Часто люди пересекаются на самых неожиданных параллелях. Это всегда удивительно: вот ходят, еще ничего не зная один о другом, не увидав ни разу. И вдруг — пожалуйста! — столкнулись случайно, отличили, будто узнали друг друга в толпе себе подобных, прикипели душой!..
Все трое встретились у ФЕИ. Тут, к сожалению, нет сказки. И авторского произвола нет. Потому что, как будет видно дальше, они, именно они — здесь люди не случайные. А ФЕЯ — персонаж довольно обыденный. Начнем с того, что это — о н. И у него здоровенные руки, толстые пальцы со светлыми волосками на фалангах и с короткими ногтями. Тело тоже отменно крупное, голова ушастая и почти лишенная волос (так, самую малость — белесые такие, коротенькие, мягкие). Он прежде был хорошим рабочим на заводе — непьющим, дельным, за что и выдвинули на учебу, потом — в начальники и — по профсоюзной линии. Так и пошел. Он и теперь не пьет. И очень деятелен, — такой уж он закваски, Федор Евдокимович Ярченко — сокращенно ФЕЯ.
Дом, где ФЕЯ совершает свои не волшебные, но достойные удивления дела, — совсем обычный. Даже, может, поменьше многих. Где-то в нем и живут — на третьем, кажется, этаже. Окна светятся: абажуры, торшеры, люстрочки. И — тепло, батареи повсюду. В ФЕИНОМ полуподвальном — тоже. Очень тепло. Даже жарко. Особенно когда соберутся все, кто причастен. В основном тут работают старики пенсионеры — «гномы малых дел», как прозвала их Анна Сергеевна. Дела-то, может, и малые, но общее дело — большое и прекрасное. Это только называется — нагрузка, а какой же это груз, какая ноша — делать доброе?! Так ведь? Ну, а если и не так? Если трудно? Нагрузочно? Все равно надо.
Однажды до начала собрания в кабинете ФЕИ был объяснен от самых глубин ФЕИНОЙ души преломленный этой же душой принцип деятельности.
Вот он стоит, Федор Евдокимыч, над своим неказистым столом — глядит простодушно и вместе назидательно (ведь назидательность вообще простодушна, она верит в слова!) и говорит — как вбивает, ввинчивает, иногда — вмаливает (от слова «молить», «умолять») простую и трудную истину:
— Мы должны помогать. По-мо-гать! Всем. Нелицеприятно. — Глаза его ясно сияют на грубо струганном лице. — Я сам, может быть… или вы… кто-либо из вас… — Ну, не самый, что ли, добрый… да… не лучший, может, человек. Другие, которые тоже хотели сюда… Он сердито стукает пальцем по столу сверху вниз. — Они, может, и добрей. Но — пожиже. — И воодушевляется. — Тут ведь как? Тут жми да жми! Добро, как говорится, должно быть с кулаками… Да… с большими… Поэт сказал… Так что м… надо иметь… эту… как бы точнее… длань!
Речь его нельзя передать словами, то есть простым написанием, выходит нескладно, а надо — в сочетании с корявым пальцем и запрокинутой головой. Тогда в остановившемся времени он предстает неким иероглифом, который обозначает р е ш и м о с т ь, о т д а н н о с т ь д е л у, г о т о в н о с т ь н а в с е. (Ну, может, не на все, но — на многое. Это тоже ценить надо!)
Остановившееся время. Стоп-кадр: зафиксировано, запечатлено, подарено вам, владейте с трепетом. И пошло дальше. И пошло. И вот уже распался иероглиф. И дрожавший в воздухе звук и знак растекся по углам. А каждому пришедшему дано наипрозаичнейшее задание: разобраться, установить, уточнить.
О чем это?
Да обо всем. Тут и больница, где уход и санитарные нормы, и, грубо говоря, скандал между врачами вышел; и контора, которая должна строить, а она — н е (или — е д в а - е д в а, или — к о е - к а к). Ну что еще? Школа. Кондитерская фабрика — лакомый кусочек. И ликеро-водочный (тоже лакомый).
Пенсионеры (как и все прочие) работают на добровольных началах. Душу вкладывают. И такое иной раз раскопают!
Поступил, к примеру, сигнал: на заводском дворе стоят во власти стихий новые и дорогие машины.
Старик идет, пытается узнать почему, а ему — всякие объяснения, что иначе, дескать, нельзя, что из-за этих машин предстоит перестройка всего трудового процесса, а это даст огромный убыток, а план — надо, а зарплату — надо… И вроде бы сделали все так, как следует.
— А машины эти, стало быть, не нужны?
— Как же?! Уже освоено сорок процентов!
И вот, как бывало, в школьном задачнике: заводом таким-то закуплено столько-то машин на столько-то миллионов рублей (каков размах!), а освоено 40 %. Это составляет прибыль…
…разрушающиеся же на задворках машины (60 %) стоили заводу, то есть государству, такую-то сумму, и она, сумма эта, размыта дождями, заржавела и пропала, будто и не было. Каков убыток? Старик пенсионер не обязан считать. Но он считает. Как в начальных классах: то условие задачи прочтет, то в ответ заглянет — нет, не сходится так, чтобы все в порядке! Но в школьные годы, бывало, сунет тетрадку с нерешенной задачкой в портфель и — горя мало! А тут…
А тут начинается борьба: заявление в соответствующие организации, заметка в газету — все это, разумеется, по распоряжению самого ФЕИ, который точно знает, когда и что надо делать.
