— Во-первых, он прикидывается не тем, что есть, — шепчет Ася своей новой приятельнице Анне Сергеевне. — И темные очки носит для этого. Я уверена, у него прекрасное зрение!
Ее глаза блестят, ей явно хочется развить тему.
Ты молодая симпатичная дурочка, думает Анна Сергеевна, как странно, что мы с тобой похожи. Считают, будто внешнее сходство говорит и о внутреннем. Впрочем, почему бы и нет? Какой я была в твои годы? Разве умнее? А теперь? Вот нравится же нам один и тот же человек. Но про тебя, Ася, мне хочется знать и помимо него. Может, журналистский интерес к другому поколению?
…Мысли Анны Сергеевны, не слишком широко видящей… Ведь человек, по сути, всегда сложнее нашего представления о нем. И так же, как мало знаем мы о нервной или эндокринной его системе, — нет, пожалуй, еще меньше способны понять то, что называется характером, с его особенностями, постоянными и непостоянными величинами, взлетами, срывами. А он, между тем, есть, неизменный в своей текучести, ускользающий от наших посягательств. И потому всякая новая дружба — что-то вроде неосознанного дознания.
И Анна Сергеевна — тоже. Ведь что-то большее, чем сходство, занимает ее в Асе.
Нет, тут Анна Сергеевна не в помощь нам. Лучше мы поглядим со стороны. На Асю — со стороны.
Вот она бежит по улице — узенькая, юркая, кренясь под тяжестью сумки. Сжалась в холодном пальтеце, застигнутая нежданным апрельским снегом.
Время, что называется, «пик», начало седьмого, народ кишмя кишит, его (то есть нас) как из тюбика выдавливают работы и службы и всасывают транспорт и магазины.
И ее выдавило и теперь будет всасывать. Вот она, вот — легкой побежкой свернула в малолюдный переулок, и цепочку следов ее заметает снег. Самое время теперь присмотреться к этим ломким движениям, обратить внимание на привычку вбирать голову в воротник, сближать плечи. Лопатки тогда диковато выступают как перед прыжком. И темные бусинки глаз — зырк, зырк по сумрачному небу над неосвещенным двором, по самому двору, пристанищу кошек и собак; выхватят его деревянный забор с соблазнительной дырой, сквозь которую (впрочем, мимо, мимо)… и здоровенный тополь, а в нем дупла; в полуметре же от земли — новые прутики-топольки, почти параллельно стволу, — такую он подставил им спину, нет, не спину, ведь не согнулся, а коленку, что ли. Как старый цирковой гимнаст.
Зырк-зырк бусинки глаз, интересны им кошачьи следы и этот тополь, хотя сама владелица полна города, городских забот и ассоциаций (к примеру, о цирке).
— Девушка, простите, вы не хотели бы сняться в фильме? Почти целый эпизод… — Это к ней обратился какой-то серьезный человек.
— Нет, нет, — испуганно, будто ее пробудили. А она уж на большой улице, и в лицо — свет от вывесок и фонарей.
— Жаль. Вы — типаж. Подумайте. Может, позвоните на студию…
— Спасибо. Извините. Мне совсем некогда. И потом… Нет, нет, благодарю вас.
Ее мысли дремлют, память блуждает далеко, а глаза видят то, что другим, может, и не нужно.
…«Дары природы» — магазин. На секунду — не из магазина — наплывает запах сосновой смолы, мха, прекрасный, непередаваемый запах земли, по которой вот-вот только что пробежал еж. Какое легкое, мгновенное переключение: будто пропали, выпали из поля зрения дома, огни, суета машин и людская сутолока. И вошли, прислушиваясь, шевеля колючими лапами, елки — темные на темном; и густая тень, что живет возле них; и пробитые под ними тропы… Скрипнула на ветру черная ольха, шероховато зазвучал на дубе пожухлый лист. И — не оторвать глаз от поросших болотной травой полян, и души не оторвать.
Как же я? Где? Что вынесло меня в этот шум и свет, на поглядение людям?
Ася встряхивает головой: ах да, магазин. «Дары природы». Бочонок с клюквой, чучела зайцев, тетеревов… Клюква была бы даром. А эти зайцы… — их взяли силой. Отняли у леса. (У нас, у н а с отняли.)
Другой магазин. Возле прилавка — очередь: дают сосиски.
— Кто последний? — хрипловато, как спросонок, спрашивает Ася.
— Я. Вы постоите? Я отойду на секунду. Я вот за этой девушкой.
Девушка оборачивается. Это — старушка. Может, так и простояла о т и д о? И эта, что отошла, — свидетельница. Ушла и оставила Асю смотреть, как потом перед ней будет прах. Бог с ними, с сосисками.
— Я пойду, бабушка.
— Иди, деточка, иди. Я скажу.
Что именно и кому она скажет?
Нет, нет, не нужны сосиски, их, собственно, только муж и любит. Да и сумка полна. Еще — в обед…
…Видение темного мужнего кабинета, всегда почему-то темного, даже когда освещено; дыхание замкнутого узкого пространства, — его много меньше, чем могла бы вместить комната… Ах, ничего, ничего, как-нибудь!..
И она, почти пританцовывая, бежит по тротуару (скорей, скорей!), промахивает значок перехода, потом возвращается к нему, и — через дорогу.
— Ты что, девушка, куда? Красный свет! Стой, стой, говорю!
И правда — машины. Отскочила. Фу ты, глупо как!
— Это можно ли так-то, а? Или дома что случилось?
— Ой, бабушка! Я ведь за вами в очереди стояла. Сосиски…
— Кончились сосиски. Как ты ушла, так и объявили. Я тебя тоже приметила. Ну, иди теперь.
Они кивают друг другу, ласково расходятся. Народу все гуще. Город. Шум его. Неживой, неоновый свет. И дышать нечем — не продышишь никак. Но уши уже привыкли не слышать (городские люди глуховаты), глаза — не замечать мелькания.
Вот и улица своя. Свой дом под крышей. Последние шажки у подъезда, быстрый огляд на темно переплетенные голые ветки лип, сквозь которые — сине-красное тревожащее марево. А там-то (там, где бродит память) — лохматая тьма под деревьями. Там — тихо, затайно. Там — свои тропинки. Их не видно человеку. Они звериные.
