«Особенность этого училища та, что здесь по всем предметам, даже по математике, дается масса практических знаний… Осталось еще 19 рублей, с которыми не знаю, что делать: делать ли форму, купить ли лекции или обедать каждый день».
Написав это, Антон решил, что достаточно широко осветил все стороны своей жизни в письме к родным. В Екатеринославском горном училище он записался на заводское отделение, где особое внимание уделялось любимой Антоном дисциплине: физической химии. Сразу же началась заводская практика, что всего интереснее. Душа завода — доменная печь. О Домнушка! Да-да, только с большой буквы. Разумное, почти мыслящее существо! Широкое русское имя Домна подходит тут как нельзя более. Антон представил себе первого доменщика у безымянной еще печи. Мастеровой человек в залатанной ситцевой рубахе, умелец и хитро-дум, окинул взглядом статную, дебелую красавицу печь и воскликнул: «Эх, хороша ты, баба… Домна!» Ну, с тех пор она так и зовется.
Максим Луковец, с которым Антон сдружился в училище, сказал ему:
— Ты фантазер и поэт. Только скрытный. А у меня — все наружу. Хочешь стихи? Прочту! Хочешь душу нараспашку? Пожалуйста!
У Максима смешливые глаза-щелочки, с такими светлыми ресницами, что они кажутся облепленными снегом. Что касается бровей, то их нет вовсе. Шевелюра не то что светлая, а просто белая: в Смоленской губернии Антон часто видел таких белоголовых ребятишек. И в Луковце есть что-то ребяческое, наивное.
Максим посвятил домне стихи. Антон стихов не писал, но отводил душу в письмах матери и сестрам.
Хотелось бы рассказать сестрам не только о заводе. Он, конечно, великолепен! Когда видишь воочию обузданную, укрощенную стихию огня, то, честное слово, тебя обуревает чувство гордости за род человеческий!
Но за горделивыми мыслями идут другие: негодующие. Какая чудовищная несправедливость кроется в том, что владеют этими ценностями не те, кто их создает!
«Удивляешься выносливости рабочих. Приходится, например, длинным ломом прочищать «летку», то есть отверстие, откуда вытекает чугун или шлак, когда в тебя дует раскаленный воздух с искрами и пеплом. Не знаю, как рабочие выносят это, когда даже в трех шагах чувствуешь нестерпимый жар. Меня еще, как лукавый, соблазняет работа разведочная, геологическая. Поэтому я не знаю, ехать ли мне в будущем году на завод или стараться попасть в Сибирь, конечно, не на крыльях архангельских, а добровольно, на короткое время, на геологическую разведку, экскурсию».
Антону Костюшко пока что счастливо удается не попадать в тень этих довольно мощных, к сожалению, крыльев.
Что касается девятнадцати рублей, то выяснилось, что в большом городе со множеством соблазнов это не такая уж крупная сумма. Форму побоку! Необязательно иметь вид этакого студиозуса в новенькой, с иголочки, фуражке. Сойдет и старое пальто, воротник на нем чуть-чуть только облез. Отпечатанные лекции покупать незачем: Максим Луковец обещал одолжить свои.
В общем, деньги Антон проедал. Аппетит появился прямо-таки волчий! Видно, сказалась самарская голодовка. А тут на каждом шагу вдоль широких улиц кухмистерские, трактиры, заведения одно другого завлекательнее! На рабочих окраинах Екатеринослава около гигантов-заводов, как грибные семейства у подножия могучего дерева, торчат бревенчатые срубы скромных чайных и трактиров. Среди них, щеголем в толпе побирушек, стоит двухэтажный деревянный дом трактира «Гранада».
Так именуют его только по привычке: не так давно владелец «Гранады», бог знает по каким причинам, — кажется, какие-то махинации со страховкой, — продал дом Обществу трезвости. Филантропки из «Трезвости», дамы деятельные и предприимчивые, в короткий срок из дома вместе с экзотическим названием изгнали «монопольку». Отремонтировали скромное «зало», вместо дремучих мужиков-половых, с раскидистыми бородами, с трауром под ногтями, наняли молодых девушек, щеголяющих в туго накрахмаленных ситцевых платьях и белых передниках. И три балалаечника по субботам и воскресеньям пытаются восполнить отсутствие горячительных напитков зажигательными мелодиями.
В чайной Общества трезвости собирались вечерами рабочие, главным образом с Брянского завода. Это были большей частью солидные люди, непьющие, сдержанные. За «парой чая» читали газеты и вели беседы.
…Антон стал завсегдатаем «Гранады». Сюда изредка приходил повидаться с ним Андрей Харитонович. Богатыренко был членом Екатеринославского комитета РСДРП, имел хорошо сделанный паспорт и солидное прикрытие: частную ветеринарную практику. На двери его квартиры висела вывеска, неудержимо привлекавшая мальчишек города: на ней был нарисован больной песик с завязанными ушами.
Несколько раз по старой памяти ходили на охоту. Отправлялись в степь, схваченную утренним заморозком, седую, бугристую, с обманчивой серой далью. Вот-вот дойдешь до кургана с еще не погасшим над ним дынным ломтиком месяца, а курган будто убегает от тебя и несется все дальше по степи, помахивая гривой сухого ковыля. На свекловичных полях лакомились мерзлой ботвой зайцы; огненно-рыжая, как жар-птица, перебегала дорогу лиса. По первому снегу заманчиво петлял двойной волчий след.
Иногда на свидание с Костюшко приходила Надежда Семеновна.
В людной, наполненной мастеровщиной чайной, с висячими керосиновыми лампами под балками низкого потолка, она, несмотря на простую одежду и серый платок на черных кудрях, выглядела так же картинно, как в доме Богатыренко.
Что-то новое, сделавшее более одухотворенной ее красоту, появилось в Надежде Семеновне. Антон догадывался, что это любовь, разделенное большое чувство. Радовался за Богатыренко и немножко завидовал.
Через Надежду Семеновну Антон получал указания комитета по работе и литературу, которую носил на завод.
Наступила мягкая южная зима, полная влажных туманов, голубоватых пушистых сугробов, сырых ветров с днепровских круч.
Этой зимой Антона Антоновича Костюшко приняли в члены Российской социал-демократической рабочей партии.
Старый рабочий-брянец Илья Федорович Абрамов встретился с Антоном в обеденный перерыв в заводской курилке и тихо сказал, впервые назвав его по имени-отчеству:
— Я за вас, Антон Антонович, высказался без сомнения. Со всей душой.
Абрамов работал в организации давно. От него Антон услышал впервые об Иване Васильевиче Бабушкине. Суровая нежность, с которой Абрамов вспоминал его, помогла Антону создать в своем воображении портрет сильного и обаятельного человека.

Бабушкин после высылки из столицы поселился в Екатеринославе, поступил на завод и положил здесь начало большой агитационной работе. В Петербурге учителем Бабушкина был Ульянов, от него перенял Иван Васильевич особую, новую еще для многих смелость в работе, сочетание занятий в кружках с практикой рабочей жизни.
— А уж жизнь рабочего человека Иван Васильевич знал досконально! — говорил Абрамов. — Не со стороны знал, а на своем собственном горбу изведал. С чего мы начали? Ведь смешно и вспомнить. Иван Васильевич сам сделал множительный аппарат, наподобие мимеографа. В две смены печатали. Днем и ночью. Листовка хорошо разошлась по заводам. А под Первое мая 1899 года выпускали прокламации уже типографским способом: раздобыли шрифт.
И, несмотря на то что Бабушкин состоял под надзором полиции, он умело избегал провала, хитро конспирировался. Да и жандармы маху дали: искали, по шаблону, интеллигента в широкополой шляпе и в пенсне, конспиративную квартиру где-нибудь в Заречье. А руководил марксистскими кружками невзрачный худощавый человек в рабочей одежде, с тяжелыми мозолистыми руками. Неторопливо и как будто даже не таясь, носил листовки на завод в платке, завязанном четырьмя кончиками вверху, как рабочие носят судок с завтраком, приготовленным заботливой женой.
И Екатеринославский комитет собирался не на квартире сочувствующего интеллигента, а чаще всего — на островке, в камышах или даже посреди реки на лодках, под видом прогулки или рыбной ловли.
Выдал Бабушкина провокатор, пробравшийся в комитет. Ивану Васильевичу пришлось скрыться. Абрамов не знал его дальнейшей судьбы, но Антону почему-то казалось, что Бабушкин где-то поблизости, окруженный тайной, продолжает свою работу.
Вечером Антон отправился в чайную. Шел мелкий мягкий снежок. Фонарь у входа в «Гранаду» светил желтым теплым огоньком среди мглистой, занесенной снегом улицы.
Луковец сидел за столиком. «Пару чая» ставила перед ним девушка, которую Антон приметил уже давно. Только не знал, кто она. Почему-то подавала посетителям редко и как бы по выбору, держалась смело, и что-то в ней было особенное, выделявшее среди других. Сейчас Антон пригляделся и понял: просто она была еще девчонка, а рядилась под взрослую девицу — светлые волосы закладывала на затылке «шишом» и носила длинную юбку. Юбка внизу не была обшита тесьмой-щеточкой, это он сразу заметил, его сестры тоже не носили этой щеточки. Это означало: барышня свободомыслящая, пренебрегающая модой.