Или другое:
Стало известно, что врач М. в больнице № получает за операцию от родственников больного…
Или:
При распределении квартир в новом доме оказалось…
Да, увлекательные задачи! И сложные. Потому что ни одного врача не спросишь, а не хапанул ли он, шалун такой, за операцию; и как бы он резал, если бы не хапанул, — хуже, что ли?
И ни один «распределитель квартир» не сознается, что допустил недозволенное нечто. Или там директор магазина. Верно ведь? А ты вот поди дознайся.
ФЕЯ, плотно сидя за столом, выслушивает своих инспекторов. Они изредка заглядывают в записи, но чаще — помнят и так. Болит в них это, как не помнить! Иногда они приносят что-то вроде докладных от своих «подопечных» — объяснительные записки, расчеты…
— Не берите письменных объяснений! — отдергивает руки ФЕЯ. — Это подмена!
— Но ведь надо же знать, что объектом № задание НЕ выполнено, потому что не прислали материал со склада №№, а склад №№ НЕ — потому что база №№№ тоже НЕ — а те…
— Вот этим и займемся. — И ФЕЯ вздыхает задумчиво: — Есть такая… как бы… ну песенка или сказочка про лозу. Если не запамятовал… В общем, она, лоза эта, не хочет покачать воробышка. А почему не хочет? От безнаказанности. Потому что коза не идет ее щипать, а волк не гонится за козой, а человек — за волком… Неподвижность. Незаведенная машина. Но вот завелось: охотник гонится за волком, волк — за козой, коза — за лозой, лоза затрепетала, закачалась, и воробышек рад.
— Страхом завели? — поинтересовался человек в темных очках — Вадим Клавдиевич.
— Неважно чем, — отозвался ФЕЯ. — Был бы воробышек доволен.
Вот он каких мыслей, Федор Евдокимович. Он хочет, хочет блага. И потому кое-что удается. Не как в этой сказке, разумеется. Не буквально. Впрочем, может, все и без ФЕИ состоялось бы. Разве это он заводит вселенную?
В тот раз, помнится, я[4] сидела рядом с Асей и удивлялась, что она плохо слушает. А потом уж поняла, почему — когда она повернулась ко мне.
— Во-первых, Анна Сергеевна, он прикидывается не тем, что есть.
Я ни секундочки не сомневалась, что это — не о ФЕЕ.
У Аси вытянутое лицо европеянки и узкие монгольские глаза. Она моложе меня. Однако нас часто путают: общность типажа, освещение, грим.
Ей нравится Вадим Клавдиевич. Как, впрочем, и мне. Вот о нем-то и разговор:
— И темные очки носит потому. Я уверена — у него прекрасное зрение!
— Ася, а во-вторых?
— Во-вторых?.. — Она смущается и косит на меня веселым глазом. Ей, видимо, хочется обсудить вопрос. А мне — нет. Не хочется. Потому что я и сама способна разобраться, кто есть кто.
Человек этот (Вадим Клавдиевич) красив грубоватой мужской красотой, порывист и одновременно мягок в движениях, чрезвычайно вежлив. И странен, по-моему. Даже отчество… Я сначала подумала, что он — военный сирота. Остался мальчик один на свете.
— Как зовут?
— Вадим.
— И фамилию знаешь?
— А́церов.
— Молодец. А как папу зовут?
Молчит. Хорошенький этакий пацан — сама доверчивость.
— Не знаешь? Ну, а маму?
— Маму — Клава.
Вот и стал он — Клавдиевич. Однако, все это вовсе не так. Я часто надумываю, чего и нет совсем. Отец его, я узнала позже, был потомственным врачом, человеком известным и уважаемым. На фронте заведовал госпиталем, много оперировал, был удачлив. Потом его отозвали, потому что лечил кого-то из большого начальства, и оказался нужен в Москве. Прадед Вадима звался Клавдий, и если у нашего Клавдиевича есть или будет сын, то имя его заранее известно. Таков этот род, пытающийся обвиться вокруг времени традицией, — ну вот хотя бы имя, которое должно мелькать и напоминать о качестве человеческом и рабочем — так сказать, о фирме. Род Клавдиевичей. Очень как-то все несовременно и странно. И потом, эти темные очки… ведь он не снимает их никогда. И от этого кажется, будто за ними идет другая жизнь. Из-за этих очков я не видела, как он впервые глянул на Асю. Тогда еще, когда она только появилась. А это нужно было видеть, потому что первое впечатление — оно иногда решает. Впрочем, что я? Мне-то зачем? Я ведь не претендую. Хотя странное чувство нашей с ней несовместимости при полной взаимной симпатии, даже притяжении, посещает меня очень часто.
А пришла Ася в наш полуподвал (четыре ступеньки вниз) сравнительно недавно. В тот день как раз ФЕЯ давал бой жэкам. Битвы эти велись обычно в конце лета (в связи с грядущим отопительным сезоном), были жаркими и кровопролитными. Мне, при моем реализме, все происходящее здесь казалось необъяснимым, почти нереальным. Взять хотя бы расстановку сил: вот ФЕЯ со своими гномами, не облеченными властью, а против него — жэки, — за спиной каждого целое войско техников-смотрителей, бухгалтеров, слесарей, плотников. Это, правда, в отдалении, в тылу. Но рядом, за столом, — одесну́ю или ошу́ю — по главному инженеру, готовому все объяснить и технически обосновать; жэки, привыкшие властвовать в своих конторах с громким названием «эксплуатационные» (отсюда в имени буква «э»), жэки, перед которыми пасуют дворники с их метлами, а если что — и глотками; а эксплуататоры, то есть жильцы, заискивают, пока не отчаются «пробить» какое-нибудь дело — утепление своей, а вернее, эксплуатируемой комнаты с помощью нового радиатора, ремонт протекающей крыши, смену рамы, которую съел жучок (жучки жэкам не подчиняются и не заискивают, а берут что им надо, поскольку теперь, как утверждают некоторые ученые, — век насекомых). Эти же эксплуататоры, когда исчерпают аргументы, кидаются на жэков с кулаками, пишут жалобы, часто — анонимки (боятся мести) — и не всегда выходят победителями.
