Смирнов упирал на то, что если он откроет дискуссию, сама возможность критиковать статью главного редактора на страницах руководимого им издания, предоставляющаяся каждому желающему принять участие в дискуссии,— это самое лучшее подтверждение демократичности позиции газеты, практическое осуществление, как бы сегодня сказали, принципа плюрализма, обеспечивающего нормальное литературное развитие. Довод серьезный, от него не отмахнешься. Но я считал и сказал об этом на редколлегии, что демократизм, отсутствие групповых пристрастий не обязательно доказывать именно таким образом. Но никого не убедил...
Увы, дискуссия кончилась так, как я предсказывал на редколлегии. И не в том дело, что я был таким уж прозорливым. Чтобы угадать это, не надо было быть провидцем, требовалось немного трезвости.— простенькая двухходовая шахматная задачка из области газетной тактики. И никакого злорадного торжества — видите, я предупреждал, а вы не хотели слушать,— я не испытывал, все это было очень огорчительно, удар газете был нанесен весьма чувствительный. В сущности дискуссия была не завершена, а прервана (как это произошло, чуть позже я расскажу).
В итоговой редакционной статье «Идейная позиция писателя (по поводу дискуссии о литературной критике и многообразии литературы)», которая была затребована в ЦК и там «изучалась», «выверялась», «выправлялась» и т. д. (на редколлегии потом Михмат сообщил. что ее читали три секретаря ЦК — вот как было дело поставлено), пришлось каяться, признавать какие-то обнаруженные бдительными поликарповскими подручными ошибки, в том числе и в статье Смирнова. Газету таким образом заставили присоединиться к злобным нападкам на себя своих противников: «Автору «Заметок о критике» необходимо было прежде всего глубже и шире поставить вопрос о партийности и идейности как основе нашей литературы, подчеркнуть благотворное влияние партийного руководства на советскую литературу. Справедливо критиковались «Заметки о критике» за нотки либерализма, недооценку принципиального значения недавней идейной борьбы... В «Заметках о критике» С. С. Смирнова не было в должной степени подчеркнуто значение идейной позиции писателя — и в этом их существенный недостаток». Досталось в редакционной статье и мне: «У некоторых участников дискуссии наметилась ошибочная тенденция принижения героического, некоего уравнивания героического и рядового, более того — недоверие к героическому в жизни. Так, отстаивая право художника живописать «прозу войны», Л. Лазарев в статье «Пядь нашей земли» («Литературная газета» от 18 июня 1959 г.) ни словом не обмолвился о книгах о войне, написанных в ином духе — духе высокой патетики. Л. Лазарев выделяет в современной нашей литературе о войне особое «некрасовское» направление, характерное некоей «окопной» правдой, и именно этой группе писателей отдает предпочтение. Получается не столько борьба за многообразие, столько пропаганда одного стиля в творчестве, то есть пропосанда однообразия».
Сергей Сергеевич настойчиво внушал нам, что критика эта вполне обоснована и заслужена нами, в ней есть рациональное зерно и следует внимательно прислушаться к ней, учесть ее, сделать из нее надлежащие выводы. И если бы внушал это только нам — из педагогических соображений, чтобы мы не зарывались, — еще куда ни шло. Но он и себя старался убедить, что попало нам не зря, за дело, что мы — и он тоже в своих «Заметках» — впали в ересь эстетства и теперь должны замаливать идеологические грехи. Оказалось, что позиции руководства газеты не тверды, что Смирнов готов их сдавать, отступать, не держит ударов со Старой площади. На «Новый мир» тоже шла постоянная атака, еще более жесткий нажим, им тоже приходилось маневрировать, искать обходные пути, порой каяться, правда, сквозь зубы, во всяком случае, не с такой готовностью и не так истово, как Смирнов. Энергия сопротивления у Твардовского не иссякала, и он не намерен был идти навстречу требованиям Поликарпова, огрызался, отбивался. Конечно, с Твардовским тот же Поликарпов и более высокие цековские чины — Поспелов, Ильичев — разговаривали по-иному, чем со Смирновым,— поменьше было металла в голосе и командного рыка. Твардовского побаивались. И не только потому, что он был человеком, не позволявшим наступать себе на ногу, дававшим сдачу, но и потому, что он был автором ставших уже классическими «Страны Муравии» и «Теркина», первым поэтом страны, с ним считались на самом верху, и ему явно благоволил Хрущев. Кстати, думаю, что на Старой площади были обеспокоены и перспективой наметившегося сближения «Нового мира» и «Литературной газеты» и решили не медля нанести упреждающий удар по более слабому звену — «Литературной газете».