Она поставила посуду на столик и вынула из кармана тоненькую брошюрку. Максим Луковец взял книжечку и небрежно бросил на стол.
Антон поздоровался с девушкой. Так близко он видел ее впервые. Конечно, это ряженая девчонка. Правда, очень рослая. Выше среднего роста. Плечи широкие, как у мальчишки, а талия — осиная. Руки и ноги крупные, нескладные — ну, подросток, чего с нее возьмешь! — ни женственности, ни грации. Впрочем, когда-нибудь — не скоро еще! — она, вероятно, будет хороша: длинные ресницы, темные, темнее волос, от них серые с дерзинкой глаза кажутся совсем светлыми. Глаза освещают лицо сильным и неровным светом, от этого оно то тускнеет и тогда кажется старше, и даже какие-то морщинки выступают у переносицы, то проясняется, и тут видно: притворяется взрослой!
Девушка не смутилась оттого, что ее так разглядывали, а рассердилась. Она даже, кажется, фыркнула и, схватив пустой поднос, исчезла. На столе осталась тоненькая брошюра. Антон прочел заглавие: «Борьба с пьянством».
— Она борется с твоим пьянством. Все ясно, — сказал Антон и открыл книжку. — Вот тут показаны твои внутренности, изъеденные алкоголем!
Максим сердито отобрал брошюру:
— Это мне Таня подарила. На память.
— Свадебный подарок? — ехидно осведомился Антон.
Максим воскликнул:
— Несчастный тот, кого она на себе женит! Характер — у!.. Ведьма с Лысой горы.
— А кто она, кстати?
— Как, ты Таню не знаешь? Стефания ее настоящее имя.
— Слишком пышное для официантки чайной!
— А она вовсе и не официантка. Она девица из общества.
Антон сделал большие глаза.
— Ну, не в том смысле, — захохотал Максим, — я имею в виду Общество трезвости! А Таню посылают с брошюрами уговаривать народ, чтобы бросили пьянствовать. Кстати, о трезвости: пойдем отсюда. Я сегодня за урок деньги получил — угощаю!
Антон согласился. Он положил на стол мелочь, и они двинулись к выходу.
На улице все еще шел снег, маленькие круглые сугробчики окружали уличные фонари, торчавшие, как скворечники среди клумбы.
— А знаешь, — зашептал Максим, — эта Таня Жмуркина, по-моему, не только против пьянства агитирует.
— Ну, а еще против чего? — насторожившись, осведомился Антон.
— А насчет политики. Знаешь: капиталисты-пауки, восьмичасовой рабочий день, долой царя и тому подобное. Ты разве никогда не читал?
— Чего не читал? — спросил хмуро Антон.
— Ну, запрещенного чего-нибудь?
— Не приходилось.
— Ну да, ты ведь глубокий провинциал. А я тебе скажу: ей-богу, там всю правду чешут! И вот же не боятся люди! — воодушевился Максим. — Ведь рано или поздно им крышка: каторга, тюрьма. А они все равно действуют.
Максим задумался, и Антон имел время взглянуть ему в лицо: просто удивительно, до чего он наивен. В лице Максима что-то детски-простодушное. И хотя живет грошовыми уроками, весел, как скворец. Обстоятельство тоже немаловажное: Антон был убежден, что нытики, меланхолики не годятся для подполья, для революционной работы. Ему захотелось «просветить» Максима. А насчет Тани — это чепуха. Обыкновенная девица из «благотворительных».
Осенью 1901 года среди студентов Горного училища начались волнения — в университетских городах арестовывают студентов, ссылают в Сибирь, отдают в солдаты!
На многолюдной сходке Антон предложил студентам выступить вместе с рабочими:
— Пришел наш черед показать свою солидарность с нашими товарищами. Пусть арестовывают, пусть избивают! Наша победа будет уже в самом том факте, что мы организованно выйдем на улицу!
Антону возражал кончающий институт, «без пяти минут инженер» Трибедов, полный, солидный блондин в старенькой форме:
— Я не имею возражений против предложения коллеги о демонстрации солидарности. Но к чему привязывать к нам невежественные массы? Против чего они будут протестовать? Люди, все интересы которых в куске хлеба и стакане водки. Этим людям еще долго надо учиться политике.
Костюшко вскипел:
— Только политическими выступлениями мы можем развивать сознание народа! Тот, кто не видит этого, либо слепец, либо боится активности масс!
Антон сдержал себя: он еще не знал, как отнесется комитет к его выступлению — всё случилось так неожиданно, и сходка возникла стихийно, уж очень накалена была атмосфера!
Предложение Костюшко приняли.
Екатеринославский комитет РСДРП выпустил прокламацию:
«Товарищи! Студенты решили устроить демонстрацию с целью выразить свое негодование против ига самодержавного правительства. Мы, рабочие, еще более страдающие от произвола и насилия правительства, присоединимся к студентам и выйдем в субботу 15 декабря в 5 часов вечера на проспект у пересадки на Иорданскую и в воскресенье в 4 часа — на проспект у Яковлевского сквера для выражения протеста царю и его приспешникам. Вперед за свободу! Долой самодержавие! Да здравствует социал-демократия!»
Екатеринославский губернатор граф Келлер, узнав о намеченной демонстрации, не замедлил с контрмерами: выпустил «Обращение к населению». В нем он заявил, что «не допустит демонстрации» и что участники ее «понесут строжайшее наказание».
В тот день, когда на улицах появились губернаторские угрозы, Антон встретился с Богатыренко в извозчичьем трактире на Заречной стороне. Богатыренко был настроен хорошо: рабочие деятельно готовились к выступлению.
— Ну, а студенты как? Не испугались графских посулов? — спрашивал он.
Антон предложил расклеивать прокламации комитета поверх губернаторских «Обращений».
Богатыренко задумался:
— А знаете, это мысль. Но понадобится много народу. У вас кто может пойти?
Антон полагал привлечь к расклейке прокламаций Максима: он уже давал ему поручения.
— А я посоветуюсь с Абрамовым: может быть, еще кого-нибудь сможем послать, — пообещал Богатыренко.
Они распрощались с тем, чтобы увидеться уже на демонстрации. Антон посмотрел вслед Андрею Харитоновичу. Тот был хорош в своем новом обличье преуспевающего медика: хорошо одет, важен, под мышкой зажата тяжелая трость.
Попрощавшись с Богатыренко, Костюшко пошел через весь город к себе на квартиру. Стоял сильный для этих мест мороз, снег потрескивал под ногами. Редкие прохожие, подняв воротники пальто, согнувшись, пробегали мимо. Вокруг была тишина, не прерываемая ни звонками уже остановившейся на ночь конки, ни колотушками ночных сторожей, попрятавшихся в теплых дворницких.
Антону встретился полицейский патруль, медленно шествующий вдоль стен. Через несколько кварталов Антону снова попалась пара: околоточный и городовой.
Пользуясь, видимо, указаниями из одного и того же источника, стражи порядка с фонарями в руках оглядывали стены, окидывали внимательным взглядом прохожих.
Антон понял, что ночью расклейка большого количества прокламаций невозможна. Он тут же принял решение, опрокидывающее расчеты охранки: клеить листовки днем.
Максим не знал, что Костюшко — член Екатеринославского комитета, но считал, что Антон выполняет задание комитета, и потому с некоторой даже гордостью сказал:
— Это мы с тобой дело обделаем. Но днем? Неслыханно!
— Если делать то, что уже «слыханно», нас наверняка сцапают.
— Но как же днем?
— Очень просто. Человек, стоящий перед губернаторским воззванием и внимательно его читающий, — может быть, он его наизусть заучивает! — возбуждает подозрения полиции?
— Наверное, нет.
— Так вот, каждый из нас стоит перед таким воззванием. Голову даю наотрез, что никто не заинтересуется нами. Спокойно вынимаем из кармана свою листовку и — бац! — наклеиваем поверх графской!
Максим расхохотался:
— Идея богатая. Только все-таки днем…
— Одеться надо поприличнее. А то у нас с тобой вид, не внушающий доверия. Только где возьмешь шубу на енотах или бобровую шапку? — усмехнулся Антон.
— Стоп! — закричал Максим. — Таня!
— Какая Таня? Из «Трезвости»?
— Она! У нее сосед-старик мужской портной. И всегда висит у него до черта всяких пальто, бекеш и тому подобное! Он мне по знакомству дешево шинель сшил. А в Таньке души не чает!
Антон колебался:
— Да как же объяснить ей?
— Кому? Таньке? И объяснять ничего не надо. Скажем, идем в гости, надо иметь приличный вид!
— И в пальто будем сидеть в гостях? Эх ты, конспиратор!
— Ну, скажем, что едем кататься на тройках, черт возьми! На катке хотим блеснуть. Да мало ли! Я бегу к Тане!
Ужасно любил Максим всякие затеи. Иногда Антону казалось, что привлекала его в революционной деятельности именно эта, приключенческая, так сказать, сторона: опасности, конспирация, переодевания. Но беспечность, удаль в Максиме пленяли Антона.
— Беги к Тане! — согласился он.