Раннее утро, еще темень и туман. Легкий оранжевый, как огонь, промельк, острый запах лисы. Мать идет с охоты, в зубах ее — короткохвостые полевки и лесные мыши свисают бахромой. Значит, близко нора. Ну, так и есть — вот она! И четверо шустрых головастых лисинят, совсем-совсем не знающих страха. Если спрятаться за кустом… Только надо, чтобы ветер дул от них и чтобы лисица-мать, свернувшаяся клубком на пригорке, не учуяла твоего запаха. Она не тявкнет, если что (возле дома всегда полное безмолвие!), но посмотрит на своих малышей, будто взглядом передаст им весть. И они — хлоп-хлоп-хлоп — попрыгают в нору. Так было однажды, когда мимо протопал лось. Разве это опасно — лось? Впрочем, может, лисица тренировала лисинячье послушание.
А в норе у них… Там и отдушина, и выход запасной, — Ася явственно, материальней, чем тяжелую сумку в руке, вдруг ощутила возле бока тепло живого пушистого комочка. Лисенок? Вероятно, нет. Но звереныш. Братец или сестренка.
И опять она встряхивает головой — все у меня хорошо, все хорошо! — улыбается глупым своим, причудным мыслям (к чему это — лисы? Лиса — хитрость, ложь. Но ведь я его не обманываю. Ох, глупость какая, ведь это же не сон, это сны так отгадывают!). По привычке глядит на часы, не фиксируя, однако, сколько на них, сбивает у порога мокрый снег с воротника и рукавов.
(— Я тоже из Волчьего Клана, — сказала Сетону-Томпсону молодая, по-европейски одетая индианка. Они стояли у картины, написанной и выставленной Томпсоном: волк возле загрызенного им человека, того, кто перебил всех его малышей.
— Какой ужас! — шептали вокруг.
— Он сочувствует волкам, это сразу видно.
— Как это может быть?!
— Мы с вами из одного клана, — сказала индианка. — Мы будем дружны всегда…)
Ася с улыбкой, уже предназначенной для дома, отпирает дверь ключом. Запах кухни, немножко газа, прихожая, заставленная столиками — один для шапок, другой — для телефона, третий — круглый, с резными ножками, похожими на лапы, кажется, для красоты, как ее понимает бабушка Алина. Зеркало над ним тускло отражает Асино растерянное, улыбчивое лицо.
Как встретят сегодня? Беспокоятся? Сердятся? Негодуют?
Беспокоится, как ни смешно, дочка Саша. Ее зовут, как бабушку, — Александра, но бабушка всегда — Алина, а внучка — Саша.
— Мама! — кидается она, хватает сумки. — Ух, тяжеленные! — Рассовывает покупки по местам. — Мамик мой!
Рыжая, толстогубая, с грубым сероватым лицом. Не хороша. Только, может, живость, подвижность лица.
— У вашей Сашеньки современная внешность, — сказала, увидав ее, знакомая художница Татьяна Всеволодовна. — Красотки прошлых лет теперь смотрятся как бисквитные пирожные. А молодежь больше любит перец.
Может, ей, Тане, и видней.
Ася быстрей-быстрей принимается за дела: накрыть на стол, накормить.
— Я поела! — на ходу целует ее Саша. — И ненадолго сбегаю тут…
Она, разумеется, вольна, ей четырнадцать… Ну, пусть, пусть идет. Сказала бы только — к кому. Ася смотрит приветливо, но пристально. Кивает ей:
— Не опаздывай!
Их уговор — в десять дома. И Саша вдруг, будто что-то сообразив, добавляет:
— К Вере сбегаю. Это рядом. Да?
— Да, да, Рыжик, беги.
Вот чего ее тянет из дому?! Посидели бы вместе за столом, поболтали, посмеялись… И Веру эту она не любит вовсе. Так, утечь бы только! Ну и ладно, ладно. Пусть.
Саша прошмыгивает в дверь, и почти тут же на пороге показывается Владислав Николаевич. Слава. Муж. Глава семьи.
— Куда Сашка помчалась?
— К Вере. В соседний дом.
— А мне не сказала. «Приду вовремя» — и все. Разболтанная. Зря ты ей потакаешь.
Зря, зря. Ася и сама видит, что как-то все у нее не так.
— Да, правда… Надо построже с ней, что ли.
— Ну, вот, слава всевышнему, дошло.
И тут только Ася видит, насколько он не в духе. Его отяжелевшее с годами, темное, точно опаленное загаром лицо со светлыми, особенно светлыми из-за этой смуглоты, глазами все как-то собралось к уголкам губ и обвисло здесь. И этот рот в форме коромысла придает лицу обиженный, даже капризный вид, так не идущий ко всей, в общем, мужественной стати этого человека.
«Что это я его т а к рассматриваю? — думает Ася. — Нехорошо. Нельзя». И сразу начинает бегать, суетиться, усаживать, укармливать. Бедный, устал, расстроен.
Он ест, водит за ней серо-белыми глазами.
— Ты вот прикидываешься такой добренькой, а обо мне не заботишься, — говорит он вдруг.
И Ася понимает: началось. Она никогда не может предвидеть этого и не умеет остановить.
— Ну что ты, Слава, почему не забочусь, — отвечает она как можно тише.
— В чем, в чем твоя забота?
— Вот еду принесла, обед готов…
— И еще есть заслуги? — Голос его набирает недовольства.
— Я стараюсь, Слава, я…
— «Я», «я»! — передразнивает он. — Только себя и видишь! Откуда в тебе столько эгоизма?!
Ася начинает тихонько всхлипывать.
— Нечего реветь. Посмотри, как ты выгладила рубашку!
— Тише! — просит она.
— Не бойся, не услышит твоя Алина. Нет, ты погляди! — И он рвет рубашку из-под куртки. — Вся редакция заметила!
— Надел бы другую.
— А другая лучше? Лучше?! — уже кричит он и стучит ложкой по столу. — Неумеха! За столько лет… Не руки, а лапы. Как только ты на работе?..
— Я, Слава, на работе…
— Знаю, знаю, все понимаю про тебя!
Ему надо выкричать свое, не имеющее отношения к Асе. Но обращается он к ней. Всегда к ней:
— На работе ты стараешься. Там ты образцовая. Ты уходишь туда от меня, чтоб не быть со мной!!
А потом так же неожиданно все проходит. Будто другой человек:
— Асёныш, милый, ты плачешь?
Он хватает ее на руки, тащит к себе на кушетку, дает валерианки, греет чай.
— Милый, милый мой ребятенок, ну прости меня, я устал, у меня неприятности, я тебе сейчас расскажу.
Он рассказывает о редакционных делах, ждет ее сочувствия. И Ася жалеет его, но как-то вынужденно, не всей душой. Из-за его грубости.
Вид у него несчастный, усталый.
— Ты отдохни, — говорит она. — Поспи. — И вспоминает давний, бесконечно давний случай. Он связывается с отдыхом, к которому она теперь призывает мужа. И почему-то ей хочется помнить, вспомнить, вспоминать — что-то сомкнуть, что-то отделить. Ощущает такую потребность.
