов я.

Страшно то,

     что «он» — это я

и то, что «она» —

        моя.

При чем тюрьма?

        Рождество.

            Кутерьма.

Без решеток окошки домика!

Это вас не касается.

         Говорю — тюрьма.

Стол.

    На столе соломинка.

По кабелю

пущен

номер

Тронул еле — волдырь на теле.

Трубку из рук вон.

Из фабричной марки —

две стрелки яркие

омолниили телефон{260}.

Соседняя комната.

        Из соседней

              сонно:

— Когда это?

      Откуда это живой поросенок? —

Звонок от ожогов уже визжит,

добела раскален аппарат.

Больна она!

     Она лежит!

Беги!

   Скорей!

      Пора!

Мясом дымясь, сжимаю жжение.

Моментально молния телом забегала.

Стиснул миллион вольт напряжения.

Ткнулся губой в телефонное пекло.

Дыры

   сверля

      в доме,

взмыв

   Мясницкую{261}

        пашней,

рвя

  кабель,

     номер

пулей

   летел

     барышне.

Смотрел осовело барышнин глаз —

под праздник работай за двух.

Красная лампа опять зажглась.

Позвонила!

     Огонь потух.

И вдруг

    как по лампам пошло куролесить,

вся сеть телефонная рвется на нити.

— 67–10!

Соедините! —

В проулок!

     Скорей!

        Водопьяному в тишь!

Ух!

  А то с электричеством станется —

под Рождество

      на воздух взлетишь

со всей

    со своей

        телефонной

            станцией.

Жил на Мясницкой один старожил.

Сто лет после этого жил —

про это лишь —

        сто лет! —

говаривал детям дед.

— Было — суббота…

         под воскресенье…

Окорочок…

     Хочу, чтоб дешево…

Как вдарит кто-то!..

         Землетрясенье…

Ноге горячо…

      Ходун — подошва!.. —

Не верилось детям,

        чтоб так-то

             да там-то.

Землетрясенье?

        Зимой?

           У почтамта?!

Телефон

бросается

на всех

Протиснувшись чудом сквозь тоненький шнур,

раструба трубки разинув оправу,

погромом звонков громя тишину,

разверг телефон дребезжащую лаву.

Это визжащее,

      звенящее это

пальнуло в стены,

        старалось взорвать их.

Звоночинки

      тыщей

         от стен

            рикошетом

под стулья закатывались

           и под кровати.

Об пол с потолка звоночище хлопал.

И снова,

     звенящий мячище точно,

взлетал к потолку, ударившись об пол,

и сыпало вниз дребезгою звоночной.

Стекло за стеклом,

        вьюшку за вьюшкой

тянуло

    звенеть телефонному в тон.

Тряся

   ручоночкой

        дом-погремушку,

тонул в разливе звонков телефон.

Секундантша

От сна

    чуть видно —

         точка глаз

иголит щеки жаркие.

Ленясь, кухарка поднялась,

идет,

   кряхтя и харкая.

Моченым яблоком она.

Морщинят мысли лоб ее.

— Кого?

    Владим Владимыч?!

            А! —

Пошла, туфлёю шлепая.

Идет.

   Отмеряет шаги секундантом.

Шаги отдаляются…

        Слышатся еле…

Весь мир остальной отодвинут куда-то,

лишь трубкой в меня неизвестное целит.

Просветление

мира

Застыли докладчики всех заседаний,

не могут закончить начатый жест.

Как были,

     рот разинув,

           сюда они

смотрят на Рождество из Рождеств.

Им видима жизнь

        от дрязг и до дрязг.

Дом их —

     единая будняя тина.

Будто в себя,

      в меня смотрясь,

ждали

    смертельной любви поединок.

Окаменели сиренные рокоты.

Колес и шагов суматоха не вертит.

Лишь поле дуэли

        да время-доктор

с бескрайним бинтом исцеляющей смерти.

Москва —

     за Москвой поля примолкли.

Моря —

    за морями горы стройны.