На следующий день Антон в черном, отличного сукна пальто с котиковым воротником, в каракулевой шапке Таниного соседа шел по Иорданской. Пальто было не чета собственному ветхому пальтишке Антона на «рыбьем» меху. Хорошо, черт побери, быть буржуа, заказывать на прибавочную стоимость теплые пальто и прочие причиндалы. А что нам, благонамеренным гражданам, пишет наш дорогой, наш бесценный спаситель отечества от крамолы граф Келлер?
Выпятив нижнюю губу, с сосредоточенным видом Антон остановился на перекрестке. Перед ним, на круглой уличной тумбе, среди пестрых объявлений приезжего цирка и кафешантана «Буфф», маячили крупные буквы «ОБРАЩЕНИЯ К НАСЕЛЕНИЮ».
У тумбы стоял человек в треухе. Антон без церемоний выдвинулся вперед. Человек с готовностью уступил ему место.
Антон дочитал и сказал глубокомысленно, как бы про себя:
— Золотые слова!
— Совершенно верно заметить изволили! — подхватил обладатель треуха и, похлопывая себя руками по бедрам, побежал прочь.
Антон оглянулся, вынул из одного кармана листовку, из другого — клей и аккуратно наложил на глянцевую нарядную бумагу «Обращения» продолговатый листок плохонькой серой бумаги — прокламацию Екатеринославского комитета РСДРП.
Медленно, заложив руки за спину, пошел по улице. Вокруг спешили немногочисленные прохожие, потирая носы и уши. Никто не оглянулся на Антона. «В такой мороз и головой-то особенно не покрутишь!» — решил он с облегчением.
Антон обошел несколько улиц. Наступали сумерки. Перед массивными чугунными воротами он помедлил: было такое ощущение, что за ним кто-то идет, легкие, странно легкие шаги! Кто-то приближается, медлит, видимо, тоже читает наклеенный на воротах губернаторской «крик души».
Антон выждал. Высокая женская фигура оказалась впереди. Антон видел только спину. Нарядное бархатное пальто с воротником из пушистого голубоватого меха, маленькая шапочка…
Но что она делает, эта незнакомая высокая женщина! Антон инстинктивно оглянулся: сумасшедшая! Вот сюда идет какая-то пара, студент и девушка. Впрочем, это влюбленные, они ничего вокруг не видят. Кроме того, женщина сработала великолепно, молниеносно! Листовка, точно такая же, как у Антона, только мелькнув в тонких пальцах, уже красуется поверх губернаторской!
Незнакомка повернулась, у Антона дух занялся: Таня! Из-под меховой шапочки насмешливо глянули ее серые глаза в темных ресницах. Она прошла мимо своей особенной походкой девчонки, рядящейся под взрослую женщину.
Антон так расстроился, что не сразу возобновил свои занятия. Кто дал ей прокламации? Неужели Максим? Как он посмел без ведома Антона? И почему девчонка увязалась за ним, Антоном?
Проклиная легкомыслие товарища, Антон решил при первой же встрече с Богатыренко или Абрамовым рассказать им о странной встрече.
«А Максиму дам гонку! Нет, не созрел он еще для серьезной работы!»
Вечером в «Гранаде» Антон встретился с Надеждой Семеновной. Она сказала, что комитетчики очень довольны результатами: охвачен почти весь город, всюду наклеены наши листовки. Теперь городовые соскребают их вместе с губернаторскими объявлениями: иначе не отдерешь! Надежда Семеновна засмеялась, по своей привычке поднимая подбородок:
— Абрамов тоже послал несколько человек, они много сделали.
— Это кого же? — подозрительно спросил Антон.
— Есть у него молодые товарищи, которым он доверяет. Одна девушка из Общества трезвости.
Надо было бы сказать: «Зря старик доверяет детям серьезные вещи. Разложить и отшлепать девчонку надо: зачем бежала за мной? Показать хотела, вот, мол, я, чем занимаюсь, а не только что борьбой с пьянством?» Но Антон промолчал, сам не зная почему.
Он осторожно посмотрел вокруг: Тани в «Гранаде» не было видно. Может быть, ее схватили?
С утра 15 декабря казачьи разъезды появились на улицах. Однако демонстранты проходными дворами, в обход, просачивались в центр города.
Утром шел снег. Потом резкий ветер с Днепра разогнал снеговые тучи, и в обнаружившейся озерной глубине неба показалось на мгновение солнце, редкое здесь в это время года. Температура повышалась. На центральных улицах, где движение пешеходов было безостановочным, снег начал таять под ногами.
В шестом часу разрозненные группы и одиночки сомкнулись в колонну. Она быстро росла, к ней примыкали спешащие с разных концов города люди. Над колонной взвились два красных флага.
На перекрестке демонстранты замедлили ход. Антон взобрался на ограду, закричал:
— Товарищи! Будем организованны! Покажем нашу мощь правительству. Долой самодержавие! Да здравствует политическая свобода!
В колонне запели «Варшавянку». Высоченный парень в рабочей одежде нес флаг во главе шествия; красное полотнище реяло в воздухе высоко над шапками, фуражками и картузами. Медленно двигалась колонна, миновала аптеку, громоздкое здание Южно-Русского банка. На ступеньках домов стояли люди, многие приветственно махали руками. Однако от глаз Костюшко не укрылось: дворники поспешно закрывали ворота, кое-где запирали и входные двери. «Чтобы при разгоне демонстрации мы не могли скрыться во дворах или в парадных», — понял Антон.
Но это не омрачило его настроения. Странное чувство владело им: он замечал все окружающее, воспринимая с особой остротой краски и звуки, влажное дуновение ветра, напевную мелодию, льющуюся из сотен уст, шум шагов стоголовой колонны. Все это вместе составляло какое-то особенное, он бы сказал, торжественное чувство свободы. Да ведь это будет, это будет всегда, каждый день. Эти краски, эта общность и не сравнимое ни с чем ощущение свободы!
Навстречу демонстрантам мчались легкие щегольские санки.
Полицмейстер стоял в них в шинели нараспашку, в фуражке, небрежно сдвинутой на затылок. Кучер придержал лошадей, поставил сани поперек улицы.
Бравируя, полицмейстер встал на сиденье саней и поднял руку.
Пение прекратилось. В передних рядах затоптались на месте. Но красные флаги продолжали реять над колонной.
Грассируя, полицмейстер закричал:
— Господа! Я пгедлагаю вам мигно газойтись по домам. Пгошу вас! Во избежание эксцессов и кговопголития!
— Долой! — закричали из задних рядов. — Долой царского сатрапа! — Сзади напирали, и передние ряды непроизвольно двинулись вперед. Шум стал угрожающим.
Полицмейстер поспешно запахнул шинель, сел в сани: он необходимую формальность выполнил. И кажется, при этом выглядел отлично! Кони взяли сразу. Только снежный вихрь взметнулся за санями.
И сейчас же оттуда, из-за не рассеявшегося еще снежного облачка, появилась шеренга полицейских. Видно было, что за ней идут еще. Полицейские вышагивали как на параде, и что-то поблескивало вдоль шеренги смутно, неверно, в сгущающихся сумерках.
«Ах, мерзавцы, палачи! У них шашки наголо!» — догадался Антон. «Знамена!» — тотчас мелькнуло у него.
Сзади тесно сомкнулись вокруг флага рабочие. Он увидел, что Абрамов спокойно перехватил древко. Его окружали заводские рабочие, знакомые и незнакомые Антону. Почти все это были физически сильные люди; по тому, как они протискивались к Абрамову и сплачивались вокруг него, видно было, что они ко всему готовы. Но другой флаг, впереди, дрогнул и опустился. Высокого парня уже не было там. Флаг подхватили, он поплыл над головами к середине колонны демонстрантов. Антон стал продираться к нему.
Чем-то знакомая, чуть согнувшаяся под тяжестью древка с флагом фигура женщины мелькнула впереди и тотчас затерялась в толпе.
В это время первая шеренга полицейских уже сблизилась с головой остановившейся, но не отступившей колонны. Не укорачивая шаг, с обнаженными шашками полицейские врезались в толпу. Она раздалась, рассыпалась, послышались крики. В образовавшемся пустом пространстве тесно сбившееся ядро колонны ощетинилось палками и дубинками, полетели камни. Шеренга полицейских сломалась, попятилась. Но передние уже глубоко вклинились в толпу. Демонстранты окружали «фараонов», разъединяя их, валили на мостовую, топтали. Многие из мужчин, отбежавших было на тротуар, увидев побоище, ринулись на помощь товарищам. Антон, увертываясь от клинка высокого черного, с огромным открытым ртом полицейского, забежал сзади, сшиб черного с ног, ударил камнем, не почувствовав сгоряча, что по спине саданула полицейская шашка. Неожиданно рядом оказался Максим. Он, отчаянно ругаясь, дрался с маленьким толстым полицейским. Костюшко развернулся и двинул толстяка в ухо; не рассчитав, и сам упал.
Кто-то помог ему подняться. Непонятно, как они с Максимом оказались у мокрого покосившегося забора.
— Где знамя? — закричал Антон.
Максим, вытирая рукавом кровь с лица, показал куда-то назад. Кто-то быстро срывал красное полотнище с древка. Полотнище не давалось, трепыхаясь длинным языком. «Значит, ветер, — почему-то подумал Антон. — Да кто же вынес его?» Он приблизился: простоволосая, в жакете с разорванным от плеча до кисти рукавом, упершись коленом в древко, Таня срывала красный кумач.