Как выяснилось, в поликарповском ведомстве за нами с самого начала было установлено неусыпное наблюдение, копился материал, свидетельствующий о нашей неблагонадежности, смутьянстве, в следственное «дело» заносились даже заголовки статей и рецензий. Прошло немногим больше полугода после назначения Смирнова и четыре месяца после писательского съезда, как все это газете предъявили. Неожиданно в ЦК было собрано инструктивное совещание руководителей газет, журналов, издательств, творческих союзов, на котором Поликарпов сделал доклад, посвященный нашим прегрешениям, ошибкам, отступлениям, уклонам,— торопились обломать рога, пока не окрепли, сразу же пресечь обнаружившуюся крамолу. На совещание были приглашены все члены редколлегии «Литературки», чего обычно не делалось, вела совещание сама Фурцева, курировавшая в Президиуме ЦК культуру, что подчеркивало важность мероприятия — чиновникам от идеологии все эти протокольные тонкости зрелого бюрократического уклада были, разумеется, понятны. Идейно-воспитательная порка проводилась по первому разряду.
На летучке Смирнов, очень подробно пересказывая и комментируя доклад Поликарпова,— разве можно было хоть что-нибудь упустить из столь ценных указаний,— изо всех сил пытался соединить несоединимое. С одной стороны, донести до нас, что критика была серьезной, глубокой, основательной, как и полагается партийной критике, иной она просто не может быть. С другой, представить дело в таком свете, словно бы ничего особенного, ничего страшного не произошло. Это как бы плановое профилактическое обследование нашего идеологического здоровья, и нам предстоит в соответствии с установленным диагнозом и предписаниями самых авторитетных врачей заняться некоторыми необременительными оздоровительными процедурами, Все это должно пойти нам только на пользу. Если мы несколько скорректируем наш курс, строгое, но справедливое партийное начальство широко раскроет нам свои объятия.
Сергей Сергеевич был человек искренний, он в это верил или очень хотел верить, внушал себе, заводил себя,— не зря Твардовский как-то назвал его «самовзводом». И он отталкивал от себя мысль, что все, что мы пытались делать в газете, в принципе чуждо, враждебно Поликарпову.
«Речь на совещании шла,— сообщил нам Смирнов,— главным образом о разделе литературы, и я прошу товарищей из раздела литературы прислушаться к этим замечаниям, потому что мы сосласны с ними, и нет сомнений, что эти замечания правильные...»
Приклеивание политических ярлыков, проработочное рычанье, невежественные благоглупости — вот из чего состоял доклад Поликарпова, представленный в качестве точки зрения ЦК, которая, конечно, обсуждению не подлежала, а должна была служить руководством к действию. Поэтому выступление Смирнова сплошь набито раболепными «полностью согласен», «совершенно справедливые замечания», «правильно говорили» и т.п.
«Газета допускала (хочу обратить внимание на это повторенное Смирновым очень характерное словечко из лексикона партийных руководителей литературы.— Л. Л.) на своих страницах (это совершенно естественно) высказывание различных точек зрения, тем не менее сплошь и рядом недостаточно проясняет свою собственную линию... Газета не может в дискуссии, как совершенно справедливо нам сказали, ограничиваться тем, чтобы печатать разные точки зрения, не прокладывая в дискуссии собственного русла, не ведя и не организуя эти дискуссии...»
Голосовали же мы за одного кандидата, и это наэывалось выборами, да еще самыми демократическими. Вот и дискутировать следовало в таком же духе.
Сергей Сергеевич продолжал:
«При всем том, что мы должны всесторонне оценивать произведение, ни в коем случае не отрывая содержание от формы, и мы в тех коренных статьях, которые были по вопросам мастерства (я имею в виду статью Исаковского, статью Твардовского), по которым не было никаких замечаний. наоборот, было сказано, что газета правильно ведет свою линию ка повышение мастерства,— вместе с тем мы не должны забывать о том решающем критерии, который у нас есть при оценке произведений...»
О бесподобный яэык тех лет: говорится одно, подразумевается другое, а делать надо третье! С помощью нехитрых оговорок: «вместе с тем», «наряду с этим», «нельзя забывать и», «тем не менее» и т. п. разом снимается и перечеркивается то, что вроде бы утверждалось перед этим. Указание на решающий критерий (раэумеется, это идейность) подрывало курс на повышение эстетических критериев: какая там художественность, к чему она, если ценность произведения определяется прежде всего и главным образом его идейностью, вернее тем, что Поликарпов под идейностью подразумевает. Нам внушали, что важен не талант, а его направление...