Вселенная

     вся

      как будто в бинокле,

в огромном бинокле (с другой стороны).

Горизонт распрямился

           ровно-ровно.

Тесьма.

    Натянут бичевкой тугой.

Край один —

      я в моей комнате,

ты в своей комнате — край другой.

А между —

     такая,

        какая не снится,

какая-то гордая белой обновой,

через вселенную

        легла Мясницкая

миниатюрой кости слоновой.

Ясность.

    Прозрачнейшей ясностью пытка.

В Мясницкой

      деталью искуснейшей выточки

кабель

    тонюсенький —

           ну, просто нитка!

И всё

   вот на этой вот держится ниточке.

Дуэль

Раз!

   Трубку наводят.

         Надежду

брось.

   Два!

     Как раз

остановилась,

      не дрогнув,

           между

моих

   мольбой обволокнутых глаз.

Хочется крикнуть медлительной бабе:

— Чего задаетесь?

        Стоите Дантесом.

Скорей,

    скорей просверлите сквозь кабель

пулей

   любого яда и веса. —

Страшнее пуль —

        оттуда

           сюда вот,

кухаркой оброненное между зевот,

проглоченным кроликом в брюхе удава

по кабелю,

     вижу,

        слово ползет.

Страшнее слов —

        из древнейшей древности,

где самку клыком добывали люди еще,

ползло

    из шнура —

         скребущейся ревности

времен троглодитских тогдашнее чудище.

А может быть…

        Наверное, может!

Никто в телефон не лез и не лезет,

нет никакой троглодичьей рожи.

Сам в телефоне.

        Зеркалюсь в железе.

Возьми и пиши ему ВЦИК циркуляры!

Пойди — эту правильность с Эрфуртской{262} сверь!

Сквозь первое горе

        бессмысленный,

               ярый,

мозг поборов,

      проскребается зверь.

Что может

сделаться

с человеком!

Красивый вид.

      Товарищи!

           Взвесьте!

В Париж гастролировать едущий летом,

поэт,

   почтенный сотрудник «Известий»,

царапает стул когтём из штиблета.

Вчера человек —

        единым махом

клыками свой размедведил вид я!

Косматый.

     Шерстью свисает рубаха.

Тоже туда ж!?

      В телефоны бабахать!?

К своим пошел!

        В моря ледовитые!

Размедвеженье

Медведем,

     когда он смертельно сердится,

на телефон

     грудь

        на врага тяну.

А сердце

глубже уходит в рогатину!

Течет.

   Ручьища красной меди.

Рычанье и кровь.

        Лакай, темнота!

Не знаю,

     плачут ли,

         нет медведи,

но если плачут,

        то именно так.

То именно так:

      без сочувственной фальши

скулят,

    заливаясь ущельной длиной.

И именно так их медвежий Бальшин{263},

скуленьем разбужен, ворчит за стеной.

Вот так медведи именно могут:

недвижно,

     задравши морду,

            как те,

повыть,

    извыться

        и лечь в берлогу,

царапая логово в двадцать когтей.

Сорвался лист.

        Обвал.

           Беспокоит.

Винтовки-шишки

        не грохнули б враз.

Ему лишь взмедведиться может такое

сквозь слезы и шерсть, бахромящую глаз.

Протекающая

комната

Кровать.

     Железки.

         Барахло одеяло.

Лежит в железках.

        Тихо.

           Вяло.

Трепет пришел.

      Пошел по железкам.

Простынь постельная треплется плеском.

Вода лизнула холодом ногу.

Откуда вода?

      Почему много?

Сам наплакал.

      Плакса.

         Слякоть.

Неправда —

      столько нельзя наплакать.

Чёртова ванна!

      Вода за диваном.

Под столом,

        за шкафом вода.

С дивана,

     сдвинут воды задеваньем,

в окно проплыл чемодан.

Камин…

    Окурок…

        Сам кинул.

Пойти потушить.

        Петушится.

            Страх.

Куда?

   К какому такому камину?

Верста.