Антон хотел помочь ей, но она уже держала в руках освобожденное полотнище и свертывала его.
— Вы ранены? — испуганно спросила Таня.
— Уходите! Сейчас же! — крикнул Костюшко. — Ну, быстрее же!
Это были первые слова, которыми они обменялись за время своего знакомства, но она не удивилась, что он так приказывает ей, и побежала.
Таня была уже далеко, когда из ворот вывернулся здоровенный детина в чуйке и погнался за ней. Антон преградил ему дорогу. Детина поднял руку с кастетом. Удар пришелся Антону по лбу, чуть повыше бровей. Кровь залила ему глаза и ослепила его. Он рукавом все стирал и стирал ее, но она снова набегала.
Сквозь багровую пелену он видел, что улица вокруг них была пустынна.
Максим тащил его за полу пальто:
— Бежим! Сейчас казаки будут прочесывать! Кажется, стреляют!
Нет, это сильный ветер хлопал ставней окна, сорвавшейся с крючка.
В полночь Максим и Таня пришли на квартиру к Антону. На столе тускло горела свеча. Максим взглянул на забинтованное — одни глаза видны — лицо Антона и захохотал:
— Слушай, ты как каноник у Гейне: состоишь из одного духа и пластырей.
— Человек-невидимка, — произнесла Таня, не улыбнувшись.
Антон возмутился:
— Вы что, лясы точить пришли?
Максим беспечно ответил:
— Да мы уже все дела сделали. Таня была в слободке, я обошел наших. Из студентов придут первокурсники. Трибедов отказался и сагитировал своих. Напрасные, сказал, жертвы.
Таня поспешно заявила, что заводские придут.
Совещание началось глубокой ночью здесь же, на квартире Антона.
Костюшко считал, что демонстрацию шестнадцатого декабря надо провести во что бы то ни стало.
— Яковлевский сквер кишмя кишит городовыми. Не дадут собраться, — возражали ему.
— Соберемся в другом месте, где нас не ждут, — настаивал Антон, — на рабочей окраине, там нас поддержат.
Абрамов предложил собраться на Первой Чечелевке.
Решили сейчас же рассыпаться по городу и предупредить товарищей о том, что переменили место сбора.
Губернатор граф Келлер был человек с живым воображением: он ясно представил себе, как будут восприняты екатеринославские события в столице и какие выводы там будут сделаны. Поэтому ночь прошла для графа беспокойно, а утром допущенные накануне ошибки были со свойственной губернатору скрупулезностью проанализированы и изложены в соответствующем документе на имя полицмейстера:
«Полицейская команда, увлекшись физическим воздействием на толпу с целью рассеяния последней, совсем не обратила внимания на ее руководителей…»
Трудно было себе представить наложение глупее того, в котором оказались вчера власти. Сотни людей вышли на улицу с призывами к ниспровержению существующего государственного порядка, с антиправительственными речами, с крамольными песнями, красными флагами. Сотни людей. Мастеровые и студенты. Мужчины и женщины. Старые и молодые. А виновных — извольте видеть! — не оказалось. Нет зачинщиков, нет подстрекателей, нет организаторов. Ни один человек не задержан. Некого привлечь к следствию, некого судить!
Губернатор рассчитывал взять реванш 16 декабря. Несомненно, полная безнаказанность побудит революционные элементы повторить демонстрацию. На этот раз Келлер полагал захватить вожаков.
Но у Яковлевского бульвара все было спокойно. Несмотря на воскресный день, народу на улице мало. Несколько обывателей, провожаемых подозрительными взглядами сыщиков, пересекли проспект.
Демонстрация, тщательнее организованная, чем вчерашняя, возникла неожиданно для властей в рабочем предместье Чечелевке. И демонстранты были иные: явились почти только одни рабочие. Собирались дружно, группами, строились четко, как солдаты, шли тесным строем, плечо к плечу, и что-то новое и грозное чудилось в размеренном шаге, в нестройном, но сильном хоре мужских голосов, в хмурых взглядах, дерзко поднятых головах.
Из казарм выступили резервные части. Казаки получили двойную порцию водки. Был дан приказ пустить в ход плети, приклады, не поворачивать коней перед толпой, а «врезаться». Но и рабочие подготовились. Заработали дубинки, град камней осыпал солдат.
«Демонстранты были рассеяны после упорного, почти двухчасового сопротивления. Чины полиции проявили храбрость и упорство в преследовании противоправительственных элементов», — гласила реляция начальника полиции.
«Зачинщиков» арестовали. Той же ночью на их квартирах произвели обыски. У Костюшко нашли несколько листовок; в то время как жандармы рылись у него на квартире, Костюшко везли в черной карете в тюрьму. Там его сразу же водворили в одиночку.
Как ни пытался Антон связаться с волей, как ни старался «перестукаться» с соседями, ему не удалось узнать о судьбе товарищей.
Только спустя много дней Антон, по халатности конвоира задержавшись во время прогулки на тюремном дворе, мельком увидел Абрамова. Женщина из уголовных, мывшая в камере пол, сказала Костюшко, что схватили и Таню Жмуркину. О Тане удалось узнать и больше: она при аресте «оказала сопротивление», надавала пощечин приставу и угодила в карцер.
Позднее Антон узнал, что адвокат опротестовал «содержание Тани в тюрьме на общих основаниях, как несовершеннолетней». Прокурор на прошении адвоката написал:
«Захвачена как злостная нарушительница порядка. Мерой пресечения способов укрыться от суда и следствия избрать: содержание под стражей».
Костюшко предъявили обвинение в участии в демонстрации «в качестве ее организатора, призывавшего к ниспровержению государственного порядка».
От следствия укрылось то обстоятельство, что Костюшко был членом Екатеринославского комитета РСДРП.
«…Тишина невозмутимая. Впечатлений почти никаких. Все это содействует самоуглублению и толкает к занятиям философией. Товарищи как раз прислали Маха «Очерки по истории познания». Я еще не кончил, не все как следует понял, но крайне заинтересовался. Особенно ценно для меня и делает его более понятным то, что это не просто философ, а философ-естественник и стремится установить общую высшую точку зрения на физический и на психический мир… Все время, когда у меня свежа голова, посвящаю математике. Эта наука вносит в мысли о мире ясность, организованность. Вот как у Лейбница сказано: «Число освещает глубину мироздания».
А для отдыха — партия в шахматы с самим собой, — пишет Костюшко к родным.
И все же тюремные вечера тянутся долго. Костюшко требует свечей.
Весна приходит в тюрьму незаметно: робким веянием цветущих акаций во дворе, тотчас поглощаемым сложными тюремными запахами, короткой песенкой шарманки где-то на дальнем дворе.
Приход лета, пожалуй, ощутимее. Трудно становится дышать под каменным сводом камеры.
Осень — это капли мелкого дождя, целый день ползущие по стеклу за пыльным переплетом решетки, серый клок неба, запах мокрого сукна от шинелей конвойных.
После тринадцати с половиной месяцев, проведенных в тюрьме, Антону Костюшко 12 февраля 1903 года был объявлен приговор «по высочайшему повелению»: «Пять лет ссылки в отдаленные места».
Ожидание этапа — самое мучительное в тюремном заключении. Физически ощущаешь, как давит тюремный свод, как мало воздуха в тесном пространстве камеры, как томительно неторопливое течение тюремных суток с их точно означенным, непреложным распорядком.
Костюшко разрешают свидание с «теткой». В замызганном помещении тюремной канцелярии, среди серых одежд и желтых, как восковые огарки, физиономий тюремщиков стоит Надежда Семеновна. На ней незнакомое Антону нарядное пальто, маленькая бархатная шляпа с красным перышком.
В тюрьме все серо-желто, бесцветно, однообразно: и лица, и стены. Самый воздух кажется серой, тяжелой пеленой, скрадывающей очертания предметов, гасящей краски неба, сверкание снега, сияние звезд.
— На вас трудно смотреть без дымчатых очков. Как на солнце, — говорит, смеясь, Костюшко. Она кажется ему нестерпимо яркой и красивее, чем когда-либо.
У Надежды Семеновны всюду связи: она добилась свидания без соглядатаев. Наконец он узнает судьбу товарищей. Абрамова выслали в Сибирь. Максим невредим.
— А ваш муж? — спрашивает Антон.
— Он сейчас в Питере. Кажется, его оставляют там для работы, — шепчет Надежда Семеновна. — Я передам связи в городе и выеду к нему.
— Теперь уж мы не скоро увидимся! — говорит Антон с грустью.
— Ах, ничего нельзя знать! Мы так же легко можем угодить в «места отдаленные», как вы — бежать оттуда! Будем писать вам. Учтите, я явилась сюда в качестве вашей тетки. И потому…
Надежда Семеновна неожиданно обхватывает шею смущенного Костюшко и трижды целует его:
— Это за себя и за мужа. Он очень любит вас, Антон!
Вот и все. У Антона слегка кружится голова.
Что она еще сказала на прощание? Ах да, что на следующее свидание к нему придет Максим.
С Максимом Антон чувствует себя свободнее, хотя свидание проходит в присутствии надзирателя, седого старика с очками в медной оправе на носу. Старик дремлет, очки сползают на самый кончик носа.