И вот могучие жэки сидят, какими-то силами сдвинутые с мест и приведенные по первому боевому зову в наш полуподвал. Ни пыльный палас на дощатом крашеном полу, ни длинный голый стол не дают представления о нашем величии, о силе нашей. Но жэки сидят в тоске и трепете. И это кажется мне удивительным, таинственным даже. Да нет. Я знаю пружины, на которые всегда может нажать ФЕЯ. Но знаю и другое — заменить-то жэков некем! И стало быть, чего им трусить? А они явно взволнованы. Между тем, жэки эти разные. Один крепенький, деловитый, какой-то весь отрывистый — очень понятно, как он пушит своих подопечных; другой — молодой красавец — светлоглазый, чернобровый, бледный от внутренней собранности (как выяснилось, не поступивший на работу учитель географии — образование высшее); третий — маленький, туповатый, весь обтюрханный, сразу видно — человек пьющий и дела не разумеющий. Но он, между прочим, по-своему великий человек. У него в хозяйстве случилось странное и даже невероятное: во время ремонта слесари спьяну не то и не к тому подключили. И фекальные, простите, воды, пошли совсем другими, не своими, более того — чуждыми путями. Какими? Отопительными! От тайной и непредвиденной жизни этих, с позволения сказать, вод просто дух захватывало — как нагреваются они и циркулируют в простых и непритязательных, покрашенных в нежно-белое батареях парового отопления! И не нужно им, горемычным, сточных каналов — целой подземной системы современного города! Все дешево и просто, без излишней брезгливости и предрассудков. А может, это как раз и есть решение вопроса? Единственное решение, простое, как все, отмеченное гениальностью?
И вот в торжественной, достойной момента тишине раздался ласковый голос ФЕИ:
— Вы чем же обогреваете граждан?
ЖЭК простодушно хмыкнул и пожал плечами — затруднился с терминологией в этом приличном обществе.
— Может, тут есть резон? — еще мягче проворковал ФЕЯ. — А? Может, и другим последовать…
ЖЭК приосанился. Он не ждал подвоха, открытая душа. А ФЕЯ длил игру:
— Вы зарплату получаете обычную?
— Так ведь… Кто ж похлопочет?..
— Не хватает?
— Как сказать… Ясно, ежели бы…
— И премии не дают?
— …не дали вот… в этот раз…
И тут Фея прицелился с близкого расстояния:
— И не дадут. Никогда! Да за такие дела и под суд угодить недолго!
ЖЭК понял, что сплоховал, но попробовал оправдаться:
— Я подавал это… Заявления. Сигнализировал.
— Что? — одними губами переспросил ФЕЯ.
— Сигналы подавал…
И тут наш полуподземный зал сотрясся от грома:
— Ах, сигналы?!
Вздрогнули все. А ФЕЯ между тем, не взглянув на тяжелораненого, взял на мушку другого:
— А у вас, Прокошкин (он так и назвал — прямо по фамилии), у вас, Прокошкин, почему в подъездах и на чердаках окна повыломаны? А? Будто смерч прошел. Может, прошел?
Немолодой, видавший виды ЖЭК Прокошкин, тот самый отрывистый, неожиданно запел:
— У меня… меня… меня… — И вдруг скороговоркой закончил: — Плотника у меня нет!
— И взять негде?
— Укра… укра… укра… — пропел Прокошкин, — украсть если только у соседа, — и кивнул на географа.
Тот раздул свои прекрасные ноздри: не позволю на себя кричать.
На него не кричали, хотя в его владениях тоже гулял ветер (выбиты стекла), и в перспективе трещали морозы (негреющие радиаторы). Но ФЕЯ выдохся. Глаза его, превратившиеся во время боя в две узкие щели, постепенно приобретали обычную округлую форму, побледневшее лицо стало розоветь. Враз потускневшим голосом предложил он меры пресечения, не требуя, однако, смертной казни: он, умница, понимал, что жэки не все могут, не такие уж они, как бы точнее выразиться, могучие, не такие волшебники. Не поднять им канализационных труб, пересеченных под землею много десятилетий назад; не принудить к труду тех, кто к нему не расположен; не пойти вразрез с теми, кто, принимая новый дом к такой-то дате, глядит ликующим и невидящим оком на непригодность этого дома для жильцов, которым только бы занять, застолбить, а уж ремонт… ремонтом сами займутся.
И потому, когда жэки, толкаясь в дверях (не окликнули бы!), пробкой вырвались из комнаты, ФЕЯ устало положил тяжелую голову в ладони. Он прикрыл глаза. И так, не поднимая век, ровно проговорил:
— А вы кто, новенькая?
Ася быстро глянула на нас и блеснула улыбкой, которая охватила сразу все лицо.
— Я работаю в больнице.
— Врач?
— Сестра.
— Вот больницы вам и поручим. Пойдет?
— Конечно.
Она говорила с такой готовностью, что почти наскакивала на слова ФЕИ («пойдетконечно»). Он наконец; вздохнул освобожденно, встал во весь крупный рост, распрямился, достал со шкафа зеленую папку с завязочками.
— Вот. Вручаю, дочка. Разбирайся, а потом поговорим. Пойдет?
— Конечно. (И опять наскочила на его вопрос, на вопросительный, что ли, знак, кончиком сапожка.)
