К книге
Станция ЛюбяньСтраница 1
17%
Страница 1
1

М. Зуев-Ордынец Станция Любянь

Поезд мягко, неслышно тронулся. Ярко освещенный вокзал медленно поплыл назад.

Всегда волнует чем-то, даже человека равнодушного и привычного к дальним поездкам, эта минута, когда провожающие вдруг, вытягивая шеи и поднимаясь на цыпочки, идут за двигающимися вагонами, когда во все вагонные окна высунулись взволнованные лица уезжающих, а гул прощальных восклицаний заглушает первый стук колес. Затем ослепительные люстры вокзала начинают мелькать все чаще, вот отскочила назад последняя лампочка и — как отрубило. Поезд ворвался во тьму ночи.

И есть в дальних поездках незримая черта, до которой путешествующий все еще полон думами о том, что осталось позади, живет прошлым, а переехав эту черту, он начинает представлять себе, что ждет его впереди, и, обогнав поезд, попадает в будущее. Никакими расчетами установить эту грань нельзя. Для одних она лежит ближе к точке отправления, для других, наоборот, ближе к конечной точке направления. Это зависит от самого путешественника, от того, где больше сосредоточено для него жизненно важных интересов и сердечных привязанностей…

Дмитрий Афанасьевич Горелов не почувствовал никакого волнения, когда поезд тронулся, и не существовало для него этой незримой черты. Для него равно, и в городе, откуда он сейчас выехал, и в Москве, куда возвращался, была только работа, которую он любил и выполнял с увлечением. Никаких сердечных привязанностей у него не было нигде. Безрадостными были его встречи и беспечальны расставания. Сейчас провожали его только сослуживцы — подчиненные, вежливо прятавшие скуку и нетерпение: скорее бы отчаливало высокое начальство. А в Москве у него только старая глухая тетка да такая же старая угрюмая домработница, а встретит его один шофер и отвезет либо в министерство, либо на квартиру, такую безликую, что Дмитрий Афанасьевич затруднился бы описать ее, если его об этом попросить. Хорошо помнилась только мебель, пузатая, словно опухшая, да ярко-желтые паркетные полы, такие скользкие, что тетка ходила по ним, балансируя растопыренными руками, как по канату. Опухшую мебель откопал в антикварном магазине заместитель по хозчасти и, назвав трудно запоминающийся стиль и очень высокую цену, добавил:

— С этих шкафов и диванов на вас смотрят века! А обставлять вас «Древтрестом» считаю политически неверным. Могут ведь иностранные представители заглянуть.

Но иностранных представителей Дмитрий Афанасьевич принимал в министерстве, а на квартиру заглядывали, и то не часто, лишь сослуживцы: погонять шары на «историческом» опухшем биллиарде. Дмитрий Афанасьевич любил эти посещения, хотя знал своих гостей только по работе. Во время их налетов гулкие высокие комнаты наполнялись голосами, смехом, лихим щелканьем шаров и напоминали почему-то Дмитрию Афанасьевичу холодную, угрюмую, давно не топленную печь, в которой вдруг затрещало, загудело дружное, веселое пламя. В эти вечера выпивали, не мало и не много, а сколько следует, мололи всякий вздор, бывали и нескладные песни, и смешные мужские поцелуи, и шутливые потасовки — все, что полагается в таких случаях. Дмитрий Афанасьевич тоже пил, смеялся, целовался, даже пытался подтягивать песни, но ловил себя на том, что фальшивит не только в мелодии, но и в чувствах. Он грелся у чужого огня, сам не загораясь.

Бесшумный, мягкий ход поезда сменился постукиванием и подрагиванием. Заскрипело сверчком в стенках, засвистело в вентиляторах, ритмично начали позвякивать оконные стекла. Дмитрий Афанасьевич сидел в коридоре на откидном стульчике и смотрел в окно. Там была темная августовская ночь, и на ней, как на черной стене, висели желтые, зеленые и белые путейские огни. Он отвернулся и оглядел коридор.