Максим пристально смотрит на товарища, глаза его становятся влажными. Антон шутит:
— Да, надо полагать, что год в одиночке не слишком благоприятно отразился на моей внешности. Но сейчас это не имеет никакого значения. Что же ты молчишь, Максим?
— Не знаю даже, с чего начать. Ну, после ареста меня тоже потянули, допрашивали. Но удалось отвертеться. Да ведь ты ничего не знаешь о последних событиях…
— Ничего не знаю, Максим. Откуда же мне знать?
— В Ростове — грандиозная стачка. Началась в главных железнодорожных мастерских, поддержали все крупные предприятия.
— В Ростове? Но это же значит, что бастуют тысячи рабочих?
— Да, тридцать тысяч человек. Подожди, кажется, сивый просыпается.
Максим быстро залепетал о семейных новостях: сестра родила мальчика, здорова… Надзиратель снова погружается в дремоту. Можно задать вопрос шепотом:
— Ты… связан с кем-нибудь?
Максим усмехается с таким видом, будто хочет сказать: «Да, отстал ты, брат…»
— Что с Таней? Передавали из женской тюрьмы, что ей дали три года ссылки. Это правда?
— Верно. Дали. Уфимскую губернию. Как несовершеннолетней. Но она хочет перепроситься в Восточную Сибирь, чтобы с тобой ехать, — сообщает Максим как о чем-то само собой разумеющемся.
— Это еще что? — возмущается Антон. — Кто же ей разрешит?
— Ну, как невесте разрешат, конечно, — рассудительно произносит Максим.
— Час от часу не легче! Что значит невеста? — Антон ошеломлен.
— Не шуми, очкарик проснется. Невеста — это девица, которая хочет выйти за нас замуж, — разъясняет Максим.
— Так пусть она за вас и выходит! Невеста — это на ком я сам хочу жениться!
— Чтобы мы сами — такого не бывает, — хладнокровно отвечает Максим. — И вообще это неподходящая тема для десятиминутного свидания. Но предупреждаю: если тебе не отменят Восточную Сибирь, она поедет туда с тобой. А если тебе Сибирь заменят другим местом, она поедет с тобой в это другое место.
Антон старается говорить спокойно:
— Но ты посуди сам, ведь мы так мало знаем друг друга. И она еще совсем дитя.
— Если но справедливости говорить, она себя держала вовсе не по-детски.
Костюшко с горячностью соглашается:
— Она мужественная девушка! И я ее глубоко уважаю. Но от этого еще далеко…
Максим рассердился:
— Что ты меня, в конце концов, уговариваешь? Я хожу на свидание к тебе, я хожу на свидание к ней. И передал тебе — это мой долг! — ее желание: ехать с тобой в Восточную Сибирь. Вот и все. А дальше дело ваше. Что касается того, что вы мало знаете друг друга, то у вас впереди еще масса времени: ты сослан на пять лет!
…В конце февраля 1903 года партия ссыльных перевалила за Уральский хребет. Только в Красноярске они узнали назначенное им место проживания. Костюшко направляли в Якутию. От Иркутска — пешеходный этап до Александровской пересыльной тюрьмы. Здесь осужденные должны были ждать, пока вскроется Лена, по которой им предстоит совершить дальнейший путь до Якутска.
Весна в заключении — тоже весна. На тюремном дворе уже нет снега. Местами на бугорках даже сухо. И солнце… Оно греет уже ощутительно.
Арестанты, отбывшие долгий срок в тюрьме, каким-то новым, обострившимся зрением, слухом, осязанием воспринимают это тепло, весенний перламутровый разлив облаков, благовест из дальнего селения, еле ощутимый запах земли, дуновение какой-то свежести, непонятно откуда идущей: от еще не родившейся молодой зелени? От воды, еще таящейся в недрах? От весеннего ветра, еще спящего на округлой вершине сопки?
В семидесяти верстах от Иркутска, в глубокой и обширной пади, расположена старая пересыльная тюрьма. Кругом тайга, широко раскинувшаяся по сопкам. Когда открываются тюремные ворота, можно рассмотреть каменные корпуса, церковь, а в четком четырехугольнике высоких кирпичных стен — двухэтажное красное здание с вышками для часовых на углах. Это — Александровская центральная каторжная тюрьма. Отсюда, из «пересылки», видны даже фигуры в серых халатах, переходящие двор особой, арестантской походкой, сберегающей силы, чуть вразвалку.
Группы арестантов идут из каменоломни, люди расходятся по баракам. Кто они? Как давно здесь? Сколько раз они видели, как догорает печальная вечерняя заря за тюремной оградой?
Режим Александровской пересыльной тюрьмы суров для приговоренных к каторжным работам, но Антон и Таня — только ссыльные. «Только»… «Только» пять лет в «местах отдаленных», «только» пять лет, вычеркнутых из жизни, пять лет борьбы с холодом, голодом, цингой, с произволом местных властей.
Антону не хочется думать о будущем.
Сейчас можно встретиться с Таней у ограды. Высокие, стоймя поставленные бревна — «пали» в одном месте чуть разошлись. В узкую щель, такую узкую, что надо прильнуть к ней глазом, виден мир: там черная, размытая, заманчивая дорога; сопки, одетые зеленоватой туманной дымкой, словно в подводном царстве, и до самого края небес — тайга.
Что такое тайга? Просто густой хвойный лес? Ель, пихта, лиственница? Нет, это не так. Тайга отличается от леса, как океан от моря. Чем? Пространством? Не только пространством. Другие ветры дуют над океанской ширью, другие рыбы скользят в глубине.
Та же чаща, те же деревья… И все же что-то таинственное и жуткое кроется за звучным словом «тайга»!
Таня подходит своей стремительной походкой, чуть наклоняясь вперед, словно несется на коньках по льду или идет против сильного ветра.
Больше года в тюрьме, арестантский вагон, пешие переходы, этапные «станки»… Все это не красит. Где твои тугие щечки-мячики, Таня? Где твои светлые, блестящие, гладко зачесанные назад волосы? И почему так больно щемит сердце, когда смотришь на легкую прядь коротко остриженных волос, выбившуюся из-под серого оренбургского платка?
Жалость ли это? Любовь ли это? И почему не хочешь расстаться с этой болью?
Куда бы легче одному. «Ведь правда легче?» — придирчиво спрашивает себя Антон.
Но нельзя даже вообразить, как он без Тани шел бы в ссылку. Да нет, не только это! Как он вообще мог бы жить без нее!
Как же так случилось? Невозможно ответить на этот вопрос. Разве известно, откуда плывет флотилия медленных облаков. Куда летит легкий ветер, шевелящий Танины волосы? У Тани темные круги под глазами, лицо не бледное, а особой тюремной желтизны. От худобы кажется, что она даже стала меньше ростом.
— Смотрите, Таня, — говорит Антон и ведет ее к щели, — вот весна… Сегодня день весеннего равноденствия. День равен ночи.
Таня прижимается лицом к ограде и долго молчит. Вдруг она вскрикивает:
— Аист!
Да, там, внизу, в пади, медленно и важно, вытягивая то одну, то другую ногу, шагает аист. Они удивляются этому, как необыкновенному и радостному событию.
Антон говорит какие-то необходимые будничные слова. Женщина, имеющая право выхода за ворота, будет приносить Тане молоко. Ей обязательно надо пить молоко. Слышите, Таня?
— Хорошо. А вы?
— Я — мужчина. И потом, я взрослый человек. А вы еще растете.
Это он сказал, конечно, напрасно: Таню оскорбляет всякое упоминание о ее возрасте.
«Не сердитесь на меня, Танюша. Это я от любви», — хочет сказать Антон, по не может.
— Антон Антонович! А у нас в камере сидит цыганка, — вдруг оживленно говорит Таня, — она нам всем гадала, ну, от скуки, конечно. А как танцует! Вот так…
Таня весело, озорно крутится, раздувая юбку.
Кажется, она совсем забыла, где они находятся. Что будет с ней дальше?
— Танюша, — тихо говорит Антон, — уже скоро… Скоро мы двинемся. Длинный, тяжелый путь. Нам еще долго добираться до места. А там — ледяная тюрьма, так зовут Якутию. Тюрьма без замков и решеток, но все равно тюрьма, потому что убежать некуда. Как вы будете там, Таня?
— А вы? — снова спрашивает Таня.
— У меня нет другого выхода!
Таня опускает голову и тихо говорит:
— Для меня тоже. Для меня тоже нет другого выхода.
Будь благословенна за эти слова, Таня!
…Сегодня день длинный-длинный. И такой же длинной будет ночь. Всю ночь будут звучать за окном неслышные днем шорохи, стук капели, шум воды, пробивающей себе дорогу под ледяной коркой, нежные стоны первых гостей сибирской весны — турпанов и сварливые галочьи голоса. Потому что весна в заключении — тоже весна.
— Между тюрьмой и вольным поселением такая же пропасть, как между ссылкой и свободой.
— Ну, это вы, батенька, хватили! — возражает Антону доктор Френкель. — Свобода — естественное состояние человека. В чистом виде оно, к сожалению, существует пока лишь в теории. Но если под свободой подразумевать всего-навсего существование без решеток и мерзкой физиономии в «глазке», то и такая «свобода» несравнима с этим нашим вынужденным путешествием.