«Совершенно справедливое замечание,— начал Сергей Сергеевич новую тему,— что в целом ряде статей, которые у нас появились, ощущается желание смягчить остроту той идейной борьбы, которая происходила в недавнем прошлом в литературе, очень серьезной и важной идейной борьбы, о которой нам не следует забывать, тем более что нельзя сказать, что элементы этой борьбы не давали себя чувствовать и сейчас».
Современным читателям, наверное, нужно объяснить, что за идейная борьба имеется в виду. Это второй тур — после злополучной встречи с английскими студентами — избиения Зощенко, общегосударственная травля Пастернака, разгром «Литературной Москвы», яростные атаки на только-только заявившую о себе «оттепельную» литературу. Организатором этой борьбы был Поликарпов, особенно отличился на этом поприще Кочетов.
«В данном случае было высказано серьезное замечание по моей статье «Заметки о критике». Это замечание целиком и полностью относится к ней...
Я должен признаться, что если бы мне сейчас пришлось ее писать, я написал бы несколько иначе, и упрек в том, что статья несколько вегетарианская, я должен принять».
Каково же было постоянное давление, многолетняя обработка психики (за собственное мнение — взыскание, за свободомыслие — вон из партии, вон с работы, упорствуешь — в лагерь), что неглупый, не робкого десятка человек уверовал, что его собственные наблюдения, его мысли ничего не стоят по сравнению с руководящим словом, сказанным на Старой площади, и стал вот так каяться. Передавали, что Кочетов, прочитав нашу покаяннуюредакционную статью, написанную на основе доклада Поликарпова, презрительно хмыкнул: «Слабы у Смирнова идеологические поджилки». Но дело здесь не только, даже не столько в личной стойкости. Для властей Кочетов был свой в доску, и ему разрешались вольности, которые ни за что не прощали Смирнову. Я вспомнил, как один знакомый чешский журналист мне сказал: «У нас уже разрешили критиковать китайцев, но только самым отъявленным догматикам».
Сергей Сергеевич говорил и говорил — казалось, перечню наших грехов не будет конца.
От конкретных замечаний он переходил к более общим и обратно, видимо, так было и в докладе Поликарпова:
«В ряде статей заметны известные шатания и известная идейная неустойчивость. Главным образом здесь речь идет о вопросах взаимодействия героического и бытового, обычного в наших произведениях...
Вопрос этот, товарищи, очень важный, и когда мы с вами задумаемся, то в решении этого вопроса до некоторой степени лежит, если хотите, определение дальнейшего пути советской литературы. В этом отношении назывались такие статьи, как статья Лазарева, статьи Сарнова, Маргвелашвили, Трифоновой. Создается впечатление, благодаря целому ряду формулировок, — я опять-таки прошу правильно понять меня: речь шла об отдельных замечаниях, ни одна из этих статей не признана вредной, но какие-то тенденции в этих статьях внушают опасение, и поэтому наше внимание на это обращено...»
Одобрялись на Старой площади лишь произведения приподнимающие, бравурно воспевающие современную действительность, то есть изображающие ее такой, какой хотело бы видеть ее начальство.
И опять конкретное замечание, из которого Поликарпов делал далеко идущие выводы:
«Упоминалась неудачная фраза Лидина в «Дневнике писателя»: что, мол, писатель определяет эпоху, писатель — царь и бог человечества.
Это, конечно, у Лидина неудачная фраза, и мы признали, что это неудачная фраза, и сказали, что наша газета не собирается проповедовать эти вещи, проповедовать культ писателя. Мы с вами знаем и понимаем, что писатели воспринимают себя прежде всего как верных помощников нашей партии, проводников политики партии, и нет сомнений, что более важных задач, чем эта, у писателей нет...»
Похоже, что Поликарпов действительно конспектировал каждый наш номер — так он однажды сказал Михмату. Поразительная реакция на то, что в статье Лидина было всего лишь красивой фразой, не более того, никакого реального содержания, близкого тому, что обнаружил Поликарпов, автор, конечно, в виду не имел. Лидин лишь повторил общее место: по давней российской традиции в писателе видели властителя дум, нравственного наставника. Это было расценено Поликарповым как посягательство на власть партии. Только партия, ее мудрые руководители способны и имеют право нести нам свет истины. А писателей, которые возомнили или возомнят себя высокой нравственной инстанцией, сразу же поставят на место, дадут им по рукам. Никогда прежде (даже при Сталине соблюдался некоторый декорум, писателей величали «инженерами человеческих душ») так тупо и агрессивно, как это делал Поликарпов, не утверждалось: у владычицы-партии золотая рыбка — литература должна быть на побегушках...