К книге
Черепашки-ниндзя и Чародей Зеленого ОстроваСтраница 4
16%
Страница 4
4

И все же, невзирая на возраженья, я упросил матушку дать мне нужную сумму и приобрел картину. После этого я отправился с ней на Гавайские острова. Не мог же я лишить дорогого брата сва­дебного путешествия. Вот почему всегда, садясь в посад, я прислоняю картину лицом к стеклу: пусть брат и его возлюбленная наслаждаются пейзажем.

...Ах, как был счастлив мой брат! И девушка с восторгом принимала его поклонение. Они выгля­дели как настоящие молодожены: прижавшись друг к другу и стыдливо краснея, все не могли наговориться.

Лишь одно обстоятельство омрачает счастье моего брата: годы не старят девушку — ведь она, при всей ее неувядающей красоте, только кукла, сделанная из шелка. Брат же, как попал на картину, так и остался живым человеком из плоти и крови и потому неотвратимо дряхлеет — как я. Увы! — мой двадцатипятилетний красавец брат превратил­ся в немощного старика, лицо его избороздили уродливые морщины. Вот почему такое отчаяние сквозит в его взоре. Немало уж лет прошло... Бед­ный мой брат!..

Незнакомец вздохнул и взглянул на картину.

— О-о, я совсем заболтался. Но я вижу, вы ве­рите мне. Вы ведь не станете утверждать, как неко­торые другие, что я сумасшедший? Кажется, мой рассказ произвел на вас впечатление... Наверное, брат устал. Да и неловко им перед чужим челове­ком... Пусть они отдохнут.— Мой собеседник стал заботливо заворачивать картину в черный атлас.

И тут мне почудилось, что лица у кукол и в са­мом деле слегка растерянные и смущенные, и я мог даже поклясться, что они на прощанье приветливо улыбнулись мне.

Мой попутчик надолго погрузился в молчание. Молчал и я. Поезд с грохотом несся вперед, в ночь. Но вот минут через десять он стал замедлять ход, за окнами промелькнули тусклые огоньки. Через мгновенье поезд остановился на каком-то крохот­ном полустанке в горах. В окно я увидел дежурно­го, одиноко стоявшего на платформе.

— Разрешите откланяться...— Незнакомец под­нялся.— Я выхожу. Сегодня я заночую здесь, у родственников.

Он взял картину под мышку и поспешил к две­рям. Выглянув из окна, я увидел его худую фигу­ру — в этот миг он был совершенно неотличим от старика на картине. Остановившись на перроне, он протянул дежурному свой билет. В следующее мгновенье тьма поглотила его...

И вот, на столе в поезде, передо мной осталась эта огромная бутыль. Во время нашего разговора он вытащил ее из чемодана и, вероятнее всего, про­сто забыл забрать,— закончил свой рассказ взвол­нованный Раф.

— Так я и поверил,— попробовал засмеяться Донателло.

Но дыхание, доносящееся из бутылки, стало вдруг громче и глубже. И через несколько минут вся каюта космического корабля заполнилась ка­ким-то удивительным благоуханием, послышались чьи-то легкие шаги, шелест невидимых крыльев, зазвучала чудная музыка. И полилась песня:

— Там   нежные  пальцы — творенье  нефрита —

Касаются струн — и вокруг рокотанье,

Иль штор бахрому теребят беспокойно

И вдруг замирают. В тоске ожиданья

Поет она, взглядом гусей провожая,

И в песне задумчивой слышу роптанье.

Но вихрь налетел — и рассыпалась стая,

И крик в поднебесье возник — и растаял.

Но вихрь налетел — и рассыпалась стая,

И крик в поднебесье возник — и растаял.

А позднею ночью, как прежде, на запад

В окно она смотрит, вся в лунном сиянье,

И тень гуйхуа на пустынной ступени —

Ветвей колыханье, листвы трепетанье,

Но вот опустились зеленые шторы,

И скрылись за ними печаль и страданье.

Атласное платье просторным ей стало:

Она в дни разлуки так исхудала!

Атласное платье просторным ей стало:

Она в дни разлуки так исхудала!

Когда же прекрасное пение стихло, бутылка от­крылась, словно чья-то невидимая рука с силой вытолкнула из горлышка восковую пробку. Мягкий сиреневый дымок стелющегося сумрачного тумана заполнил пространство. Предметы: столы, кресла, стулья потеряли свои очертания, расплылись, мо­дифицировались в пространстве. Вместо них пока­зались зубчатые заснеженные вершины гор, огром­ные пики которых упирались в бескрайнее небо, по которому плыли белые легкие облака.

Внизу обозначилось темное пятно неизвестной земли, и голос, безусловно принадлежавший не простому смертному земному существу, а голос, проникающий сквозь все живое из-под пластов вре­мени и веков, произнес один священный звук:

—    Ом!

—    Ом!

—    Ом!

—    Ом!

—    Ом! — повторили один за другим Черепахи, сложив лапы в благоговейном ожидании.