Тут и мы улыбнулись. И сразу хорошо заотносились к Асе.
Мне очень хотелось спросить ее — в самом ли деле она сразу принимает людей, видит их с хорошей стороны или выработала эту открытую интонацию? Потому что я-то чаще всего поначалу гляжу на человека дурным глазом: этот заносчив, этот прикидывается дурачком, тот или та — смеется неестественно, для виду… Впрочем, речь не обо мне. Потом, когда мы подружились, она рассказывала, что очень в тот раз волновалась и что ФЕЯ показался ей хамоватым.
— А я не могу, знаете, не могу с хамами, я сразу ухожу.
— Куда же ты уходишь?
— Совсем ухожу. Чтоб не сталкиваться.
— Всегда?
— Ага.
— И ты еще среди живущих! — патетически воскликнула я. — Везло же тебе!
Позже я убедилась, что Ася, как почти все люди, создала себе легенду относительно себя же самой.
— Не смейтесь! — с обычной готовностью отозвалась Ася. — Мне и правда везло на людей. Уж и не знаю почему. Я, наверное, удачливая.
Что верно, то верно. Ася удачлива. Если она опаздывает в театр, спектакль в этот вечер непременно задерживается на те самые несколько минут; купит наушники для мужнина транзистора, окажется, что это единственный действующий экземпляр из всей партии; я уж не говорю о ее непосредственной работе. Там, в больнице, ей случалось выхаживать самых тяжелых больных. Ну, тут, конечно, не в одной удачливости дело. Она еще очень обязательная, Ася. Одна из выхоженных ею и по сей день таскается за ней и, как мне кажется, изрядно ей надоела. Я эту Татьяну Всеволодовну, правда, не видела, но слышу о ней при каждой встрече с Асей.
— Обрыдла тебе твоя Татьяна, а? Сознайся!
— Ну что вы! — Ася даже озирается испуганно. — Таня несчастная женщина. Да ей слова сказать не с кем.
— Приезжая?
— Нет, но как-то не сложились отношения.
— Тебя это не настораживает?
— Таня очень хороший человек, — горячо уверяет Ася. — Она лежала у меня почти безнадежная, — тяжелая операция, послеоперационная пневмония, всякие осложнения, да еще малокровие, фурункулы пошли… А она — знаете что? Асенька, говорит, бог с ними, с уколами, расскажите мне сказочку. Чтобы как в детстве.
— Чтоб ты не отходила, стало быть.
(Не знаю что, но что-то меня раздражает в этой дружбе и делает несправедливой.)
— …И такое лицо беспомощное, будто и в самом деле ребенок.
— Рассказала?
— С продолжением рассказывала. Это ночью было. Больных много. Вот я всех обойду, все сделаю и — к ней. Еще обойду — и снова к ней.
— Молодец.
— А что тут такого? Мне же все равно не спать.
— Да не ты, она молодец. Такую сестру всю ночь возле себя держать. Не пропадет твоя Татьяна!
— За что вы ее не любите?
— Я люблю. Даже очень.
(Я ей чего-то не могу простить, этой Татьяне. Будто, дурача Асю, она обводит вокруг пальца и меня.)
Мы сидим с Асей в нашем полуподвальном после заседания. Старички рассосались незаметно. Вадим Клавдиевич убежал до окончания (он чрезвычайно бегуч вообще), а мы вот взялись разбирать бумаги — раз уж пришли! — и немного болтаем.
— Тане очень нравится мой Слава, — говорит Ася, и улыбка серповидным месяцем освещает ее лицо.
— Чего ты удивляешься? Разве он никому не может понравиться?
— Ей редко кто. А тут даже и без меня как-то забежала.
— Рад был ее визиту?
Ася пожимает плечами:
— Нет, знаете. Он говорит — «в ней тяжесть». А я не чувствую. Впрочем, — вы замечали? — мужья редко принимают наши дружбы. — И густо краснеет от своей бестактности: у меня-то мужа нет, как мне замечать.
Но возможно, она смутилась потому, что ее Слава не одобряет ее дружбы и со мной. Вполне вероятно. И даже объяснимо.
В тот вечер, когда зашли к Асе, он был предупрежден о моем визите. Ася звонила из полуподвального при мне:
— Слава, ты не рассердишься? Мы придем с Анной Сергеевной. Хорошо?
Он не ответил односложно (да, мол, хорошо), а говорил что-то довольно долго, не догадываясь, что я рядом, и Ася, по своей непосредственности, несколько раз украдкой глянула на меня.
Когда мы пришли, он выбежал с полотенцем, перекинутым через руку, и — с поклоном:
— Милости просим! К столу, к столу! — Потом, отбросив игру, выпрямился, тряхнул седым чубом, протянул руку: — Будем знакомы, Коршунов. Рад вас видеть, Анна Сергеевна. Верно ведь? Отгадал?
Да, да, он отгадал. Как говорится, информация — мать интуиции. Но если бы мы встретились в иной обстановке, он крикнул бы: «Жанка! Вот это да! Я сразу узнал!»
Он узнал. Я видела это по сторожкому промельку в глазах. Мне как бы дали понять, что мы прежде не были знакомы. Почему? Да от неловкости!
