Американский сверхкапитализм, раздувший простого миллионера во властительного миллиардера, — притом же не в ничтожных европейских франках или марках, а в полноценных долларах, — создал для себя даже особое строительное оформление — это небоскребы, чудовищные ящики в 60 этажей, заградившие улицу, как ряд искусственных утесов.
Самый большой из небоскребов — здание Вуллворт — имеет 66 этажей и 780 футов вышины. Когда в Нью-Йорке облачно, верхняя башня Вуллворта торчит над облаками, как будто Казбек, — только вечного снега нехватает наверху.
Когда мы подъехали к Нью-Йорку, нас встретила за поворотом гавани белая каменная богиня, на пьедестале острова, в венке из лучей и с факелом, поднятый в небо. Это — официальная хранительница нью-йоркских ворот, американская Свобода…
Я помню, за три десятилетия назад она мне показалась беспокойной и зовущей и что-то обещающей миллионам эмигрантов, приезжающим в Америку из старой, прокисшей и нудной Европы.
Теперь для эмигрантов ворота Америки заперты, а статуя Свободы облезла и стала приземистой и низкой. На плоской берегу стоят эти огромные, искусственные кубические скалы, эти каменные сундуки, куда американский капитал набил свои богатства, и статуя Свободы перед ними, — как тощая кукла.
Улицы между небоскребами зовутся ущельями — canyons (каньоны).
Где-то далеко вверху маячит над каньоном узкая полоска небес, освещенная солнцем, а внизу неприветно и жутко. И в 6 часов вечера, когда из подземки, отовсюду, сквозь сотни ворот хлынет толпа отработавших, как будто отработанный пар, она все сметает на своем пути и увлекает за собой. Скорее домой от постылой работы — поесть, отдохнуть и сбегать в кино. Кино — это единственная радость рабсилы, которую построила и строит Америка.
Трудно описать тот человеческий ад, который зовется Нью-Йорком, в котором застряли и бьются об стены девять миллионов человеческих душ вместе со стальными машинами.
Подземка, пробитая в твердой граните, не только под улицей, но даже под широким Гудзоном-рекой, и воздушная дорога-надземка, трамваи, автобусы для публики и частные форды, шевролеты, кадильяки, паккарды и рольс-ройсы — два с половиной миллиона моторов — каша машин на мостовой и гуща пешеходов на панели; какое-то тесто, полумеханическое, полуорганическое, оно не вмещается в улицах, и все, застревает, спирается вместе, хоть проталкивай поршнем. Вот каменная рамка современного Нью-Йорка.
Шестьдесят этажей в вышину, а в глубину, под землею, еще два этажа. Там мастерские, лавки и люди, которые живут, как в руднике, и выходят на свет белый только в воскресенье, поутру.
Рабсилу называют в Америке «городского сардинкой». В 6 часов утра, выскочив наружу из каменных сот и келий, мужчины и женщины сливаются в ручьи и втекают в подземные устья. На 70 миль тянутся подземные платформы и бегут поезда с севера на юг и о юга на север. Налево — дальние экспрессы, направо — местные. Десяток за десяткой отсчитываются улицы: 196-я, и 120-я, и 72-я, а на 40-й улице, в центральной узле, под землей слева направо и справа налево, снует соединительный поезд, зовется по-местному «челнок». Электрические лестницы сами бегут под ногами, и люди бегут как-будто с электрический зарядом. Толпа набивает вагон за вагоном дополна, до-отказа, и дверь не смыкается.
Тогда сторожа, так называемые «забивалы», по двое на каждый вагон, начинают затискивать публику, суют кулачищами молоденьким девчонкам прямо в шею и в полуголую грудь, нажимают коленями сзади (и колени-то у них такие дубовые, углами), потом начинают притискивать дверь, хлопнет затвор, и поезд пускается вперед. Человеческая каша — «сардинка» — набита вплотную. В этакой гуще стоишь полчаса, как распятый. Невозможно рукой шевельнуть. Душно, мочи нет. И публика потеет, пускает свой собственный сок, особенный терпкий человеческий запах. Городская «сардинка» преет в своем собственной соку, безо всякого масла и соуса. Из этого сока и пота создаются небоскребы и машины и все неисчислимые богатства современной Америки.
Что такое американский небоскреб? Сорок, пятьдесят этажей. В каждом этаже 100 комнат, или если не сто, то 70, 80. На новой этаже счет всегда начинается с новой сотни. В нижний этаж входишь, как в капище, в церковь. По обеим сторонам два ряда подъемников. По десять подъемников в ряд. В подъемниках кондуктора, снаружи стоит разводящие, толстые, как монументы, в мундирах с пуговицами — я сначала принял их за полицейских.