Бывает, упадет дерево, не удержится корнями в земле от ветра, упадет, а не засохнет, все тянет живые соки — и вот расцветает по весне, в листья одевается. А какой-то весной вдруг так и останется чернеть ветками среди чужой зелени.
Была она тогда совсем девочкой, только закончила медучилище, получила в подарок от бабушки Алины юбку и джемпер в обтяжку и почувствовала себя взрослой. Взрослой, прельстительной. И все вертелась шалая песенка, которую тогда пели:
Из-за пары растрепанных кос,
Что пленили своей красотой,
С оборванцем подрался матрос
Перед жаждущей крови
толпой!..
А поскольку взрослой все же не была, то и обновить одежку пошла не куда-нибудь, а в лес, благо события (дарение, поздравления с новой жизнью и т. д.) развернулись у бабки на даче, в развалюшной хибаре, похожей больше на деревенскую баню, чем на дом. Собственно, другого дома, кроме бабушкиного, у нее не было: родителей Ася не помнила, дед, непробившийся писатель, тоже погиб рано, почти не остался в памяти девочки. Бабушка Алина (вернее, просто Алина, так звали ее все, и Ася в том числе) с трудом вытянула Асину семилетку и медицинский техникум. Бабке хотелось бы для Аси другой доли, учения в вузе хотя бы. Но, помимо бедности, она полагала, что времена хоть и изменились, а судьбу лучше не пытать, — не посягать на многое. И вот радовалась, что хотя бы это смогла. И поглядывала строго, как одевается и как довольна собой ее внучка. А та покрутила плечами и пошла по тропе, мимо осин с крючковатыми ветками, здоровенных таких лесных осин, а потом полем — там цвели мелкими солнышками ромашки и ломкая какая-то травка качалась на ветру. Было все зелено, продуто ветром, весело и отважно. И потому Ася ничуть не удивилась, когда, пройдя километра два по лесу, напролом, вдруг — стоп! — увидала на поляне спящего человека. Лежал он навзничь, запрокинув чеканно-правильное смуглое лицо. Спал. Чуть раздувались ноздри. Принц!
Бесшабашный вихрик пробежал по Аське. Только бы… того… — в лягушку… как там? Кто из них двоих?
Но принц не просыпался, сказочно красивый. Тогда она, не отрывая от него глаз, нащупала рукой сухую ветку ближнего куста и обломила. Человек вскочил, как от выстрела. Поднялся, огляделся, увидел. И подошел. Он был не так красив: очень уж светлы, почти белы глаза — какая-то преувеличенность в цвете. И не так юн. И не безмятежен.
Улыбнулся принужденно:
— По законам игры ты должна побежать, а я — догнать тебя, схватить поперек живота.
— Я ни во что не играю, — сказала Ася, бледнея и забывая, что сама навязала ситуацию.
А человек менялся на глазах: наливался силой, уверенностью и нетерпением.
Аськино сердце ухнуло в тревоге и тоске. Она испугалась, — таким он стал, этот незнакомый человек. Весь взведенный — ушки наставлены, передняя лапа приподнята в ожидании. Ну да, выжидание, откровенный вопрос. А кругом лес.
И блеснули два острых ножа,
Предвещая заманчивый бой.
Но Ася прогнала это. Мысли переходят от человека к человеку, она это знала уже. И испуг одного вселяет решимость в противника — тоже знала. И нечего, нечего, нечего ей! В ней тоже есть сила. Сила серьезности и строгости (собственно, речь шла о чистоте, но этого она как раз и не знала).
— Что ж ты тут делала?
— Говорите мне, пожалуйста, «вы».
— Девочка, девочка, что вы тут делали?
Ася притворилась, что не поняла, и, рискуя показаться тупой, не ответила, как положено: несу, мол, бабушке пирожок.
— Я не нарочно разбудила вас, — вот что она ответила и очень искренне поглядела в эти блестящие, почти белые глаза.
— Я не сержусь. — И через паузу: — Я устал. — Он сказал это простодушно, разминая затекшие плечи. Поглядел на часы (большие какие-то и странные часы). — Ого! Чуть не прозевал поезд.
— Тут часто, — ответила она.
— Нет, свой, дальний. А ты знаешь, как выйти?
Конечно, был он не из местных и одет был (теперь только заметила) в замшу и какую-то сверхкрахмальную рубашку. И спал во всем этом на земле — не жалел.
Было чуть досадно, как перешли на безразличный, безличный, будничный тон: «чуть не прозевал», «как выйти»… Ее вроде бы и нет рядом, глупой девчонки, не способной поддержать простой словесной игры.
Аська шла по мшистой земле, без тропы, он следовал молча. И сказать, собственно, было нечего. Оживление прошло. Будто все уже спрошено им и отвечено ею (отрицательно).
«Глупо, — думала Аська. — Что ж, так и переться два километра?»
— Пойдете все прямо, — обернулась она решительно. — На опушке свернете вправо. Там и станция близко.
— Спасибо, малыш, — криво усмехнулся человек и вдруг притянул ее голову и силой поймал губы. Она вырвалась, отскочила, да он не преследовал. Махнул рукой: — Приеду ровно через две недели. Через четверг. И буду ждать на станции.
Он пошагал себе — ладный такой, крепкий и легкий на ногу. В этом лесу. В этом замолчавшем лесу.
Аська бежала дальним путем (не столкнуться бы! Не боялась уже, а — чтоб не испортить!). И взрослое, кичливое разворачивалось в ней. «Малыш…», «Через четверг…» И было больно губам. Они, наверное, красные.
И печально стояла толпа,
И рыдал оборванец босой…
Рассказать Алине? Ну да еще! Такое не рассказывают. Подружкам только. И то нет.
Лишь спокойно глядела она,
Белокурой играя косой…
Алина сразу спросит: кто он? Целуешься неизвестно с кем. Может, он болен.
Да и девочкам неудобно: что это — в лесу встретила и — сразу.
Она долго плескалась под краном, мылом отмывала губы, даже язык. «Что вы, девочка, тут делаете?», «Малыш…», «Через четверг». Не приедет. Ни за что не приедет. Да и я не пойду. Зачем мне? Не понимаю, что ли, о чем он? «Догнать тебя, схватить поперек живота…» Теперь, когда все перешло в память, игра эта была желанна. Хотя и обижала открытостью. Да и Нет. Нет и Да. И так две недели. А к концу второй вдруг поняла: это ведь шутка! Он же время не сказал. Дура, дура неумная! Нужна ты!