В дальнем его конце, тоже на откидном стуле, сидела женщина и разговаривала с молодым офицером. Горелов видел только ее спину в темно-сиреневом жакете и затылок с тяжелым пучком светло-русых волос. На коленях ее лежал, свешиваясь, букет пушистых, как цыплята, мимоз, и еще один букет держал под мышкой, как банный веник, разговаривавший с ней офицер. Дмитрий Афанасьевич вспомнил, что видел уже эту пару на перроне, около своего вагона. Несмотря на поздний вечер, их тесно обступили провожающие, и молодежь и люди в возрасте. Все разом громко говорили, смеялись и то и дело звонко целовали уезжавшую. Проходя одиноко в вагон, Дмитрий Афанасьевич улыбнулся, подумав, что перрон — единственное место, где целуются не стесняясь.

Вспомнив скучные лица провожавших его подчиненных, Дмитрий Афанасьевич грустно вздохнул и встал. Словно сговорившись, встала и женщина и в сопровождении офицера пошла по коридору в сторону Горелова. Проходя мимо, она внимательно посмотрела на Дмитрия Афанасьевича, и в узких карих ее глазах появились недоумение и вопрос. Казалось, она сейчас остановится и что-то спросит. Но Дмитрий Афанасьевич засмотрелся на алый косой флажок депутата Верховного Совета, приколотый к лацкану ее жакета. Он заметил еще, что букет свой она несла в вытянутой руке на высоте подбородка, как свечу, и эта манера показалась Горелову почему-то знакомой. Перед дверью своего купе женщина остановилась, пропустив офицера, и оглянулась. Теперь Дмитрий Афанасьевич смотрел ей прямо в лицо. Она была немолода, пожалуй, одних лет с Дмитрием Афанасьевичем, и лицо ее, особенно узкие карие глаза с длинными пушистыми ресницами, также показалось ему очень знакомым. А глаза эти вдруг широко, испуганно раскрылись, и она вошла в купе, поспешно задвинув за собой дверь.

Дмитрий Афанасьевич пожал плечами и снова сел, потирая лоб. Где он видел ее? Но сколько ни напрягал память, припомнить не мог. Он где-то читал о верном способе что-либо вспомнить: надо отвлечься, забыть о том, что ты хочешь вспомнить, а затем неожиданно вернуться к этому. Он попробовал сделать так, но и «верный способ» не помог, просто потому, что он не мог отвлечься мыслями от этой женщины. Тогда он начал убеждать себя, что это просто обман памяти, когда во встреченном человеке соединяются отдельные характерные черты многих встречавшихся ранее людей. Но тотчас где-то в дальнем уголке мозга кто-то запротестовал: никакой ошибки нет, ты встречался с этой женщиной и встречался не раз!

Раздосадованный Дмитрий Афанасьевич пошел в свое купе, которое занимал один, пробовал читать, потом решать припасенную на дорогу шахматную задачу, но мысли упрямо возвращались к женщине с длинными пушистыми, такими знакомыми ресницами. Это начало раздражать его, он нервно ударил кулаком по колену и облегченно засмеялся. Чего проще: он пойдет в ее купе и скажет обычное в таких случаях: «Извините, мне кажется, что мы с вами где-то встречались. Я не ошибаюсь?»

Постучавшись, он вошел в ее купе. Оно было четырехместным. Слева, на верхней полке, кто-то спал, видна была только розовая, как семга, лысина, а на нижней, около столика, сидел толстяк и смачно жевал, низко склонившись над консервной банкой. Справа сидел лейтенант с удивительно синими глазами, а ее Дмитрий Афанасьевич сначала не заметил. Она откинулась в угол и через плечо закрывавшего ее лейтенанта смотрела на Горелова, казалось, испуганными глазами. От этого взгляда Дмитрий Афанасьевич почему-то оробел и сказал не заготовленную фразу, а неожиданно для себя совсем другое:

— Может быть, товарищи, сколотим партию в шахматы?