В те давние поры мы были очень молоды, неточны в поступках; мы, юные сотрудники газеты, были до краев полны энергией и тщеславием, а скрывать подоплеку своих действий почти не умели. Разве теперь мог бы он, Владислав Коршунов, так повести себя? Он почти в открытую искал силу. И когда меня стали «выдвигать», «повышать» и т. д., полюбил меня теплой братской любовью, носил на чтение свои опусы (он тогда баловался рассказами), помогал разбираться в сложной газетной иерархии, порою совершенно незримой. (Так, от младшего редактора Веры Стрешневой зависело так много, что ни в сказке сказать… Это он, Слава Коршунов, объяснил мне, ч ь я она жена, и просил меня никогда не портить с ней отношений.) Тогда же он стал появляться у нас дома. Кирка смеялся, придумывая, будто я подсыпаю этому красавцу в борщ приворотное зелье. А Слава неуклюже прикидывался, что увлечен мной («вабанковая девочка!»). Похоже, ему стыдно было своей слабости и этого невольного искательства. Потом, когда я привыкла к нему, то поняла, что не все тут идет от разума и расчета: это устройство такое, такая зависимая ткань души. И не обиделась, когда его любовь перешла на неуклюжую и дубоватую женщину, ставшую во главе нашего отдела. Вот там произошел роман с подношением цветов, объяснениями после работы и, наконец, с передозировкой каких-то пилюль (глотала их, разумеется, она), когда выяснилось, что вечной любви не существует. Ее откачали, а ему пришлось уйти на другую работу — в журнал, где он и выдвинулся заметно. Все это было так давно. Я, честно говоря, не соотнесла с ним Асиной фамилии (мало ли на свете Коршуновых!), а то бы, может, и не пошла в гости. Нет, пошла бы! Я ведь любопытна, как сорока, да и Аська для меня что-то значит.
И вот мы в их большущей кухне, за столом. Коршунов рассказывает о поездке в Англию — со множеством сведений — и о ценах, и о за́мках, которых, как он сказал, «теперь навалом» (стали убыточными и продаются за гроши), и о встречах. Отличная память! Может, ему немного недостает личного отношения ко всему виденному. А вернее — я придираюсь. Мне не очень симпатична его хозяйская осанка (не в смысле — хозяин дома, а — хозяин жизни), его жирный голос, похолодевшие за это время глаза. Преуспел. Но — потери-то каковы! И потом, они так мало схожи с Асей. Что объединило их? Не иначе — любовь. Тут в расчете его не заподозришь. И я глянула на него с каким-то сострадательным уважением: любовь, Любовь против своей натуры. Может, и здесь Ася оказалась удачливой?
Она крутилась возле плиты и стола, и от ее оживленного мелькания было весело. Счастлива с ним?
Вероятно. У них — дочка, рыжая, веселая, приветливая. К Асе она заметно тянется, отца как бы обходит сторонкой. Почему, интересно? Он к ней ласков, даже нежен.
С ними живет еще (и тоже была звана к столу) Асина бабушка — женщина строгая, самостоятельная и жестковатая. Позже, когда я стала приходить к Асе не столь торжественно, — а этот дом в отсутствие Коршунова всегда делался мягче, теплее, — я подружилась с Алиной. Вдова талантливого, но так и не ставшего известным писателя, она, теперь уже старуха с резким голосом и ясным умом, помнит множество стихов (точнее, сто восемь — это она сама сказала. А прежде знала за двести!). Трудную же, чеканную, не терпящую перестановки слов прозу мужа читает на память целыми страницами.
— Это я, признаюсь вам, девочки, учила. Думала — если все же отнимет этот змей…
«Змей» был широко пробившийся и шибко чиновный литератор, достаточно умный, чтобы понимать свою ординарность. Он одно время дружил с ее мужем, вернее, «ученичествовал», то есть «испытывал влияние учителя».
— Бывало, придет читать свой рассказ, волнуется, руки дрожат, будто кур воровал. А как не волноваться, когда и впрямь слямзил. Только что вот сюжет свой, а манера, интонация… А когда мой погиб — так зачастил. Даже за мной ухаживать стал — уж очень его рукописи приманывали. Прямо во сне снились. А я говорю: помоги напечатать — первый же экземпляр твой будет.
«Давай! Рукопись давай, отнесу».
«Вместе пойдем».
Не пошел. Не выгодно ему, чтоб напечатано было. Все его творчество перечеркнулось бы.
Вот этот «змей» и начал тогда за творческим наследием подсылать. А вдова уперлась: нет, только в издательство. Силой изъять хотели в какие-то годы — спрятала заранее и записку сует: сдано, мол, в литературный музей такого-то числа, месяца и подпись: Ильина.
Проверили. Да там, говорят, Ильина и не работала никогда.
— А как ей работать, — смеется старуха, — это я и есть Ильина, мы под разными фамилиями с мужем жили.
— А зачем вы так? Свою фамилию-то написали?
— Что ж мне, унижаться? Подделывать?..
Я задумалась. Старомодная, конечно, мораль. Но мораль же! И независимость. И достоинство. Пронесла вот их через всю свою непростую жизнь.
А рукописи мужа издали. С запозданием почти на полвека.
— Дело не в прижизненной славе, девочки, — говорила нам старуха. — И не в том, что рассказы устарели. Они не устарели. Но искусство-то вечно, а литературный процесс — он текуч, подвижен, требует и своевременной пищи — ручьев, мелких речушек, широких рек; и своевременной отдачи — поить кого-то, крутить мельницы, заливать луга… Всему нужен свой час — и тому, что идет к писателю, и тому, что получают от него. Без этого худо, милые девочки. Без этого литературный процесс искажается. И строит гримасы — вот что.