Посмотрела в зеркало: нет, не нужна! Остренькая мордочка, шустрые глазки, и все. Движения без мягкости, без женственности. Углы.
…несу бабушке пирожок…
Поздно! Поздно с пирожком своим. Все ко времени.
…несу бабушке…
Подавись ты этим пирожком!
В четверг пошла все же. Встала пораньше и, не поглядев в зеркало…
…несу…
Ну, неси, неси!
Серый Волк из сказки сидел возле пустой платформы на скамейке — издалека видно. Сидел согнувшись — голова в ладонях. Дремал, что ли? Увидела, ахнула. И никакой радости не испытала. От незнания, что делать с этим подарком. И оттого, что вот: думала, волновалась, а все так просто. И потом, он взрослый. Как теперь? Когда были мальчишки (а они были, много, Аська легко и надолго нравилась!), знала — будет весело, победно, властно. А этот опять задаст свой невысказанный вопрос. И ей неловко и неприятно прямо глядеть в его блестящие глаза и тоже невысказанно отвечать: «Нет, нет, никогда».
Он поднялся, прежде чем она подошла. Он услышал ее не слухом. Поднялся, обернулся, шагнул навстречу. Руки его, протянутые к ее рукам, были теплы и ненапористы. Глаза — тоже. И она уже привыкла к этому избытку цвета.
— Ну, малыш, можно ли так долго спать?!
Она развела руки — простите уж, мол…
— Нельзя, нельзя. — Он явно хотел развить тему.
Ася подыграла:
— А почему, собственно?
— Хоть кофе-то мужу надо сварить!
Аська от души рассмеялась. И неловкость прошла. Потому что можно шутить над таким: она была еще в том возрасте, в котором в о о б щ е не собираются замуж.
Из-за пары растрепанных кос,
Что пленили своей красотой!..
Не собираются никогда. Так она и объявила. Он, как ей показалось, ободрился:
— Тогда давай знакомиться. — И назвал себя по имени и отчеству. Ну и правильно: взрослый человек.
Они уже шли по дороге мимо дач, и люди из окон и с террас очень на них глядели, потому что Асю знали с детства. Но ей было безразлично (не сейчас только, а вообще). Кому она подотчетна? И плохого ничего не делает!
А человек этот рассказывал о своих поездках по стране и за ее рубежи (хорошо говорил, без глупости, потому что многие не находят тона для таких рассказов, и получается то зазнайски, то неестественно просто). А он — нет, он не был глуп, ее Волк из сказки, и оставил для себя — и теперь вот для нее — цветовую память: прозрачное с белым — море, коричневое — кофе, темнокожие люди… Сквозь опутанные лианами джунгли от селения к селению — музыка барабанчиков, где ритм имеет смысловое значение…
— Передача информации, понимаешь?
— А чего это вы, собственно, разъезжаете? — спросила Ася, уже совсем осмелев: — Кто вы?
— Я газетчик, — ответил он, поскучнев. — Знаешь, вторая древнейшая профессия. Первая — проституция, вторая — журналистика.
— Ааа… — про это Ася читала, мог бы и не пояснять. — А помните, как все кончается?
— А с чего бы, ты думала, я отсыпаюсь в лесу. Ах ты, умный мой! Книжки читает, понимает смысл!
— Это случайно, — искренне, хотя и смеясь, поправила Ася. — Я очень темная.
Дошли до дома. Ася позвала войти. Было это для нее просто — никаких вторых мыслей. А у него были.
— Кто у тебя там?
— Бабушка Алина.
— Мне больше нравится перспектива побыть с тобой. Интересней как-то.
— Что вы! Бабушка…
— Она меня не так волнует. Не сердись, — ну просто меньше. То есть ты почему-то волнуешь больше, чем бабушка.
Ася засмеялась, но было неприятно предательство по отношению к Алине и э т о т смысл. А ему понравилось словесное плетение вокруг глагола «волновать», который он как бы отчищал от бытового значения, и оставалось другое, опасное. И Ася вдруг насупилась… Дальше ей почти все не нравилось. И что он нарочно ее конфузит, разглядывает как на ладошке ее смущение.
— Ну зачем мне, скажи, твоя бабушка? Я все же не взаправдашний волк, то есть не из сказки, чтобы питаться старушками.
Они остановились у калитки. Дворик был отделен не частоколом, а слегами, неровно льющимися от столба к столбу, — темными, полированными солнцем и дождями. Ася знала их неровности и светлые метки сучков. Снизу на слеги напирали здоровые лопухи, уже чуть разморенные солнцем, травянисто пахнущие.
— Можем посидеть на опушке, я тебя не съем.
И для Аси надолго, навсегда, может, связалось это место у изгороди — теплые слеги, цвет и запах листьев — с неприятным двусмыслием его речи. Все это выстриглось как ножницами. И заменилось другим — тревожным, недобрым. И ей жаль стало потерянных лопухов: потому что они конечно же потеряли свое первоначальное и единственное значение.
Захотелось отделиться от чужого человека, пойти домой, к бабушке Алине, захотелось увидеть Костика — был тогда (и долго еще после) такой ее ровесник Костик, похожий на восторженного щенка, — он видел ее, Асю, сильной и прекрасной, и она ощущала себя так. А этот…
— Но пойду я, — сказала она, опав. — Вообще-то я забежала на станцию сказать, чтоб вы не ждали. У меня много дел.
— И молодец. Достоинство, — не обиделся он. (Ну да, держи карман шире, не обиделся! Глаза совсем побелели.) — «Девичья гордость» и все такое… Я уважаю.
И было не ясно — осудил он или поощрил. Ася смутилась: как-то получалось, что она нарочно ведет себя не просто, может, даже жеманится.
— Видите ли… Я действительно… не очень…
— Вижу, вижу. Ты диковатая. И хорошо… — И добавил как бы про себя, но несомненно ей: — Светскими-то девочками пруд пруди.
«Я не хочу его! — кричало в Асе. — Не хочу его с его девочками! Пусть уходит, враг. Враг!» И снова увидела избыток яркости в его лице: внешность, которая никогда не сможет ей понравиться.
— Ну, желаю счастья! — Он снова тепло и ненапористо пожал ей обе руки (что за привычка — будто они весь век вместе или родные). — Я не хотел тебя обидеть.
И пошел к станции, опять легко и ладно. Не оглянулся. И такая горечь осталась! А с чего бы? Ведь не нравится ей, чужой. Не хотел обидеть. Разбежался со всей душой. Приехал ранехонько. И вот шагает назад. А обидеть не хотел. Но и она не хотела. Да? Будто никогда никого не обижала! Да того же Костика — сколько раз! Но он — мальчик, а этот небось и ощущает все по-другому. «Девичья гордость». Это по-вашему смешно, да?