Толстяк поднял голову от банки и с полным ртом спросил строго:

— Что сколотим?

— Партию в шахматы. Еще не поздно ведь.

— Из кого сколотим-то? — продолжая жевать, раздраженно спросил толстяк.

— Да из нас же, — напряженно улыбнулся Горелов.

Он чувствовал на себе пристальный взгляд женщины и старался не смотреть в ее сторону.

— Из вас кто-нибудь играет?

Толстяк, положив руку на горло, звучно проглотил и сделал плачущее лицо.

— Всю жизнь ищу в вагонах местечко, противопоказанное шахматистам, преферансистам и футбольным болельщикам. И, представьте, не нахожу!

Лейтенант засмеялся, затем встал и поклонился.

— К сожалению, тоже не играю.

Горелов посмотрел на женщину. Она отрицательно качнула головой. Испуг в ее глазах исчез, и она улыбнулась. Горелов извинился, неловко повернулся, удивляясь неловкости, сковавшей его, и вышел. Но и женщина поднялась и вышла вслед за ним. Услышав ее шаги, Горелов обернулся и остановился.

— Товарищ Горелов? Ведь так? — спросила она, все еще улыбаясь.

— Да-да, Горелов, — обрадовался Дмитрий Афанасьевич. — А вас, простите, не могу вспомнить.

— Основательно вы меня забыли, — тихо сказала женщина и улыбнулась печально, уголком рта. — А Вышний Мостовец помните?

И, тихо ахнув, Горелов вспомнил захолустный Вышний Мостовец, город детства и юности, вспомнил и дремучий, как лес, монастырский сад, вспомнил, наконец, и маленькую девушку с пушистыми ресницами, мурлыкающим ласковым смехом и смешным прозвищем — Сосулька.

* * *

Родилась Катя не в самом городе, а в двух верстах от него, в Ткацкой слободке. Там же она и работала на «Парижской Коммуне», бывшей морозовской прядильно-ткацкой фабрике. Была она круглая сирота, родители ее умерли в голодный 1921 год, поэтому жила Катя сначала у дальних родственников, а потом перебралась в монастырь, в комсомольское общежитие.

У Кати была смешная фамилия — Сосулькина, и все называли ее Сосулькой. И одевалась Катя смешно. Она любила яркие цвета, такие, что ломило глаза. Подруги, глядя на ее белые тряпичные тапочки, черные чулки, зеленую юбку, желтую кофту и красную косынку, ахали и хохотали.

— Ты вылитый попугай, Сосулька!

Вообще как-то повелось, что никто не принимал ее всерьез. Такая маленькая, что сидя на стуле едва доставала ногами до пола, она на всех смотрела снизу вверх, улыбалась застенчиво, а смеялась негромко и мягко, будто мурлыкал котенок. По-детски угловатой и незаконченной была ее фигура: тоненькая шея над выступающими ключицами, узкие плечи, слабая неразвитая грудь, тонкая талия, и даже руки ее, рабочие руки ткачихи, перевязанные в запястьях веревочками, были по-детски тонки. Длинные, пушистые, как в инее, ресницы придавали ее узким карим глазам и всему лицу грустный и покорный вид. И вся она была такой тихой, безответной, что в комсомольской ячейке ей давали самые неинтересные поручения, а на собраниях выбирали секретарем, писать протоколы. И никто не разгадал ее сердца, гордого, горячего, хоть и робкого.

А Митяй Горелов был настоящий городской, с Пустой улицы. Он окончил семь классов, но после смерти отца-почтальона вынужден был бросить школу и поступить счетоводом на стеклозавод «Красный Май».

Митяй был натурой веселой и щедрой. Он не боялся открыть свои чувства, иногда сам напрашивался на дружбу, дружил искренне и мог отдать другу последнюю копейку, но мог и надуть его простодушно по мелочи. Он горячо желал облагодетельствовать все человечество и любил помечтать вслух о «грядущем светлом царстве социализма». С юношеской нетерпеливостью он рвался все переделать, изменить и переиначить обязательно своими руками и непременно сегодня, немедленно, не откладывая на завтра. На заводских собраниях он кричал радостно:

— Погоди! У нас рабочий не будет песок к печам в тачках возить, а стеклодув не будет легкие надрывать! У нас рабочие при галстуке будут кнопки нажимать и лимонад пить!