Ася, как я уже сказала, всегда была удачницей. Ну, разумеется, в пределах той жизненной ситуации, в которую она попала от рождения: гибель родителей, война. В три года — самое время войти в широкие двери детского сада с массовыми играми на обнесенном металлическим заборчиком дворе, с резкими вскриками воспитательницы:
— Петров! Сережа! Я кому сказала? Встань на место, ты не волк! Стонушкин, беги за зайцем. За Милой, за Милой Вербулиной беги!;
детского сада, где стойко живет туповатый запах жидкого компота из сухофруктов;
где впервые человек познает законы коллектива с его справедливостью и жестокостью;
где становится ясным, будут тебя любить просто так, за то невидимое, но всеми, особенно в детстве, ощущаемое — твое, лишь твое излучение, — или не будут, — тогда придется постоянно что-то доказывать;
где нет времени постоять над упавшей на землю бархатистой сережкой тополя («Беги за зайцем! За Милой Вербулиной беги!»), но зато рано начинаешь понимать, что с таким-то лучше не связываться («Он настоящая шпана, — прошепчет тебе девочка с наивными косичками над ушами, — у него отец с моей мамкой на фабрике работает, пьянь-распьянь»);
и многое, многое другое, включая детскую дружбу, а может, и детскую любовь. Я знаю одну прекрасную супружескую пару — так их знакомство началось именно в детском саду. А потом, много лет спустя, небойкому студенту осталось только подойти и спросить будущую свою жену:
— Ведь мы с вами где-то встречались, правда?
А ей рассмеяться и — сквозь смех:
— Да, детсад № такой-то, средняя группа.
Асю не коснулись ни радости коллективного воспитания, ни просчеты его. Впрочем, о чем я? Тогда и детей-то из Москвы вывезли. Но Алина не отослала девочку в эвакуацию, поскольку привыкла надеяться на себя больше, чем на кого-либо. И постаралась, чтобы у Аси было д е т с т в о, несмотря на сиротство, голод, бомбежку, затемнения. Даже по вечерам читала ей сказки, опустив черные шторы, а внутри, в комнате, загородив их яркими, цветными, довоенными.
Она пристрастила девочку к земле, к лесу, зверью — жили в своем загороде почти натуральным хозяйством — с огородами, козой, с грибами и ягодами, шедшими как продукты питания.
— Я никогда не боялась заблудиться в лесу, — как-то обмолвилась Ася. — Это был мой дом. Самый верный. И самый любимый.
Старуха пыталась как умела душевно обогатить внучку.
— Думаете, бабушка была суровая? — как-то спросила Ася, провожая меня до метро. — Она знаете какие стихи говорила мне перед сном! Укрывает меня, подтыкает одеяло и шепчет:
Слышишь, как колокол
стонет вдали?
Спи, моя птичка,
моя Аргули.
И так мне уютно и чуть тревожно… Вы никому не говорите, ладно? Это нехорошо, что я проболталась, что-то должен человек хранить в себе. — И Ася замкнуто и строго пожала мне руку.
— А бабушка любит твою Всеволодовну? — спросила я теперь, сидя с Асей в полуподвальном.
— Тс! — зашептала Ася. — Таня живет совсем рядом и немножечко слышит.
— То есть?
— Ну, когда о ней говорят.
И тут в дверь тихонько постучали. Ася вздрогнула и засмеялась нервно. На пороге стояла высокая женщина с заметно красивым лицом. Бывают такие с тонкими чертами и легкими волосами — изысканные, хрупкие. Глаз не отведешь. И позавидуешь.
Женщина, пригнув голову, поздоровалась и шагнула к нам.
— Подождите в коридоре, прошу вас, — чуть раздраженно сказала она кому-то, кто, видимо, находился позади нее и попытался за ней последовать.
Ася поднялась навстречу женщине. Я была уверена, что это и есть Татьяна Всеволодовна. И не ошиблась. Женщина подала мне руку, мягко глянула в глаза.
— Я слышала о вас от Аси, — проговорила она низковатым голосом.
И я увидела, что она не так молода, как показалось вначале, но красива и модна. А мое воображение рисовало этакую зачуханную бедолагу. Собственно, бедолажность только и мирила с ее назойливостью.
— Я шла из магазина и почему-то заглянула в это окно, — говорила между тем женщина, светясь оживленно, — я как раз рассказывала моему спутнику, что этот подвал всегда притягивает меня. Мое внимание. И вдруг за окном — Ася!
Она улыбнулась мягкой, обволакивающей улыбкой. Не было в ней никакой назойливости. Почему мы пытаемся составить мнение о человеке, не зная его?! Я увидела эту женщину будто глазами Аси и обрадовалась ей.
Я заметила: когда долго бываю с Асей, что-то от нее передается мне — не жизненные доводы, разумеется, и не мысли, а н е ч т о, которого будто не хватало мне, а вот теперь восполнилось.
— Я как-то совсем иначе представляла вас. — Мой голос помимо воли прозвучал смущенно.
— Ну, что делать. Я тоже иногда нафантазирую…
Она села возле стола. В руках ее не было покупок — их держал, вероятно, спутник.
— Как Света? — спросила Ася и украдчиво поглядела на часы.
— О, это мой свет в окошечке! — ласково кивнула женщина. — Поздний умный ребенок. — И пояснила мне: — Моя Светка ровесница Асиной Саше. А я много-много-много старше вас.
Мы, разумеется, запротестовали, она махнула рукой: ах, какая разница. И вдруг сообщила грустно:
— Я так рада видеть вас обеих. — И уже веселее: — Вы знаете, что схожи между собой?
Мы рассмеялись: об этом говорилось постоянно.
— А меня что-то такая тоска взяла за горло, — и женщина показала, как именно взяла ее тоска. В лице была открытость, незащищенность, — сразу захотелось утешать, уговаривать. Хоть сказочку расскажи!
— С чего так, Татьяна Всеволодовна?