И здесь тоже: направо — экспрессы через каждые двадцать этажей, а налево — местные — с этажа на этаж, и надо комбинировать. Принцип вертикального движения тот же, что и горизонтальною. Вверх — вниз, вверх — вниз бегут переполненные клетки. Работники ездят с портфелями, с бумагами в руках, даже взгляды у них пустые, остекленевшие. В таком небоскребе — 200 деловых контор, порою одновременно на двух или трех этажах. Например, Амторг — Русско-американская торговая корпорация — помещается на улице Бродвей, 165, комнаты 1704–1710 и 2102–2106, стало-быть, на двух этажах — 17-м и 21-м. И все рабочее время конторщицы постоянно снуют по подъемникам с 17-го на 21-й и обратно.
Американская деловая контора в корне отличается от европейской, в особенности от восточно-европейской. В европейских конторах работники пера и бумаги работают с прохладцей. В Америке конторская работа тейлоризирована, фордизирована, как-будто на заводе. Общий лозунг — «торопись», чтоб лишняя, минута не пропала.
Счетная машина, пишущая машина, телефон. Каждая барышня кончила так называемую деловую школу, научилась стенографии, счету и стучать на машинке. Работать начинает с 18 лет и после сорока уже истощается начисто. Одеться надо чистенько, личико иметь пикантное; долгоносый, кислооким — не место в конторе; куда они деваются — не знаю. Получает такая девица зарплату — 15 долларов в неделю, а за комнату платит 8. Банка кольд-крема стоит один доллар, не говоря о губной помаде и других притираниях. Поэтому приходится «прирабатывать», как в Париже.
Нравы Нью-Йорка, пожалуй, почище, чем нравы Парижа. Но в Америка об этом говорить не полагается, пожалуй, к суду привлекут за оскорбление нравственности. Это делается как-то, в стороне, под спудом. Рабочие пчелки — бесполые только по виду, но даже развлечения и страсти у них какие-то машинные. Пчела не пчела — какой-то механический цыпленок, выведенный на-спех в гигантских торговых инкубаторах.
Как раз при мне давали в театре новую пьесу «Machinal», «Машинная», наделавшую шуму. Выведена в пьесе такая машинная девчонка, которая ездит на подземке в контору и обратно домой, ссорится с матерью. Матери уже пятьдесят, ее на работу не возьмут. Случайно девчонка выходит замуж за директора конторы, так же случайно сходится с каким-то бандитом в водочном притоне и потом, не выдержав этой механической жизни, убивает мужа бутылкой по голове, попадает под суд, а оттуда на электрический стул. В последней картине машинная преступница выходит из клетки и идет через сцену на казнь. Ее провожает долговязый католический патер — она католичка — ирландского происхождения; патер в сутане, с требником идет и бормочет: «Святые, помолитесь за нее, ангелы, небесные, молитесь за нее». И вся эта группа — преступница, и две сторожихи, ведущие ее под руки, и патер, и главный надсмотрщик — показаны, как-будто заводные, машинные игрушки.
Машинная жизнь: подземка, контора, ночлег. Никуда не уйдешь. Только сходишь, пожалуй, в кино, и то раз в неделю — не больше. На 15 недельных монет не очень разойдешься.
Машины владеют людьми, а не люди машинами. Подземка глотает толпу и потом извергает обратно с железной точностью. Впрочем, ежедневно случаются ошибки механизма. Кого-нибудь в давке столкнут с платформы на рельсы, и если наткнешься на так называемый живой рельс, насыщенный током, казнь такая же мгновенная, как на электрической стуле, и без всяких судебных приговоров.
Бывают заминки покрупнее. За две недели до моего приезда в одной из подземок поезд передвинулся не на те рельсы, и произошло крушение. Сзади и спереди набежали и еще поезда, вышла механическая свалка и все движение приостановилось на несколько часов. И тогда вся жизнь в Нью-йорке внезапно остановилась. Человеческие толпы собрались у входов и выходов, и женщины вопили, требуя убитых мужей. На улицах стало бурно. На подмогу явилась пешая и конная полиция, — а в Нью-Йорке ее пропасть, — и обошлось без большого бунта. Сколько было убитых, хорошенько не знает никто. 16 или 116. Вину, как полагается, свалили на стрелочника, но кстати оказалось, что этот преступный стрелочник простоял на посту три смены, 22 часа, и потом от утомления заснул.
Дело, разумеется, замяли, и подземный «челнок» засновал, как прежде.
Председатель Центрального совета рабочих союзов, Джозеф П. Райап, лицо официальное и насквозь социал-фашистское, чтобы не сказать хуже, счел необходимый поднять свой голос против бесчеловечного отношения к служащим нью-йоркской подземки. Он выступил перед собранием крупнейших дельцов на еженедельном завтраке светского клуба «Киванис» в благородной гостинице «Отель Мак-Альпин»: «Президент Гедлей, Квакенбуш и все правление подземки два года назад дали обещание нью-йоркскому меру Уокеру, что не будут мешать своим служащим составить рабочий союз. Но как только они попытались это сделать, правление подземки нарушило обещание, обратилось к ближайшему судье, а он наложил на попытку рабочих обычный в Америке зажим административного порядка. Таким образом рабочим попрежнему пришлось подписать договор „желтого пса“».