Лишь спокойно глядела она,
Белокурой играя косой…
Лучше без гордости? Ну и езжайте к своим светским девочкам! Чужой человек. Враг. А почему, собственно, враг? «Я тебя не съем». Это ж он просто хотел, чтоб не боялась. Что он не обидит. Хм — «не съем»! Ну, не сумел иначе.
Человек прошел улочку и свернул за угол. Как утонул все равно. И отлично. А ноги не слушались. Хотелось, чтоб дома никого не было — лечь и заплакать. Глупо все как!
Оборванец был молод и смел,
В нем кипела, бурлила любовь,
А матрос и моргнуть не успел —
Горлом хлынула алая кровь!
И когда оборванец привстал,
Чтобы лучше врага увидать,
Он внезапно в нем брата узнал,
Не пришлось ему раньше узнать.
— Алина, хочешь я тебе песенку спою?
— Чего это ты? Ну, спой.
— Да нет.
А глаза были мокры. И она ушла в маленькую комнату за перегородку, где стояла бабкина кровать, а над ней — желтые, воткнутые в щели бревен, похожие на кнопочки цветки пижмы. Запах этот, такой привычный, давал покой. Лежала, глядела в дощатый потолок. Ничто не ушло, разве только две слеги и несколько пыльных лопухов; бабушка рядом; и сама не такая уж дурочка. Нужно ей больно! Ну и приехал, не рассыпался. А она — в силе. Другие же вот любят ее. Костик, например.
Из-за пары растрепанных кос,
Что пленили своей красотой…
Она не плакала, только слезы бежали по двум проторенным дорожкам, и каждая находила ухо. Вот зачем человеку ушные раковины, понятно? Слезы собирать. Для глупых слез, вот для чего!
Ася прохандрила весь день, переходя от уныния к веселью и обратно. А с чего бы? Ей нисколечко не хотелось видеть этого человека. Даже неприятно было думать. Но осталось ощущение виноватости перед ним (оправдаться!) и собственной нескладности (переиграть!), задетого женского самолюбия (всем нравлюсь, а ему нет). Так что ж — понравиться? Вот тут-то и — нет, ни за что! Она бы, если б знала куда, могла бы написать очень, очень умное письмо (в этом возрасте еще не лень), и он понял бы, ч т о потерял из-за своей определенности. И поспешности. Из-за глупого этого напора. Но писать было некуда и, в общем-то, не о чем.
И, если честно, такие печали особо не задерживаются в душах. Ася этого, может, и не знала. Он — знал. Потому и появился через несколько дней, встретил ее как бы случайно неподалеку от дома.
Ася растерялась, покраснела, хотела даже свернуть в проулочек, но он приветственно махнул рукой:
— Ася, здравствуй! Вот молодец, что вышла встретить!
— Я не…
— Конечно, конечно! — Он был в оранжевой, очень какой-то заграничной рубахе и светлых брюках — красавец! А в волосах седые нити. Пока только нити, Ася впервые их увидела: вот как боялась смотреть на него! — Ну так куда ты?
— Я? Никуда. То есть…
— Я же говорю — встречала. Ну и умница. Не спорь, не спорь со старшими, это невежливо!
Аська уже успела возненавидеть в нем это банальное и потому фальшивое, рассчитанное на всех, а ведь каждый человек — не все! Она, во всяком случае — не все.
— Чего ты опять бровями задвигала? Ну и характер! Так вот учти — я тоже не специально к тебе, так что мое появление тебя ни к чему не обязывает.
Ася вздохнула свободней.
— Но учти и другое: умысел у меня был. Ты ж понимаешь, я не всегда езжу именно в этот лес, есть и другие.
Это была угроза. Кажется, опять что-то вроде светских девочек.
Ася промолчала, не нашлась. Простушка! Она ведь простушка. Это сама с собой рассуждает, делает всякие выводы, не лишенные, как ей кажется, тонкости и ума. А так-то!.. Вот идут они по переулочку (к полю, между прочим), говорить совершенно не о чем. А с мальчишками она не робеет — и растормошит, и сама скороговоркой, скороговоркой, — вот они-то и вселили в нее самонадеянные мысли, что она, мол, молодец. Какое там молодец?
— Ты не скучала без меня? Только — правду.
Опять о том же!
— Нет, — ответила Ася. Кажется, слишком резко для правды. И снова, как тогда, в разговоре о замужестве, он вроде бы обрадовался — тоже не хочет обязывать себя. И сразу пропал кусок поля, начавшиеся кусты ольхи с черными круглыми шишечками на ветвях. А все из-за разговора, сделавшего поворот в сторону утраты (вот только что был этот человек ее, ей принадлежал. «Не скучала?» — заискивающе, а, оказывается, скучать о нем не надо, это связало бы, а он хочет быть свободным, не так уж, стало быть, и дорожит).
Асино огорчение было слишком очевидным, чтобы он пропустил мимо глаз. И вот — хмыкнул:
— Ты все-таки ребенок. А я с тобой на равных, болван.
Теряя из памяти эту часть тропинки, как в прошлый раз потеряла лопухи и слеги (так недолго и в пустыне остаться!), Ася тревожно уловила перемену пейзажа, вернее, цвета его: из зеленого был вырезан красный квадрат, как кусочек из арбуза — ножом, на пробу.
— Обойдем, — свернула она с тропы.
— Это же машина. Красный «Москвичок».
— Вижу.
— Чего обходить? Лучше уведем его.
Он потянул Асю за руку, они побежали (она — с охотой, а чего? Можно и подурачиться!). Машина — новенькая — стояла пустая. Человек воровато огляделся, вынул из кармана связку ключей, потыкал одним, другим: «Эх, фомку забыл!» — и вдруг открыл дверцу, затолкал Аську на заднее сиденье, «голову пригни!» — и они выкатили на проселочную.
— Стоп! Стоп! — запросила Ася. — Тут шоссе начинается и как раз пост ГАИ!
— Проскочим!
— Но я не хочу дальше!
— Ерунда! Я тебя тоже похитил. Увел, поняла?
Он оглянулся. Азартный его оскал и диковатый блеск в глазах… Да с кем же она связалась?! Ведь ничего о нем не знает — даже фамилии. Да и имя, наверное, придумал.
— Стойте! Стойте! — забарабанила кулаками по его спине.
— Вот это другое дело! — хохотал он. — Это мне нравится! Темперамент! Молодцом, малютка!