    За верстою берег в кострах.

Размыло всё,

      даже запах капустный

с кухни

    всегдашний,

         приторно сладкий.

Река.

   Вдали берега.

         Как пусто!

Как ветер воет вдогонку с Ладоги!

Река.

   Большая река.

        Холодина.

Рябит река.

     Я в середине.

Белым медведем

        взлез на льдину,

плыву на своей подушке-льдине.

Бегут берега,

      за видом вид.

Подо мной подушки лед.

С Ладоги дует.

      Вода бежит.

Летит подушка-плот.

Плыву.

    Лихорадюсь на льдине-подушке.

Одно ощущенье водой не вымыто:

я должен

    не то под кроватные дужки,

не то

   под мостом проплыть под каким-то.

Были вот так же:

        ветер да я.

Эта река!..

     Не эта.

        Иная.

Нет, не иная!

      Было —

           стоял.

Было — блестело.

        Теперь вспоминаю.

Мысль растет.

      Не справлюсь я с нею.

Назад!

    Вода не выпустит плот.

Видней и видней…

        Ясней и яснее…

Теперь неизбежно…

         Он будет!

              Он вот!!!

Человек

из-за 7-ми

лет{264}

Волны устои стальные моют.

Недвижный,

      страшный,

           упершись в бока

столицы,

     в отчаяньи созданной мною,

стоит

   на своих стоэтажных быках.

Небо воздушными скрепами вышил.

Из вод феерией стали восстал.

Глаза подымаю выше,

         выше…

Вон!

   Вон —

         опершись о перила моста

Прости, Нева!

      Не прощает,

              гонит.

Сжалься!

     Не сжалился бешеный бег.

Он!

   Он —

     у небес в воспаленном фоне,

прикрученный мною, стоит человек.

Стоит.

    Разметал изросшие волосы.

Я уши лаплю.

      Напрасные мнешь!

Я слышу

     мой,

       мой собственный голос.

Мне лапы дырявит голоса нож.

Мой собственный голос —

           он молит,

               он просится:

— Владимир!

      Остановись!

            Не покинь!

Зачем ты тогда не позволил мне

              броситься!

С размаху сердце разбить о быки?

Семь лет я стою.

         Я смотрю в эти воды,

к перилам прикручен канатами строк.

Семь лет с меня глаз эти воды не сводят.

Когда ж,

    когда ж избавления срок?

Ты, может, к ихней примазался касте?

Целуешь?

     Ешь?

      Отпускаешь брюшко?

Сам

   в ихний быт,

        в их семейное счастье

намереваешься пролезть петушком?!

Не думай! —

      Рука наклоняется вниз его.

Грозится

     сухой

        в подмостную кручу.

— Не думай бежать!

         Это я

            вызвал.

Найду.

   Загоню.

      Доконаю.

           Замучу!

Там,

   в городе,

      праздник.

           Я слышу гром его.

Так что ж!

     Скажи, чтоб явились они.

Постановленье неси исполкомово.

Му̀ку мою конфискуй,

         отмени.

Пока

   по этой

      по Невской

           по глуби

спаситель-любовь

        не придет ко мне,

скитайся ж и ты,

        и тебя не полюбят.

Греби!

    Тони меж домовьих камней! —

Спасите!

Стой, подушка!

      Напрасное тщенье.

Лапой гребу —

      плохое весло.

Мост сжимается.

        Невским течением

меня несло,

     несло и несло.

Уже я далёко.

      Я, может быть, за день.

За день

    от тени моей с моста.

Но гром его голоса гонится сзади.

В погоне угроз паруса распластал.

— Забыть задумал невский блеск?!

Ее заменишь?!

      Некем!

По гроб запомни переплеск,

плескавший в «Человеке». —

Начал кричать.

      Разве это осилите?!

Буря басит —

      не осилить вовек.

Спасите! Спасите! Спасите! Спасите!

Там

   на мосту

      на Неве

         человек!

Предыдущая главаГлава 155 из 176Следующая глава