— И все-таки здесь небо, вода…
Доктор прерывает Антона:
— Небо — грязная мешковина. Вода? Вы обратите внимание, она здесь лишена основных своих привлекательных качеств: в ней нет игривости, свежести. «Вода примером служит нам, примером. На месте вовсе не стоит и дальше все она бежит. Все дальше, все дальше…» — пропел доктор, немилосердно фальшивя. — А эта никуда не зовет и ничего не обещает. Кроме лихорадки и бронхита.
Антон засмеялся: это так похоже на доктора Якова Борисовича Френкеля. У него некрасивое лицо с длинным, угрюмо свисающим над редкими светлыми усами носом; глаза за дымчатыми очками недоверчиво щурятся, губы сложены в кислую гримасу.
Года два назад Антон подумал бы: «Ну что это за революционер? Это либерал в лучшем случае!» Слишком уж обыденная у доктора внешность.
Но сейчас Антон не спешит с выводами.
Доктора Френкеля с женой посадили на паузок в Качуге. Они отстали от арестантской партии: доктор заболел в дороге, лежал в деревенской больнице. Он еще и сейчас был нездоров.
С Антоном он сошелся за шахматами, самодельными. Играя, Антон с интересом разглядывал своего собеседника. Кто же он такой? Антон сперва решил, что Френкель — адвокат, выступал в политических процессах. Не утерпев, спросил об этом партнера.
— Нет, я врач, — ответил тот, — по детским болезням. Ну, разумеется, это вас удивляет. Ход ваших мыслей таков: как эта столь прозаическая деятельность увязывается с революционной? И конечно, как и многие, вы представляете себе социализм исключительно в общих чертах: нечто вроде рая, но на земле. И люди ходят этакими херувимами. А чтобы у них насморк или там ангина — это нет, упаси бог, как можно!
Но еще раньше, чем Антон и Френкель, познакомились жена доктора и Таня: на второй день после появления супругов на «фрегате», как называл доктор тяжелую арестантскую баржу, неуклюже ползущую за юрким буксирным пароходиком.
Софья Павловна Надеждина, высокая, сильная женщина с облаком русых волос вокруг полного румяного лица, под руку вывела мужа на корму, усадила на принесенный с собой складной стул, закрыла ему ноги пледом.
Доктор терпел, покорно поворачиваясь, дал жене себя закутать. Но этого показалось ей мало, она пошла за теплым шарфом. Доктор тотчас стал опускать воротник пальто. При этом плед упал с его колен.
Стоявшая у борта Таня проворно подбежала и подняла плед.
— Спасибо, девочка! — небрежно сказал Яков Борисович, мельком взглянув на Таню.
Она покраснела. Подошедшая в эту минуту Софья Павловна всплеснула руками:
— Яков Борисович, что ты! Это — политическая, жена нашего товарища, Костюшко!
Доктор удивился:
— Скажите пожалуйста! Мне показалось… Прошу извинить, я, знаете, близорук.
Софья Павловна заговорила с Таней о хозяйственных делах:
— В Усть-Куте, говорят, надо покупать омуля и муксуна горячего копчения. Их там как-то особенно приготовляют. Ваш муж любит копченую рыбу?
Таня не знала, любит ли Антон рыбу. Ей это не приходило в голову. Она с интересом прислушивалась к советам докторши:
— Здешняя ягода морошка очень хороша для кваса. А сахар надо класть так на так: фунт сахару на фунт ягод.
«Буду поить Антона квасом из морошки. Буду покупать рыбу», — решает Таня с жаром.
Могучая Лена не сразу показывает себя. Лишь после впадения в нее реки Витим широко и вольно разливается она. Тридцать километров от берега до берега — настоящее море! То высокие, то низменные, большей частью скалистые тянутся берега.
Медленно течет холодная пустынная река, по-змеиному извиваясь. Левый берег навис красными бесформенными утесами. Правый — темной зеленью тайги уходит до самого горизонта. Редкие селения скрываются в котловинах, прижимаются к земле покосившимися черными срубами, будто затаились, придавленные суровостью окружающей дикой природы.
Ночью берега кажутся еще величественнее и мрачнее. Странное сияние исходит от неба без луны и звезд, мертвенный, как будто искусственный, свет заливает рифленое серебро реки. Дневные звуки: суета команды, окрики охраны, звон кандалов, разговоры — все умолкает. Слышно только, как плещется вода под колесом буксира, как шумит тайга на берегу, и еще какой-то заунывный, тягучий, ни на что не похожий звук временами повисает в воздухе.
— Антон Антонович, это звери ревут? — спрашивает Таня.
— Не думаю, — отвечает он.
— А почему бы и не звери? — вмешивается доктор и делает страшные глаза. — Весьма возможно, Стефания Федоровна, что это именно дикие звери. Тут ведь не Невский проспект! С ними даже как-то интереснее… — желая исправить свою ошибку, Яков Борисович называет Таню по имени-отчеству. Для нее это ново, ее еще никто так не называл.
Медленно, словно в траурном кортеже, плывут паузки с этапными партиями. День ли, ночь — плывут. Так замедленно, так обособленно от обычного речного движения. Не обмениваются с ними приветствиями встречные суда, подальше от них правят плотогоны, не машут им рыболовы, угнездившиеся в заводи.
Плывут паузки. Неделями. Месяцами. От ледохода до рекостава. Несет на себе река одну за другой эти мрачные, молчаливые баржи, набитые людьми, не по своей — по царевой воле плывущими неведомо им куда.
— Даже ладья Харона, — говорит доктор, — двигалась к определенному берегу, а тут не знаешь, где тебя высадят, куда «назначат местопребыванием»…
Вдалеке возникает видение пристани, на ней множество народу — что это? На дощатых мостках стоят люди и машут картузами, платками… Кому машут?
— Неужели нам? — Таня взволнована, она так давно не была среди «вольных» людей. — И мы причалим к пристани?
— Это местные ссыльные встречают нас. Такая традиция. Только вряд ли мы подплывем к ним.
Теперь отчетливо видны фигуры на пристани: они заполнили весь плот, подрагивающий на волне. Там, на плоту, волнение.
Но буксир не уклоняется от своего пути, не замедляет и не ускоряет движения.
— Где-то все же должны пристать. Запастись водой и провиантом, — обещает доктор.
Это большое село, по местному обычаю вытянувшееся вдоль берега. Пристань крошечная, но и здесь стоят люди. Может быть, стоят уже давно, — здесь не действует расписание, а только — слух, от селения к селению. Для них новички — это вести из покинутого мира, частица прошлой жизни, новости… Иногда здесь происходят неожиданные встречи: с родными, чаще — с товарищами. Но и незнакомых встречают как родных: сыплются советы, выносятся скромное ссыльное угощение, туесок ягод, домашний квас, пироги.
К Антону подошел чем-то знакомый молодой человек. Он назвал себя:
— Трифонов… Помните, на Мясницкой? Вы тогда приезжали от Привислинского края…
Антон вспомнил:
— Как же! А где Карман?
— Ему повезло. Вовремя скрылся в свой Поневеж.
— А… Маша?
— Маша — здесь… она — моя жена…
— Вот как?
Вокруг них сыпались вопросы, обрывки разговоров долетали со всех сторон. Оказалось, что здесь ничего не знают о последних событиях, о забастовках в Закавказье и Малороссии, в Екатеринославе и Керчи…
— Так ведь в газетах пишут о рабочих беспорядках!
— Но сюда не доходят газеты!
— Примечательно, что стачечники действуют наступательно, наседают на полицию и войска!
— У нас в Киеве знаешь как было? Более трех тысяч человек на улицу вышло. Движение поездов прекратили. Мы там показали!
— Товарищи, это же начало революции!
— Ну, оставьте! Вам всем революция мерещится. Забастовки всегда были и будут в каждом капиталистическом государстве как выражение стремлений рабочего класса…
— «Друг Аркадий, не говори красиво». А главное — длинно.
— Бросьте, товарищи, спорить. Расскажите лучше, что читают в России?
— В Московском Художественном на представлении «На дне» студенты устроили демонстрацию…
— Горький сейчас самый любимый писатель в России…
— Но это, простите, все же не Толстой…
— Тенденция, тенденция губит Горького!
— При чем тут тенденция? Он пишет великолепно!
— Наши ребята держались стойко!..
— Вы отстали от жизни. Этот год показал зрелость рабочих масс. Все стачки проходили под политическими лозунгами…
На прощание Трифонов крепко сжал руку Антона и на секунду задержал ее в своей:
— Смотрите, моя жена спешит сюда. Опоздала, сына кормила.
Уже конвой вел счет арестантам, поодиночке всходящим на паузок, а Костюшко все еще стоял как вкопанный: в расстегнутом пальто, с развевающимися концами платка за спиной к ним спешила Маша.
Антон едва успел поздороваться с ней.
— Я напишу вам! — крикнул Костюшко, уже взбегая по сходням.
Трифоновы долго махали платками вслед. Пополневшая и повзрослевшая Маша кричала что-то вдогонку.
Двухмесячное плавание подходило к концу.
К Якутску подплывали ранним утром. Выглянуло солнце, лучи его ломались в воде. Набежавшие облака погасили веселую игру солнечных бликов, стало сумрачно, как перед грозой.
Длинная каторжанская дорога привела путников к цели.