Теперь они видели перед собой на полу геогра­фическую карту, на которой был обозначен остров неизвестной земли, неизвестной планеты. Донател­ло успел прочесть надпись «Мертвая земля».

—    Вы совершите путешествие сквозь время,— властно заговорил голос из бутылки,— вы прибу­дете на Мертвую Землю, чтобы вновь наполнить ее жизнью, вы, черепахи! Знайте же, что все сотво­ренное не покоится во Мне. Узрите мое могуще­ство! Хотя я и поддерживаю все живые существа, и хотя я нахожусь повсюду, я не есть часть этого космического проявления, поскольку Я Сам — источник творения. Поймете, что точно как могучий ветер, дующий повсюду, остается всегда в небе, так и все созданные существа всегда остаются во мне. В конце эпохи все материальные проявления входят в мою природу, в начале следующей, бла­годаря моему могуществу я творю их вновь. Весь космический порядок в Моей власти. По Моей воле он проявляется снова и снова, и по Моей воле он уничтожается, когда приходит время. Я — есть обряд, я — жертвоприношение, воздаяние пред­кам, целительная трава, воспевание. Я — масло и огонь, и подношение. Я — отец этой вселенной и мать. Я — опора и прародитель. Я — объект позна­ния, и тот, кто очищает, и слог Ом. Снова раздалась мелодичная, легкая музыка, и мягкий нежный го­лос прочел нараспев:

Тысячи горных вершин,

Клубятся на них облака.

Дождь внезапно полил

И перестал опять.

Вдали деревья видны,

А над ними закат.

Все это я в стихах

Как смогу передать!

Мир, незнакомый совсем,

Там, среди горных высот.

Манит зеленым флажком

Трактир на моем пути.

Реки да горы в мечтах,

Не надо иных красот, —

Здесь, отрешась от дел,

Лето бы мне провести!

Чтобы сосна под окном,

А во дворе бамбук,

Только одна тишина

Пусть у меня гостит.

Птиц я еще позову

Мой разделить досуг,

Пусть прилетают сюда

Время со мной провести.

Белую чайку корю,

Ту, что страха полна:

Снизиться хочет и вдруг —

В сторону во всю прыть.

Мы старые же друзья!..

Или из новых она?

Или теперь со мной

Не о чем ей говорить?

Когда же песня кончилась, голос, доносящийся из бутылки, начал свой неторопливый рассказ о Мертвой Земле, утонувшей во времени и о ее оби­тателях!

ГИББО

— Гиббо... Гиббо, — прошептал голос, — Гиббо... вероятно и вы, черепахи, еще его помните? Это был такой знаменитый художник, что вряд ли в то время нашелся бы человек, который мог бы с кистью в руках сравниться с ним. Я расскажу вам историю его прошлой жизни... В ту пору было ему, пожалуй, лет под пятьдесят. Низенький, тощий, кожа да ко­сти, угрюмый старик. Во дворец к его светлости он являлся в темно-желтом платье, на голове — шапка. Нрава был он прегадкого, и губы его, поче­му-то не по возрасту красные, придавали ему не­приятное сходство с животным. Говорили, будто он лижет кисти и оттого к губам пристает красная краска, а что это было на самом деле — кто его зна­ет? Злые языки говорили, что Гиббо всеми своими ухватками похож на обезьяну, и даже кличку ему дали: Гибон.

Да, раз уж я сказал Гибон, то расскажу заодно вот еще о чем. В ту пору во дворце его светлости возвели в ранг камеристки единственную пятнадца­тилетнюю дочь Гиббо, милую девушку, совсем не­похожую на своего родного отца. К тому же, может оттого, что она рано лишилась матери, она была задумчивая, умная не по летам, ко всем внимательная, и потому все другие дамы, начиная с дворцо­вой управительницы, любили ее.

Вот по какому-то случаю его светлости препод­несли ручную обезьяну из провинции, и сын его светлости, большой проказник, назвал ее Гиббо. Обезьяна и сама по себе смешная, а тут еще такая кличка, вот никто во дворце и не мог удержаться от смеха. Ну, если бы только смеялись, это еще ни­чего, но случилось, что когда она взберется на сос­ну в саду или запачкает полы в покоях, люди заба­вы ради подымали крик: «Гиббо! Гиббо!» — чем, конечно, сильно донимали художника.

Как-то раз, когда дочь Гиббо, о которой я сейчас говорил, шла по длинной галерее, неся пакет с письмом, из противоположной двери навстречу ей, прихрамывая, кинулась обезьяна Гиббо — она, видно, повредила себе лапу и не могла взобраться на столб, как обычно делала. А за ней — что бы вы думали? — гнался молодой господин, размахивая хлыстом и крича:

— Негодный воришка! Постой, постой! Увидев это, дочь Гиббо было растерялась, но тут как раз обезьянка подбежала, уцепилась за ее по­дол и жалобно заскулила. Девушке сразу стало так ее жаль — прямо не совладать с собой. С веткой сливы в руке она отвела пахнущий фиалками ру­кав, нежно обняла обезьянку и, склонившись, пе­ред молодым господином, ясным голоском обратилась к нему:

—   Осмелюсь сказать, это ведь животное. Пожа­луйста, простите ее.