Он свернул где-то в другом месте, мчался теперь по проселочной, параллельно шоссе, и никакого ГАИ… и Аська ощутила прочно: в з а п а д н е! Что-то в ней — гордость, что ли, а может, застенчивость, — не позволяло кричать и никогда бы не позволило, и она притихла, быстро соображая, что же теперь делать. Что делать? Ясно: попала в ловушку — человек скверный, даже страшный, и — дура, дура, идиотка! — что делать — ничего не сделаешь, возьмет да убьет, вернее всего, садист — глаза какие белые!!
Она заметалась еще раз, но уже тише. А может… Может, вцепиться сзади когтями в загривок, нет, в горло… Чтобы кровь на зубах… Но тогда — смерть. Он сильнее.
— Отпустите меня, — потянулась Ася к его затылку (нет, не прокусить!). — Отпустите, пожалуйста, — и, неожиданно для себя, всхлипнула.
Он затормозил так, что она стукнулась в спинку переднего сиденья. Резко выскочил из машины, открыл дверцу, согнувшись глянул в глаза:
— Девочка, милая, прости меня! Я заигрался. Сейчас отвезу тебя. Домой, да?
Хотел погладить по голове. Она рванулась с силой.
— О, ты уже вообразила… Ася, малыш, ну прости. Со мной бывает это идиотское. Пересаживайся ко мне.
— Я здесь буду.
— Ну, ну. Сейчас развернемся. — Он сел за руль. — А ты подумала и правда похитил, а? — Он повернулся, глядя чуть обескураженно, почти без улыбки. — Ну, признайся, подумала?
— Не знаю. Машину же вы…
— Что — машину?
— Ну… увели!
Тут уж он расхохотался.
— Господи, дитя природы! Да моя это машина, моя! Не веришь? На, смотри все документы. Права — вот. Паспорт заодно! Журналистский билет, пропуск — на тебе все, не сомневайся.
— Зачем мне? — убито спросила Ася. Ей стало неприятно быть объектом шутки и поводом к ней.
— Чтоб верила. Нет, смотри, смотри! — Он перегнулся через спинку сиденья, разворачивал бумажки. Вот паспорт. — Коршунов, Владислав Николаевич, фотокарточка, год рождения. Видишь, какой я старый. А дурак, верно?
Ася улыбнулась.
— Ну, слава всевышнему. Вот где я живу. Мой адрес. А гараж в другой половине города. Поняла? Работа — в третьей.
— Сколько же у города половин? — опять улыбнулась Ася.
— Да, да, оплошал. Я вообще сплошная оплошка. Разве т а к с тобой надо? Ты же чудо заморское, а я — хам. Обыкновенный хам с высшим образованием.
Он рассовал по карманам документы. Опять поехали. Развернулись, двинулись обратно. Он был тих и мягок. Затылок виноватый. И впервые Ася подумала с превосходством и нежностью, рожденной этим превосходством: да он же не взрослый! Старый уже, а все мальчик. И еще: он беден. Только эти глупые шутки и есть. Ни хвоинки у него, ни листочка, ни облачка. Если оступится в своем маскарадном мире — в мире, который жесток человечьей жестокостью, — сразу хрустнет хребет под чьей-то ногой. И некуда будет отползти. Не к чему припасть. Так ощутила она. Не подумала, а ощутила. И захотелось одарить, наградить щедро, осчастливить. Вот это и имело названье и форму западни. Ее невидимую пока очерченность: вообразить, что ты сильнее, пожалеть, захотеть помочь.
Не доезжая поселка, он остановил машину:
— Беги, — и вышел, чтобы открыть дверцу. Не хотел он, не хотел, чтобы их видели вместе!
— До свидания, Владислав Николаевич!
— Ася! Можно я еще приеду? Ты не очень сердишься?
— Да. Можно.
— И завтра можно? В два часа. Здесь.
— Разве вы не работаете?
— Мм… Пусть тебя это не беспокоит.
— Да нет, я так…
— До завтра тогда. Счастливо, Асёныш. Спасибо тебе.
Ася махнула рукой, побежала неровной побежкой, совершенно смущенная этим «спасибо». Он был тихий, даже кроткий. Неужели приручился? Нет, не так: н е у ж е л и я е г о п р и р у ч и л а?!
Новый день выдался ветреный, тревожный, солнце казалось негорячим. Ася теперь была уверена, что он приедет, но тревога нарастала с утра: что-то за эту странную игру-поездку переменилось в их отношениях, и теперь от нее, Аси, многое зависело. Так вот — как быть теперь? Надо, во-первых, определить ему его место. Чтоб не путал. А какое место? Да, какое? Приятель? Нет, слишком горячо все идет. Друг? С чего бы, им и поговорить-то не о чем. А что ж тогда? Больше ничего она не может предложить.
И Ася вышла на полчаса раньше, чтобы додумать, а красный «Москвичок» уже был на месте, и человек этот, сияя белозубо, бежал ей навстречу.
— Ну молодец! Ну умница! А я думал: проверю — барышня ты или нет.
Ася понимала, что он радуется ее раннему приходу, хочет оправдать ее перед ней же самой, но и упустить своего торжества не может (была ведь возможность и не заметить, промолчать!).
Он сел за руль, указал ей место рядом с собой, Ася запрыгнула на сиденье, свернулась, подобрав ноги.
— Забавный ты, Асёныш! — оглядел он ее в этой диковатой позе. — Ну, куда двинем? По лесной?
Ася кивнула. Она так и не решила, как же вести себя с ним. И теперь была в затруднении.
— Ты, малыш, сегодня что-то очень строгий. Прямо боюсь тебя.
— Ну и правильно. Бойтесь.
Нет, не умеет она ответить! Надо было что-нибудь поумнее. Но ему и это понравилось. Он рассмеялся и, оторвав руку от баранки, притянул к себе Асину голову. А поскольку Ася сидела как-то шатко, неустойчиво, то чуть не упала на него — от его же бока оттолкнулась рукой.
— Аварийная ситуация, — покачал он головой и принял руку.
И тогда Асе захотелось, чтобы он снова обнял ее. И чтобы поцеловал. Она уже целовалась с Костиком. И ей очень понравилось. Но там она все диктовала сама. И потом не велела ему приходить после этого целый месяц, чтобы он не вообразил, будто он что-нибудь значит. Да он, милый такой человек, и не вообразил: явился тогда робко и снова занял позицию восторженного поклонения. А ей только того и нужно! И с этим человеком пусть будет так же. Поцелует, а потом я скомандую, как быть.
И едва Ася приняла решение, как он затормозил, — въехали на травянистую, цветастую поляну.
— Остановка? — спросил он.
— Да.