Якутскую область недаром называли «ледяной тюрьмой» или «тюрьмой без решеток». Необозримые пустынные пространства, жестокие морозы, безлюдие сторожили тщательнее, чем тюремщики, крепче, чем тяжелые замки.
Быстро пробегало здесь короткое жаркое лето, с буйным ростом трав и крупных цветов, лишенных запаха, непохожих на скромные и ароматные полевые цветы России. Почти без перехода входила в силу зима с морозами до шестидесяти градусов, когда туман задергивает перспективу, солнце, багровое и беспомощное, еле пробивается сквозь его пелену слабым лучом. Дышишь с трудом, плевок на ветру превращается в комочек льда. Шерсть на собаках отрастает как медвежья и, оледенев, становится игольчатой.
— Посмотри, Танюша, это же настоящий город! — говорит Антон. — Центр культуры и цивилизации. В нем — три кирпичных дома… А то, что все остальные деревянные, — так это даже лучше для здоровья!..
Они с упоением читают афиши на театральной тумбе, — да, таковая высится посреди пыльного бульвара Якутска.
В общественном собрании ставят любительский спектакль «Коварство и любовь». И водевиль «Теща в дом — все вверх дном». На доске — местная газета «Епархиальный вестник»… Наверно, чертовски интересно!
Вплотную к городу подходит лес, веселый, разнообразный: серьезный основательный кедр и легкомысленные березки. Черемуха и боярышник, рябина, шиповник — все старые знакомые, только невиданно буйные, обильные… Ива никнет над водой.
Стоит ранняя осень. Еще не наливались огненным цветом кисти рябин, но уже чувствуется, что короткое якутское лето на исходе. Антон и Таня ходят по улицам, наслаждаясь очарованием этой грустной поры. Они уже не арестанты, а просто ссыльные. Все в мире относительно, они ощущают всю прелесть свободы: ходить по дощатым тротуарам, зайти в трактир и пить там кирпичный пахучий чай, делать все, что в голову взбредет, запеть среди улицы, шумно приветствовать незнакомого акцизного, остолбеневшего от изумления, сунуть за пазуху пушистого котенка-сибиряка, мяукающего на заборе.
И вдруг Антон устремляется за высоким, тощим мужчиной, который, опираясь на палку, бредет впереди.
Таня видит, как мужчина оборачивается. Странно! Он еще молод, походка и изнуренный вид, видимо, следствие тяжелой болезни. Антон не может скрыть своих чувств, он рад встрече и вместе с тем удручен видом своего друга. Он знакомит Таню с Иосифом Адамовичем Дымковским.
Антону Костюшко и Тане определили место жительства в Намском улусе. Первым уже по-осеннему холодным днем старый пристав с наружностью доброго папаши привез их в наслег. Оказалось, что это — несколько полуразвалившихся юрт с плоской крышей, крытой дерном, со стенами, обмазанными снаружи глиной, смешанной с навозом. Внутри, на глиняном полу, на шкурах спала семья якутов, тут же находился их скот. Посредине — примитивный очаг.
— Нам тут не нравится, — спокойно сказал Костюшко приставу, — мы здесь не останемся.
Пристав вежливо развел руками:
— Приказ.
— Если вы не отвезете нас обратно, мы завтра же пойдем пешком в Якутск. Мы люди молодые, нам это нипочем. Будем жаловаться.
Пристав закусил всухомятку привезенной с собой снедью, побрезговав угощением гостеприимных якутов, и уехал.
Через неделю, в нарушение всех правил, Костюшко вернулся в Якутск, пришел к исправнику и заявил, что в Намском улусе жить он не будет, а приискал себе новое место жительства: село Марха, недалеко от города: «Вот так и запишите».
Исправник с неподходящей фамилией Душкин удивился, но препираться не стал: Марха так Марха.
В этом довольно большом селе жили сосланные из России сектанты. У одного из них поселились Антон и Таня.
Началась их ссыльная жизнь со множества забот: о теплой одежде, о дровах, продуктах, заготовке льда для питья на зиму. Пригодилась самарская наука: Антон купил инструменты, стал плотничать. «Заказы выполняются добросовестно и в срок», — написала Таня на Листе бумаги и повесила на воротах. Антон разочаровал ее: «Да тут мало кто грамоте обучен». Таня вывесила рисунок: трехногая табуретка, четвертая ножка витает над ней в воздухе… «Туманно», — сказал Антон и пририсовал топор и пилу. Таня весело и неумело хозяйничала. Длинными вечерами читали: ссыльные выписывали книжные новинки, обменивались ими.
Под самый новый, 1904 год в Якутск привезли Бабушкина. Костюшко встретил его на квартире у Дымковского. Иосиф Адамович жил в доме ссыльного поселенца, духобора Трунова, угрюмого чернобородого мужика, сосланного за отказ от военной службы и за то, что, как он говорил, «царя небесного почитал выше царя земного».
Трунов открыл дверь Антону и, признав в нем частого гостя своего постояльца, жалостно покрутил головой, скосив глаза за перегородку, из чего Антон заключил, что Иосифу Адамовичу стало хуже.
Дымковский лежал в постели. Невольно бросались в глаза острые колени, торчащие под байковым одеялом. У окошка валялись сапожные инструменты. По пыли, покрывшей их, видно было, что Иосиф Адамович лежит уже не первый день.
Больной подал легкую горячую руку, глаза у него блестели лихорадочно и весело.
— Будьте знаёмы, Иван Васильевич, то наш друг Антон Костюшко. Он сперва по вашему следу в Екатеринославе пошел, а уж потом, пшепрашем, вам стежку в Якутск проложил!
Посреди комнаты стоял невысокий человек в оленьей кухлянке, которую он, видимо, только что надел: тонкие русые волосы были спутаны, и он тщетно пытался привести их в порядок, неловко разводя локти, стянутые меховой рубашкой.
— Вот примеряю, говорят, здесь без этого нельзя, проговорил Бабушкин, — великолепная одежда, даже снимать не хочется. Я, признаться, промерз в пути. А тут у вас тоже встретила погодка…
Антон иронически возразил:
— Что вы, что вы, Иван Васильевич! Да здесь дивный климат: весны нет вовсе, зато две осени в году, каждая по месяцу, и обе препротивные, с дождями и туманами; восемь месяцев в году — зима, ну а остальное — все лето, лето, лето!
— Почекай, Антон, не пугай! — сказал Дымковский. — Его на полюс холода гонят. О, там зимно!
— В Верхоянск? — Антон уже сожалел о взятом им, может быть, от легкого замешательства, шутливом, интеллигентски-манерном, как ему сейчас показалось, тоне.
Все в Бабушкине настраивало на серьезный лад. Он еще ничего не сказал, но уже подумалось Антону, что с человеком этим трудно было бы поддерживать легкую, «на полутонах», приправленную пряностями парадоксов беседу, обычную в кругу ссыльных интеллигентов.
Несколько суровый взгляд серых, небольших глаз, окруженных красной каемкой, как это бывает у рабочих-наборщиков, смягчался частой усмешкой крупного упрямого рта, полуприкрытого светлыми усами. При всей обыденности его облика что-то в Бабушкине привлекало, заставляло всматриваться в него.
— Полюс холода, — повторил Бабушкин задумчиво. Он сидел на низенькой табуретке с ременным сиденьем, на ней обычно сапожничал Дымковский. — А вот скажите, что всего более поражает, когда вступаешь в Якутскую область? А?
— Простор, — ответил Антон.
— Именно, — подхватил Бабушкин. — Ведь кругом мертвечина, кустарники какие-то чахлые, низкорослая лиственница, леденящий ветер, — так и кажется, что где-то здесь мертвая голова лежит и ждет Руслана. А впечатление не жалкое, нет. Впечатление не бедности, а силы природы. А уж потом, ближе к городу, когда пойдут леса, — и вовсе весело становится.
Бабушкин решительно потащил кухлянку через голову:
— А то разнежишься так-то!
Теперь Антон увидел, что гость строен, мускулист, не новый пиджачишко лежал на нем ладно, а воротничок сорочки был свеженакрахмаленный. Все это шло в противовес небрежности в одежде, которой даже щеголяли некоторые ссыльные.
— Чай пить будете, Трунов сейчас устроит, — пообещал Иосиф Адамович.
Но вместо Трунова явились две девицы, которые заботились о Дымковском в той мере, в которой он им это позволял: ссыльная учительница Лидия Григорьевна Батина, высокая русоволосая красавица, и Симочка Штерн, смуглая, отчаянная, с мальчишескими вихрами.
— Вы что, меня проведать альбо гостя посмотреть? — без стеснения спросил Дымковский. — Знакомьтесь. Матка боска, куда от женщин денешься!
Бабушкин чинно поклонился.
— Да как же вам не совестно! — закричала бойкая Симочка. — Разве мы к вам и без гостей не приходим?
Антону хотелось поскорее разузнать, не привез ли Иван Васильевич новости. Но девушки увлекли Антона за собой в сени. Трунов, поджав одну ногу, как цапля, и засунув бороду в вырез жилетки, надетой поверх длинной ситцевой рубахи, раздувал сапогом помятый, нечищеный самовар.
— Это что за гадость? — набросилась на него Симочка. — И что вы такое, Трунов, выдумали? Где труба?
— В трубе вытяжной силы нету, — пробормотал Трунов, надевая сапог.