Но молодой господин уже стоял перед ними. Он гневно нахмурился и топнул ногой.

Чего заступаешься! Обезьяна украла манда­рины.

—     Ведь это животное...— повторила девушка, набравшись смелости, а потом с грустной улыбкой добавила: К тому же ее зовут Гиббо. Выходит, буд­то вы гневаетесь на моего отца, и я не могу спокой­но смотреть на это.

Тогда, конечно, молодой господин овладел со­бой.

—     Вот как!.. Ну, раз просишь за отца, я, так и быть, уступлю и прощу,— сказал он неохотно, бро­сил хлыст и ушел через ту самую дверь, откуда по­казался.

Дружба дочери Гиббо с обезьянкой и началась с этого случая. Девушка подвязала ей на шею, на красивой красной ленте, золотой колокольчик, полученный в подарок от молодой госпожи, и обезь­янка уже не отходила от девушки. А когда однаж­ды дочь Гиббо, простудившись, лежала в постели, обезьянка неотлучно сидела возле нее — может, это только казалось — с грустной мордочкой и все время кусала себе ногти.

С тех пор — странная вещь! — никто уже больше не мучил обезьянку, как бывало раньше. Напротив, мало-помалу ее стали ласкать, даже сам молодой господин иногда кидал ей персики или каштаны. Мало того, когда однажды кто-то из слуг пнул обезьянку ногой, молодой господин очень разгне­вался; и говорили, что вскоре за тем его светлость повелел дочери Гиббо явиться к нему с обезьянкой на руках именно потому, что ему стало известно, как разгневался молодой господин. Тут, кстати, до него дошли и рассказы о том, почему девушка так любит обезьянку.

—     Девчонка — хорошая дочь. Хвалю.

Так по воле его светлости девушка получила на­граду. А когда и обезьянка почтительно взяла в руки награду, делая вид, будто ее рассматривает, его светлость изволил еще больше развеселиться. Да, вот как это было, и, значит, его светлость стал бла­говолить к дочери Гиббо именно потому, что одоб­рил ее почтение и любовь к отцу, сказавшиеся в ее любви к обезьяне, а вовсе не потому, что был сластолюбив, как говорили люди. Правда, и такая мол­ва пошла не без причины, но об этом я расскажу не торопясь, как-нибудь в другой раз. Пока же до­вольно сказать, что при всей ее красоте не такой был человек его светлость, чтобы засматриваться на какую-то дочь художника.

Так вот, дочь Гиббо удалилась от его светлости с честью, но так как она была девушка умная, то не навлекла на себя зависти остальных камеристок. Напротив, с тех пор ее вместе с обезьянкой стали баловать, и так часто сопровождала она молодую госпожу на прогулку, что, можно сказать, почти не отходила от нее.

Однако оставлю пока что девушку и расскажу еще об ее отце, Гиббо. Да, обезьяну вскорости все полюбили, но самого-то Гиббо по-прежнему тер­петь не могли и по-прежнему за спиной звали Габо­ном. И так было не только во дворце. В самом деле, и отец настоятель, когда произносили при нем имя Гиббо, менялся в лице, словно встретился с чертом, и вообще изволил его ненавидеть. Правда, погова­ривали, будто причина в том, что Гиббо изобразил отца настоятеля на шуточных картинках, но это болтали низшие слуги, и не могу сказать наверня­ка, так ли это. Во всяком случае, отзывались о нем дурно везде, кого не спросишь. Если кто не го­ворил о нем плохо, то разве два-три приятеля ху­дожника. Да еще люди, которые видели его карти­ны, но не знали его самого.

Однако Гиббо не только с виду был гадкий, у не­го был отвратительный нрав, и нельзя не сказать, что ему доставалось по заслугам.

А нрав у него был вот какой: он был скупой, бес­совестный, ленивый, алчный, а пуще всего — спе­сивый, заносчивый человек. Что он первый худож­ник на земле — это прямо-таки капало у него с кон­чика носа. Ладно бы дело што только о живописи, но он и в другом не хотел никому уступать и вы­смеивал даже нравы и обычаи. Один старый ученик Гиббо рассказывал мне, что, когда как-то раз в до­ме одной знатной особы в знаменитую жрицу все­лился дух и она начала вещать страшным голосом, Гиббо и слушать ее не стал, а взял припасенную кисть и спокойно срисовал ужасное лицо жрицы. Должно быть, и нашествие духа было в его глазах просто детским надувательством.

Вот какой это был человек, и потому лицо Будды он срисовал с простой потаскушки; а другого Буд­ду писал с оголтелого каторжника, и много чего непотребного он делал, а когда его за это упрекали, он только посвистывал. «Что же, боги и будды, ко­торых Гиббо нарисовал, его же за это накажут? Чудно!» Такие слова пугали даже учеников, и мно­гие из них в страхе за будущее торопились его оставить. Как бы там ни было, он думал, что такого замечательного человека, как он, в его время нет нигде на свете.

Предыдущая главаГлава 4 из 25Следующая глава