— То-то и дело, что не с чего. Светка здорова, мне дали хорошую работу. — И пояснила мне: — Я художник по интерьеру; соседи не досаждают. Как говорится в том милом анекдоте — зеленее не будет.
Аська вопросительно подняла брови и опять стрельнула глазом на ручной циферблат. Татьяна Всеволодовна перевела вопрошающий взгляд на меня, и я мимикой дала понять, что знаю, но готова выслушать еще раз. Мне было интересно, ка́к она расскажет анекдот. Рассказала она кратко и без напора, с подкупающим доверием к слушателю:
— У красного светофора стоят машины. Загорается зеленый свет. Все трогаются, одна остается. За рулем — женщина. Подходит полисмен: «Мадам, зеленее не будет!»
И Татьяна Всеволодовна глянула торжествующе: неплохо, мол, а? «Зеленее не будет».
Ася капельку задержалась с реакцией, но потом оценила, засмеялась.
— Вот так и у меня, — продолжила о своем Татьяна Всеволодовна: — Путь свободен, поезжай, зеленей уже не будет. А — тоска.
Впрочем, тоски ее заметно поубавилось, глаза стали живее, лицо ярче. Был в ней этакий светский артистизм, желание и умение быть центром общества. Теперь, завладев нашим вниманием, она почувствовала себя в единственно пригодном для дыхания воздухе.
— Ой! — воскликнула она весело, будто невесть чем порадует нас. — А ведь он, бедный, все сидит там. Можно его вам представить?
— А мне пора! — вскочила Ася. Соскучилась, стало быть, о своем знаменитом супруге.
В дверях она столкнулась с невысоким человеком, можно бы сказать — стариком (пегая бороденка клинышком, красные прожилки у носа, и только глаза — живые, ясные, глядящие как-то из глубины).
— Знакомьтесь, — кокетливо проговорила Татьяна Всеволодовна. — Это местный леший и местный водяной.
— «Какой я мельник! — речитативно запел вдруг он, обращаясь к Татьяне. — Говорят тебе — я ворон!» — И улыбнулся нам, ожидая, узна́ем ли цитату. Ах, кто теперь помнит оперную «Русалку» и безумного мельника: невинные и милые увлечения давних лет. Как далеки мы теперь от всего этого! Даже Пушкина читаем другими глазами[5].
— Видите, какой кокет? Уже и запел! — ревниво оборвала его Татьяна Всеволодовна. И ему: — Успокойтесь, успокойтесь, обе женщины от вас в восторге.
Старый человек снисходительно кивнул: да, мол, да, причудничай сколько вздумается, и в этой снисходительности была мудрость его и доброта лично к ней, вздорной и импульсивной. Ишь, приревновала!
А потом вдруг он улыбнулся:
— Пойдемте ко мне, я вас чайком угощу. Холостяцким.
— Правда, правда! — подхватила и Татьяна Всеволодовна. — У него тесно, да уютно. А у меня вот конфеты в сумке.
Ася снова взглянула на часы:
— Нет, не успею. Спасибо.
— А я мечтала вам свою мастерскую показать… — сразу сникла Татьяна Всеволодовна.
И Аська вдруг, махнув на все рукой:
— Эх, ладно! Была не была!
Мы пересекли один двор и попали в другой, почти целиком занятый многоэтажным домом. А возле него прилепился полутораэтажныи домик, похожий на сарай или кладовку. На этот полуторный этаж ведет несколько деревянных некрашеных ступенек.
Квартира оказывается многокомнатной, плохо освещенный коридор заставлен сундучками, детскими велосипедами и колясками. У нашего старика дверь возле входной.
— Прошу, — приглашает он и королевским жестом распахивает эту дверь. Закуток. Метров шесть, не больше. Но мне сразу становится здесь, если можно так выразиться, по себе. Письменный стол с металлической лампой под зеленым абажуром, стоячая полка с книгами — самодельная, из не очень-то хорошо струганного дерева. Книг немного, но все, видно, читанные, с бумажными закладками. Присмотрелась — и кресло самодельное. Широкое, здорово пригнанное.
— Я ведь очень старый, — говорит хозяин, проследив за моим взглядом. — Мне нравится иной раз повозиться… Мой отец был хорошим столяром. А у меня руки так себе.
— Александр Афанасьич по другой линии пошел, — поясняет Татьяна Всеволодовна. Будто нам не все равно, кем работал этот милый человек. (Что-то она меня опять не устраивает, эта Татьяна!..) — Он из-под Тулы подался в Москву, окончил университет. Вы ведь географ, да, Александр Афанасьевич?
— Да, да, мой друг. — И ласково придержал ее за руку. — Давайте отвлечемся от меня.
Но она вовсе не собирается потакать его застенчивости:
— Я вот все уговариваю Александра Афанасьевича оформить одну квартиру. Они люди зажиточные и с фантазией: хотят что-то вроде лесной комнаты сделать — стол из широких досок на двух чурбаках, кресла вроде вот этого, по стенам украшения из дерева и мха…
— Ах, оставьте вы это, Танечка! — возражает он нетерпеливо.
— Больших бы денег стоило, если б он согласился!
— И не соглашусь никогда! Этих людей знаю — у них все не по душе, а по моде.
— Впрочем, я с ними и сама разругалась! — неожиданно заключает Татьяна Всеволодовна и беспечно встряхивает головой.
— И теперь без работы? — ужасается он.
— Ну и что? Мы со Светкой привыкли к благородной бедности.
Я отворачиваюсь от нее, потому что не хочу слушать эту похвальбу, — она для Асиных ушей.