Девушки, оказывается, уже знали про Бабушкина всю подноготную.
— Просто непонятно, как женщины этого достигают, — высказался Антон.
Рассказывали, как Бабушкин ушел от полиции в Смоленске. Он работал там на постройке трамвайной линии. Специально приехавший шпик случайно натолкнулся на самого Бабушкина и, обманутый его благонамеренным видом, спросил у него, не знает ли он такого-то, назвав фамилию Бабушкина по паспорту! «А он уехал из Смоленска», — ответил Иван Васильевич и в тот же вечер действительно скрылся из города.
С особой, чисто женской заинтересованностью девушки сообщили, что Иван Васильевич женился «по безумной любви» на скромной работнице, имел от нее дочку, и маленькая девочка эта умерла в то время, когда мать находилась в тюрьме.
Потом пили чай с баранками. Нет, новостей Иван Васильевич не привез: изолировали строго.
— Видимо, подробности о Втором съезде будем иметь весной, когда откроется навигация, хлынут большие партии ссыльных.
— Весной, — проворчал Дымковский, — до весны, как это говорится, вся вода утечет.
Все засмеялись. Иосиф Адамович вечно перевирал русские поговорки. Он сидел на постели, держа блюдечко с чаем на растопыренных пальцах, лицо его пылало, глаза блестели. Поймав быстрый и уклончивый взгляд Бабушкина, Антон прочел в нем тревогу. Дымковскому-то и была всего страшнее эта весенняя вода.
Иван Васильевич тотчас переменил тему разговора. В Сибирь для обследования политической ссылки Плеве послал фон Валя. Того самого фон Валя, который в бытность генерал-губернатором в Вильно приказал высечь розгами рабочих, участников первомайской демонстрации в 1902 году.
Валь проявлял усердие: в результате поездки был отстранен от должности военный губернатор Восточной Сибири Пантелеев. Плеве назначил начальником края графа Кутайсова. Как своему человеку, издавна ему преданному, Плеве ему обещал: «Всякое превышение власти покрою, а послабления не потерплю». Кутайсов воспользовался этой «установкой» широко, с размахом…
Вступив в должность, тотчас взялся за сочинение циркуляров; они имели одну цель: зажать в железные тиски политическую ссылку.
— Направляясь в Сибирь, едва, говорили, вошел в свой вагон, с порога стал диктовать драконовы законы насчет ссыльных. До вас они пока еще не докатились, — сказал Бабушкин.
— Как — не докатились? Ко мне уже три раза ночью пристав являлся проверять, не удрал ли, — сказал Антон.
— Ну, видимо, это еще цветочки, — продолжал Бабушкин. — Кутайсов рассуждает так: до сих пор революционеры в ссылке находились, так сказать, в революционном отпуске. С этим надо покончить. Кого не сломила тюрьма, жестокие условия, оторванность от родных мест, сломит бесчеловечный режим. В этом есть своя логика. А для нас это значит: продолжение борьбы здесь другими средствами.
— Какими? — спросил удивленный Костюшко.
Бабушкин ответил просто:
— Не знаю. Я еще не продумал всего. Только мне кажется, что нам придется вернуться к активным формам протеста.
Он сделал нажим на слове «активным», и Костюшко отметил про себя, что Бабушкин сказал «вернуться». Оговорился он? Или он думал о трагедии, разыгравшейся в этих же местах пятнадцать лет назад? Тогда с протестом выступили ссыльные народовольцы, выступили жертвенно, стихийно, безрассудно, зная, что будут уничтожены.
Бабушкин, конечно, имел в виду организованное выступление, но в какой форме?
Костюшко не удалось продолжить разговор: за перегородкой кто-то сильно хлопнул дверью, послышался начальственный басовитый голос, покашливание. На пороге показался маленький старичок — пристав, которого ссыльные прозвали за сладкие речи Златоустом.
Златоуст произнес приветливо:
— Добрый вечер, господа.
Никто не ответил.
Со вздохом он уселся на стул и принялся закуривать. В наступившей тишине было слышно, как за перегородкой топчутся с мороза стражники. Пристав обвел всех добродушным взглядом слезящихся от ветра глаз и предложил:
— Попрошу всех господ ссыльных разойтись по своим квартирам.
Он выпустил дым, пожевал губами и добавил:
— Собрания не положены-с.
— У нас не собрание, а обыкновенное чаепитие. Пришли проведать больного товарища, — сказал Костюшко.
— Все равно не положено-с, — Златоуст потрогал по очереди все пуговицы своей шинели, — прошу разойтись.
— А мы не хотим расходиться, — сказал Бабушкин без вызова, спокойно.
Что-то изменилось в его облике. Он опустил на стул сжатый кулак. Опустил, не стукнув, но пальцев не разжал. Златоуст поморгал, нарочито громко, по-стариковски, высморкался в большой клетчатый платок. С видом крайнего сожаления выдохнул:
— Тогда, господа, не взыщите: разведу с конвоем по домам.
Ему не дали кончить. Поднялся шум.
— Не смеете! Не имеете права! — крикнула Симочка, размахивая руками у самого носа Златоуста.
Дымковский порывисто поднялся, протянул худую руку и закричал высоким прерывающимся голосом:
— Вон отседова! Вон до дьябла! Штоб вы подохли, проклятые каты!..
Он закашлялся, кровь выступила в углах его губ.
— Ему плохо! Скорее воды! Доктора!
Девушки заметались по комнате.
Симочка схватила в охапку свое пальтишко, выскочила из комнаты, развевающиеся концы ее платка хлестнули по лицу Златоуста.
Бабушкин подошел к двери, пинком ноги распахнул ее и обернулся к приставу:
— Вам лучше всего немедленно уйти отсюда.
Златоуст вынул изо рта окурок, поискал на столе пепельницу, не найдя, ткнул его в блюдце и медленно поднялся со стула.
Бабушкин как-то сразу расположил всех к себе. И в дальний путь собирала его вся «ссылка».
На квартире у Батиной — дым коромыслом!
— Ух, ух, сладкий дух! Пирогами еще на улице пахнуло! — Костюшко сбросил полушубок, в комнате от раскаленной печи было жарко, как в бане.
— Ивану Васильевичу — на дорожку! — Симочка, как всегда, в центре событий. И на Бабушкина взглядывает с нескрываемой симпатией.
Батина вытирает руки передником и сбрасывает его. По-деловому растолковывает Бабушкину:
— Пельмени в мешке, замороженные. И молоко в кружках — тоже. И щи. На вашей дороге редко-редко где «поварни» с каменным очагом. А бывает: застрянете — оленью упряжку не пригонят на сменку. Вот тогда будете топором отрубать и щи, и молоко… С голоду не помрете!
Иван Васильевич благодарил, застенчиво улыбаясь:
— Вот сколько хлопот вокруг моей персоны! Я, знаете, с непривычки размяк даже вовсе! Сестрицы родные и то столь о братце не пекутся, право, Лидия Григорьевна!
— Да о ком же нам печься-то! — воскликнула Батина, тень прошла по ее лицу…
И Бабушкин подумал: «Своего вспомнила». Здесь все всё знали друг о друге, и Бабушкин уже слышал, что Лида Батина потеряла любимого человека именно на «полюсе холода», куда сейчас его снаряжала. Со свойственной ему способностью к сопереживанию, Бабушкин подумал о них, о мужчине и женщине, связанных любовью, презревшей все препятствия.
Батина негромко, сама удивляясь своей откровенности, но как-то располагал к ней Бабушкин, говорила:
— Там сумасшедшие перегоны — по двести верст от станка до станка. Воздух словно раскален, шестьдесят градусов мороза — это вовсе другое, чем даже сорок, — трудно дышать. Собаки бегут быстро, но все равно то и дело приходится, чтоб не окоченеть, бежать рядом с нартами. Лежу, бывало, ничком, а Максим меня толкает: вставай, заледенеешь, бежим!.. Тянется равнина самой холодной в мире реки Яны. Ветер с круч Верхоянского хребта гонит снежные комья, кричит каюр, взбрехивают собаки, засыпает глаза колючим снегом… И все вперед, вперед — через ледяную мглу… В Средне-Колымск. Мы не знали, что мчимся к нашему концу…
Лида замолчала. Лицо ее стало из пунцового серым. Бабушкин тихо, нежно поцеловал ее в лоб.
Несмотря на запрет, на Новый год все съехались и встречали его большой шумной компанией. И тосты произносили свободно:
— Да сгинет самодержавие!
— И еще я хочу выпить отдельно за то, чтобы сгинул Душкин!
— Неужто рухнет режим, а Душкин останется?
— Конечно. Якутскую ссылку сохранят как музейный экспонат, а из Душкина набьют чучело.
— За свободу, товарищи, за святую свободу!
— Таня, Антон, за ваше счастье!
— С такой компанией, ей-богу, и в Якутии можно жить!
Утром первого января сильный полицейский наряд обошел квартиры ссыльных. Под конвоем отправили к месту жительства Антона с Таней.
Симочку и Батину, ухаживавших за Дымковским, вытолкали из его избы, бросили в сани и отвезли в село, где им было назначено место проживания.
Через неделю Иосиф Адамович Дымковский умер.
Ссыльные приняли решение протестовать против зверского режима Кутайсова.