Но когда он убеждался, что переиначить все сегодня же нельзя и построить «светлое царство социализма» не позже как завтра невозможно, он мрачнел, у него опускались руки и пропадала охота что-либо делать.

Каждый вечер Митяй уходил из города в комсомольскую коммуну. Там всегда было шумно, весело и чуточку безалаберно. Там молодость, веселье, радость жизни выплескивались через край. А с первыми теплыми днями общежития коммуны вечерами пустели, но зато криками, песнями, немудрой музыкой наполнялся монастырский сад. Комсомольцы отвоевали у монахинь половину их монастыря и сад. В низких, с крестовыми сводами кельях разместились общежития коммуны, укомол и совпартшкола, а сад, названный монахинями по-евангельски Гефсиманским, стал называться Комсомольским.

Сюда вечерами собиралась молодежь чуть не всего города. Девчата искали на прохладных полянках ландыш, стыдливо прятавшийся за росистым листом, а ребята вырезали на березах и скамейках заветные инициалы и похожие на репу сердца, по мрачной традиции пронзенные стрелой. Здесь, на широких аллеях, лузгая подсолнухи или тыквенные семечки, решали вопросы мирового масштаба, крыли на все корки продажных милитаристов Чжан Цзо-лина и У Пей-фу, твердолобого Чемберлена и желтого соглашателя Вандервельде, здесь бурно, с криком спорили, когда грянет в Китае свой Октябрь, и не менее бурно — долетит или не долетит Нобиле на своей «Норвегии» до Северного полюса. Здесь робко объяснялись в любви и дико ревновали, танцевали под гармошку с гитарой польку-дрыгалку и пели хором хорошие песни, которые брали за душу, звали, властно вели. Катя особенно любила суровую, гневную песню «Слезами залит мир безбрежный», и когда поющие доходили до припева «Лейся вдаль, наш напев», ее страстно звенящий дискант вырывался из хора и взлетал над садом, как взлетает на рассвете камнем, пущенным в небо, жаворонок навстречу солнцу.

Приходу Митяя здесь все бывали рады. Не одна девушка, выдавая себя, краснела при появлении Митяя, а ребята встречали его шумными дружескими восклицаниями. Ладный, всегда подтянутый, с лицом простого, чуть озорного русского парня, веселый, находчивый на острое словцо, но добрый и ласковый, он нравился всем. Смех его звучал заразительно, синие глаза словно ласкали и улыбались даже тогда, когда лицо было серьезным. А в антирелигиозных постановках «Синей блузы» он так исполнял ответственные роли папы римского, инквизитора Торквемады или самого бога Саваофа, что девчата восторженно взвизгивали:

— Ну и Митяй! Настоящий артист!..

Эти громкие похвалы доставляли Митяю удовольствие. Он был самолюбив и порядком тщеславен, любил показать себя и привлечь общее внимание.

Первое время Митяй просто не замечал Катю. Это неудивительно — такими разными они были. Но в один из вечеров он выделил ее из всех девчат. В тот вечер он пришел в сад, как всегда, шумный, веселый, самоуверенный. Катя уже знала, что сейчас он начнет рассказывать какой-нибудь удивительный случай, только что происшедший с ним. Это для того, чтобы быть в центре внимания. Потом, правда, окажется, что, по сути дела, ничего особенного с ним не произошло, что случай пустяковый, но он расскажет его так ярко, приподнято, что слушатели поверят, будто у него каждый день особенные происшествия, а кое-кому из девчат покажется, что и сам он особенный. Но у Кати после его рассказов появлялась на лбу морщинка невеселого раздумья.

Предыдущая главаГлава 1 из 6Следующая глава