— Ах, Анна Сергеевна, — тихо говорит мне старик, — вы не видели Таниных картин!
— Разве она… ?
— Да, да. Э т о в ней главное. Непременно, непременно поглядите. У нее редкий дар. Редчайший!
Я слушаю и не верю ему. Она снова не нравится мне, раздражает. Из чего здесь расти дару? Из себялюбия, что ли?
— Нам обещали чаю! — капризно восклицает Татьяна Всеволодовна, не глядя в нашу сторону.
Старик поспешно притаскивает из кухни чайник (неизвестно, когда успел поставить), очень домовито и уютно заваривает чай (все здесь заведено — и большая коробка для чая, и совочек с короткой ручкой, и на круглом столике в углу чашки), ставит на стол банку с вареньем, домашнее печенье.
— Соседи дали, — поясняет Татьяна. — Ну прямо баловень, общий любимец! — И я слышу нотки зависти.
— Я ваше это заведение, вот где мы встретились-то сегодня, да-авно приметил, — говорит старик, разливая чай. — И очень одобряю.
— Но сам не пользуется никогда. Я сколько раз говорила… — ввинчивает Татьяна (она что-то все стала лепить не к месту). — Вон потолок весь протек!
И правда протек. Но речь ведь была не о том. Я видела: человек этот хочет нам что-то хорошее сказать, а поскольку знает о нас одно — что вот работаем мы в заведении, которое ему нравится, — он и говорит. А Татьяна сбила. Надо ей с собой сунуться! И он начал про другое:
— У нас тут в квартире щенок живет. Уж так хорош! — Старый этот человек был сейчас как ребенок: радостен оттого, что есть щенок и что можно других этим порадовать. Я улыбнулась ему со всем теплом, на которое была способна. Ася же загорелась посмотреть.
— Сейчас принесу! — охотно согласился он и действительно принес псину — теплого, мягкого, с голым животиком и дурацкой физиономией.
Татьяна кинулась мять его, кружиться с ним по комнате, читать ему (именно е м у) стихи, вроде:
— Кто живет под потолком?
— Гном.
— У него есть борода?
— Да.
— А манишка и жилет?
— Нет!
Александр Афанасьевич смотрел на нее благостно:
— Ох и стихов Танечка знает! Как начнут со Светкой на пари́, кто больше!..
А Татьяна все не унималась, теперь уже сочиняла сама:
А у нас есть пузик, пузик,
А зовут нас Тузик, Тузик,
А еще есть хвост, хвост
И немалый рост, рост!
Хорошо я сочиняю? — адресовалась она к старику, но восхититься, вероятно, должны были все. Она возбудилась сверх меры, и я рада была, когда щенок оказался у меня на коленях. Я после Татьяны не решалась тронуть милую эту дворняжку.
И тут я заметила острый нежный взгляд Аси. Она не подходила к зверьку, не тянула к нему рук, но уж если кто был рад, то именно она.
— Какое совершенное создание, а? — уверенный в понимании, заговорил с ней хозяин. — Если бы я был верующим… Не примите за кощунство, но такая гармония… это было бы как подтвержденье…
— А вы не верите?
— Нет. К сожалению — нет. Ведь я сам ниспровергал — для себя, разумеется. Доказывал… А теперь мне подавай доказательства обратные. А вера — это вера. Ей доказательства не нужны.
— Да, я бы тоже не смогла поверить просто так.
— Но, с другой стороны, бывают же какие-то истины, которые мы признаем без доказательств.
— Какие? — тихо спросила Ася.
— Ну… Что надо хорошо относиться к родителям, не предавать, не подличать. Ведь мы не спрашиваем: почему?
Для него это было непреложно, как для верующих вера. Но и в Асе по этому поводу у меня сомнений не было.
Подбежала Татьяна, спросила без мысли, просто так:
— А если родители плохие?
— Все равно мы их не обижаем, верно ведь? — мягко возразил старик. — Или: что надо быть добрыми — тоже нет вопроса «для чего?».
Татьяна промолчала, снова отошла (неймется), стала листать какую-то книгу на столе.
Мне казалось — Ася длит разговор, чтобы погреться возле этого тихого и доброго старика. Ведь без отца… Но я, видно, не совсем была права, потому что она сказала неожиданно:
— Вы хорошо говорите: «доброта». Конечно — доброта, а не «Добро» с большой буквы.
— Да, Асенька, я заметил, что так называемое «Добро» часто несут как знамя люди недобрые. Почему-то. Для них это всего лишь символ, знак, а суть ушла.
— Может быть… — тихо и опять очень лично кивнула Ася.
Она взглянула на часы и так же грустно, как вела весь этот разговор, попросила:
— Простите меня. Мне пора домой.
И я вдруг остро позавидовала ей. Ее дому, который требует забот; самим ее заботам; тому, как нежно глядит на мать рыжая Сашка… Вот именно этому — что в доме Сашка! Мне бы хватило Кирки-младшего, чтобы не чувствовать своей одинокости. Мне бы… Мне так недостает его!
Я покрепче сжала зубы, чтоб не потекли черные слезы из подкрашенных глаз, и тоже стала прощаться.
Татьяна Всеволодовна не обиделась, что мы так и не зашли к ней в мастерскую. Только встревожилась, как доберется Ася (я ее не волновала ничуть, хотя мне было дальше и безлюдней).
Ася сразу как-то осунулась, поскучнела.
— Ты боишься идти? — спросила я тихо.
— Нет, нисколечко.
— А чего ж? Она не ответила.
Мы спускались по деревянным ступеням, а старик и Татьяна Всеволодовна долго махали нам — две плохо объединенные тени в едва освещенном дверном проеме.