Договор «желтого пса» толкуется так: подписывают его только собаки, к тому же желтые собаки, т. е. штрейкбрехеры.
Ничего, разумеется, не вышло из этих заявлений и жалоб почтенного Райана. Условия работы в подземке остались прежние.
Рабочие, закабаленные договором «желтого пса», питаются просто «горячей собакой», — так называются сосиски, колбаса, которым мы дали в свою очередь грациозное название «собачья радость».
Еще одна собачья подробность. Нью-йоркские газеты разсказали недавно обыденный случай, который повторяется постоянно и правильно из месяца в месяц. Негритянский подросток вытащил из помойного ведра испорченный сандвич — бутерброд, поел, отравился, его свезли в больницу. В Америке помои и всякий утиль выставляется прямо на улицу в огромнейших ведрах. То, что посуше, сваливается тут же на панели. Ночью приезжают уборщики и увозят все это на свалку. Разбираться в утиле некогда. Америка валит все в кучу — потом разберем. Впрочем, рестораны собирают остатки в особые бочки и потом продают их по дешевке на корм свиньям. Но уличные псы и беспризорные подростки растащивают это добро. Люди зачастую умирают от него, о свиньях и собаках — ничего не известно.
Америка — это родина рационализации труда. Все ухищрения Тейлоров и Фордов выросли именно здесь и отсюда перешли и в старую Европу. Рационализация труда означает сокращенно работы, т. е. в капиталистической строе сокращение занятых рабочих. Поэтому Америка, даже в лучшие времена так называемого «процветания», всегда страдала безработицей. Прежде всего нужно отметить безработицу возраста после 45 лет. Для капиталиста 45-летний возраст — это расцвет жизненных сил и энергии… Многие только в этом возрасте женятся и заводят семью.
Рабочий в 45 лет считается выжатым досуха. В лучшей случай его переводят на низшую оплату, но стоит ему поскользнуться, просто заболеть, потерять место, и он выбыл из рядов уже навсегда. Его отвергают, не глядя в бумаги, по внешнему виду. На место его являются другие — молодые, торопливые и жадные.
К этой безработице возраста, можно сказать нормальной, недавняя депрессия прибавила миллионы безработны всякого разряда, вплоть до самых высших.
С одной стороны, тысячи тонн полновесного зерна сжигаются как топливо за отсутствием спроса, для того чтобы повысить цену хоть немного. С другой стороны, миллионы рабочих не имеют работы и хлеба, лишены покупательной способности и даже какой-нибудь подачки от правительства. Вот безнадежные ножницы, клещи, зажавшие проблему рабочей силы, проблему предложения и спроса в Америке.
Современная Америка считается страной совершенно культурной. Но это вообще преувеличено. На базе всеобщей грамотности, рядом с небоскребами и всевозможными машинами, ежегодно возникают «колдовские» процессы и происходят убийства, притом не в среде «полудиких» эмигрантов из Европы (кстати же теперь эмигрантов пропускают в Америку не много), — «колдовские» процессы возникают в глухих околотках, издавна населенный стопроцентными американцами, возникают даже в больших городах и столицах.
В Пенсильвании, в округе Йорк, в половине ноября 1928 г. возникло дело об убийстве колдуна Регмейера, который отнимал у соседних коров молоко, заколдовывал кур и т. д. Соседи терпели 20 лет, потом обратились к другому колдуну, который посоветовал срезать у обидчика клок волос и зарыть на задворках в землю на 8 футов в глубину. Завязалась драка, обидчика убили. Потом, чтобы скрыть следы, облили его керосином и сожгли. На суде обнаружилось, что в йоркском округе вообще процветает колдовство. Колдуны собирают хорошие доходы, и магические порчи перемежаются с убийствами. На следствии один из убийц заявил: «Слава богу, Регмейера убили, его порчи потеряли силу, и мы можем спокойно есть и пить, как люди».
В 1929 году в штате Мичиган, в графстве Каламазу, и опять-таки среди стопроцентных американцев, возникло другое дело о колдовстве, которое тоже закончилось убийством. Евгений Боргес, извозчик на такси, и его пожилая супруга убили старуху Этту Ферчайльдэ, обвиняя ее в колдовстве и сатанинской порче. Они заявили на суде, что Этта испортила за минувшие 25 лет более ста человек. Она околдовала 17-летнюю дочь извозчика, Евгению, которая чуть не умерла, и потом навела на обоих супругов столько болезней, что они должны были защищать свою жизнь. «Дошло до того, — сказал пострадавший извозчик, — что кому из нас жить: ей или нам». Тогда он разбил колдунье голову обломком свинцовой трубы, обвязал ее тело кусками бетона и спустил его в колодезь.