И он как будто догадался, чего она хочет. Это Аську удивило тогда, а вообще-то не отгадать такого невозможно: спрос висит в воздухе, загустевает. Но целоваться с ним было совсем не то, что с Костиком. Тут был другой, взрослый смысл, и Аська сразу ощутила это.
— Все, все! — пропищала она придушенно и попыталась вырваться. Но он не отпустил.
— Ты же хотела, верно? Ну ответь!
Ася молчала, испуганно выглядывая из-под его руки.
— Ну, ну, успокойся, — он погладил ее волосы. — Хорошая, хорошая девочка. И совсем глупая.
И Ася подумала, что, может, и ничего. Ведь и правда хотела, чтоб поцеловал.
Но того, что произошло дальше, она не хотела. И не думала об этом. И в такой была растерянности, побитости. Совсем закрутилась в клубочек на клеенчатом сиденье машины и не решалась глянуть на н е г о. Он обнял ее сзади, но, почувствовав неподатливую напряженность, отпустил. Потом окликнул:
— Ася! Асёныш! Малыш!
Она не отозвалась. Даже не услышала вовсе. Была как в воду погружена, как в пустоту. Он дотронулся до Асиного плеча.
— Дальше поедем или домой?
Она кивнула.
— Домой?
— Да.
Ася сидела скорчившись, спиной к нему и смотрела в боковое стекло. И все, что час назад, даже не запечатлеваясь, радовало — все эти темные елки, корни из-под земли, болотца в яркой траве и осоке — теперь все было неинтересно, как и этот человек, что насвистывает там, за рулем. Вот надоело свистеть. И ехать надоело. Остановил.
— Аська! Повернись ко мне.
Она повернулась.
— Ух, какой темный омут! Я шучу. Ася, я не гад какой-нибудь.
— Я ничего не говорю.
— Ну, думаешь. Думаешь плохое.
— Я о вас, Владислав Николаевич, вообще не думала.
— А ты не можешь звать меня иначе?
Ася покорно попробовала про себя.
— Нет, не могу.
— Знаешь что, давай сейчас подъедем к вашему дому, зайдем и скажем все бабушке.
— Что скажем?
— Ну, что мы поженимся. — И улыбнулся иронически. — Я тебе предлагаю руку и сердце.
Ася не ответила. Она не очень-то понимала, как потом в ней отзовется (ведь вот плакала же о нем!), и поэтому не отказалась сразу. Но и женой быть… Женой?
Аська рассмеялась — широко, громко, со слезами, которые нежданно и упруго поскакали по щекам.
— Чего, чего ты?
— Сама не знаю. Я не могу быть женой. Простите. Я не могу!
— Истерика у тебя, что ли?
— Да нисколечко! — Ася вытерла глаза и все еще продолжала смеяться. Какая там истерика?!
— Тогда что ж… Ты не согласна, что ли? — уже с обидой спросил он.
— Конечно, нет! — выкрикнула вдруг Ася весело. И сразу ей полегчало, точно клещи держали внутри и вот отпустили!
— Ннну… Не знаю уж… Я как-то не ожидал. — Он согнулся над рулем, старый уже, несчастный, неудачливый человек. (Ну и пусть! Пусть неудачливый, мне-то что!) — Куда же тебя везти?
— Да никуда. Я здесь выйду. Тут уже близко.
Аська раскрыла дверцу, выпрыгнула легко и пошла лесом — за елки, за березы, подальше от дороги. Машина что-то не трогалась, — не слышно ее. Ася оглянулась. Человек стоял в своей яркой (теперь ярко-желтой) рубашке и смотрел ей вслед.
— Ася!
Она остановилась. Человек побежал, кинулся к ней, обнял, стал целовать ее голову, плечи, руки:
— Прости меня, девочка, Асенька, прости меня, я дня без тебя не смогу, я тебе главного не сказал, это как-то звучит избито, но наплевать на все — я влюбился в тебя до смерти, никогда так… Хочешь… ну что ты хочешь, чтоб я сделал? Голову об эту ель разобью, хочешь? — и рванул к дереву.
Ася вцепилась в его руку:
— Стойте! Это сосна!
Он захохотал дико:
— Сосна? Это другое дело!
Обхватил ее, закружил, поднял выше головы, заглядывая в глаза.
— Ася! Да я для тебя все! Ну все, что вздумается! Будешь приказывать!
Ася улыбнулась на эти наивные прельстительные речи, а он воодушевился еще больше:
— Ты станешь женой одного из самых сильных людей!
— Это вы? — удивилась Ася.
— Я, я. Не сейчас, но буду. Вот увидишь! Я ищу этого, и я умею добиваться! — И смутился: — Ой, прости. Но может, тут-то, с тобой, я уже добился? А? И зря теперь болтаю?! — Он держал ее за плечи, резко встряхивая. — Ну, подумай. Не понравлюсь — прогонишь. Пошел, скажешь, старый козел!
Они уже оба смеялись и целовались, и смеялись снова. И в обнимку дошли до «Москвичка» и, смеясь чему-то, подъехали к бабушкиному дому.
Но вот уж бабка ни улыбочки не выдавила. Выслушала их, внимательно оглядела молодого человека (немного за тридцать — с ее вершин это еще молодость), потом метнула холодный взгляд в сторону своей любимой внучки и попросила их подумать.
— Вы подумайте, и я подумаю. Авось что-нибудь и сообразим толковое. До свидания, Владислав… э… э… Николаевич, да?
Ничего она не забыла, просто хотела дать понять, что знать его не знает и не стремится.
Когда человек этот ушел, заговорщически кивнув Аське, Алина села на кровать и указала внучке место возле себя.
— Ты что ж это, а? Дурочка какая! Можно так бабку приканчивать?
— А что, Алина? Он тебе не нравится?
— А тебе?
— И мне нет! — И она рассмеялась. — Но знаешь, Алина… ты не рассердишься? У меня от него может быть ребенок.
Аська совсем не думала об этом, но, вероятно, и думала, потому что вот вырвалось же!
— Ты уверена? — построжала бабка.
— Нет. Но может быть. Да. Почти уверена.
Алина стала выспрашивать, и Ася рассказала и теперь почему-то заплакала.
— Ну и ладно, — помолчав, заговорила Алина. — Во-первых, Владислава твоего разглядим получше, время есть. Во-вторых, если не понравится он нам, прогоним. А ребенок… Будет ли еще. А родится — и без него вырастим.
Но что-то уже сместилось. Ася знала, что сама не прогонит. Все переигралось тогда, под сосной, которую он принял за елку. Вышло что-то серьезное, наложило на нее мягкую свою руку обязательств перед слабым этим человеком, который хочет стать одним из самых сильных. Вероятнее всего, этот напор — уже без шуток, без тона превосходства, напор, продиктованный почти безнадежностью, покорил ее. На такое не хватило бы никого из мальчишек. Костик показался ей ребенком, а она себе — взрослой, гордой, прекрасной женщиной, которую умоляют, из-за которой готовы голову разбить. Будущая жена. Вскоре она будет женой. Смешно, а? Впрочем, выходят и в семнадцать.
Когда снова появился Владислав Николаевич, Алина увела его в свою комнатушку и долго с ним говорила.
— Нет, — сказала она позже Асе. — Нет.
— Алина, а если я тебя не послушаю?
— Дело твое. А мое тогда — сторона. Мы будем разные планеты.
— Ну, Алиночка, ну, солнышко!
Ася кинулась целовать бабку, оттаивать ее. Хотя знала, хорошо знала, что слово тут твердое и что-то, видно, в ее избраннике не так. Но слышать плохого уже не хотела, не могла, какая-то черта была перейдена, и обратно ступить не было силы.
— Ты понимаешь, что садишься не в свой поезд? — еще сказала тогда Алина. (Она и другое сказала, тоже воспользовавшись образом вместо доказательства, но Ася об этом не хотела помнить.)
— Что за поезд? Будто я знаю, куда мне надо!
— Это тебе, может, и рано знать, но туда н е н а д о — уж поверь мне!
— Что в нем плохого, Алина?
— Дружочек мой, это же чужой человек. По духу, по строю души чужой. Вглядись, вы ничем не похожи.
— Вот и хорошо, противоположности сходятся.
— Глупости! Чепуха. Где ты наслушалась этих банальностей? Ты не сможешь понять его, а он — тебя. Вам же ехать в одном купе!
Да разве все упомнишь из этих разговоров (их было много), и хочется ли помнить, если все равно не послушала.
Алина долго была для Аси всем. Ни подружки, ни — потом — мальчики… Суховатая эта, на все пуговицы застегнутая бабка так строго и ненавязчиво любила свою воспитанницу и так внушала ей уважение своим поведением — соблюдением дистанции, справедливой строгостью и иногда безоглядной добротой, что Ася больше всех верила ей и к ней стремилась.
Они, сколько Ася помнила себя, жили вдвоем, все больше за городом, в разваливающейся избушке, много бродили по лесу, где обе чувствовали себя спокойно. И Алина тоже. Это потом, когда девочка подросла, бабку стали тревожить Асины лесные скитания.
Если становилось очень уж холодно, перебирались на время в город — и тоже бродили вдвоем по заснеженному, не убиравшемуся тогда, в войну, парку, благо он был возле дома.
Алина рассказывала Асе о том, что происходит, но как-то неконкретно, боясь, видимо, разрушить хрупкий мир ребенка. И так получилось, что бабка не дала Асе почувствовать ужаса войны (жалела — ведь когда началось, девочке и года не минуло). И Ася знала детство — полное, настоящее, с игрушками, тайнами; например, совершенно загадочный чердак их избушки — со старыми книгами, старинным альбомом, полным репродукций с картин Семирадского (почему-то!) и других: портрет Бисмарка, сцена битвы под Аустерлицем… И про все спрашивалось у Алины, и обо всем известно было с ее слов.
Не все, правда, было понятно в поведении бабушки: так, она никогда не отвечала на телефонные звонки; он, бедняга, разрывается, а в это время Алина ходит по городской комнате, почти демонстративно не замечая его. Сама звонила, а чтобы подходить — так нет.
Не всех знакомых принимала. С иными здоровалась без улыбки, быстро, но чеканно произносила:
— Очень рада буду видеть вас через какое-то время. Сейчас я занята, срочная работа, я позвоню. До встречи.
Но Ася видела, что работы не так уж через край, смутно догадывалась — что-то не так. Немного тревожно было, но скоро забывалось.
Алина не любила расспросов, а слушала хорошо, с терпением, умела утешить.
Между девочкой и старой женщиной лежали взрослые тайны, которым не суждено было раскрыться. Так, запретной была тема о родителях. И другая, тоже запретная, появившаяся позже и связанная с приходом цыганки (суть этого эпизода надолго ушла из памяти) и еще — с разговором, который повела с Алиной при Асе, уже восьмилетней, дачная соседка. Она спросила:
— Ну, как ты, Асенька?
— Хорошо, — ответила та.
И соседка — к Алине:
— Не вспоминает про волка?
Алина метнула предостерегающий взгляд, и соседка замолчала. Но Ася сразу поняла, о чем речь. Так, может, это все было! Казалось — сон, фантазия, а может, правда? И ветки возле самой земли хлестали по лицу; и нежное урчание в шерстистом и теплом клубке живых маленьких тел, настойчивая, незлобная борьба за место; и травинки на просвет — у лаза; и солнечная поляна, где, помнится, они, малые зверьки среди звериного и птичьего леса, играя, покусывали друг друга, валили набок, догоняли…
— Алина, я помню волка! — сказала Ася, когда соседка ушла.
— Что ж ты помнишь?
— Он унес меня.
— О глупость какая!
— Нет, правда, Алин?
— А, правда, так вот: унес да принес. Она, мол, чересчур много вопросов задает. Отвечай, старая, сама.
Обе тогда засмеялись, потому что странная явь перешла в обычную сказку с говорящим волком. А сказки для Аси почему-то не казались таинственными, мало занимали.
— Ты мой маленький чудак, — ласково говорила ей Алина.
— Почему?
— Да не почему. Каждый человек — чудак по-своему.
Вечерами, укладывая внучку спать, Алина наклонялась к ней, и Ася вышептывала ей все свои печали, недоумения, даже что-нибудь и стыдное, и потом ничего, ничего темного не оставалось на сердце. И сон был легок.
Как оборвались эти ежевечерние приступы доверчивости? Может, в тот день, когда пятилетней Асе был преподан урок деликатности.
День этот был весенний, теплый, девочка вышла на улицу, тщательно одетая бабкой. Особо запомнились ботиночки, новенькие, чуть жестковатые, они так славно стучали по асфальту!
Бабушкина рука сжимала Асину, вселяя уверенность, и они шли не в очередь за хлебом, не к врачу, не в бывшую Алинину библиотеку, а просто так!
— Сегодня твой день, — сказала Алина, — и ты можешь попросить все, что захочешь.
— Почему? — удивилась Ася.
— Потому что, — вдруг очень строго сказала бабушка. — Потому что сегодня кончилась война.
— Откуда ты знаешь? — шепотом спросила Ася и остановилась.
— Вот уж поверь мне. — И они пошли дальше. Ася подпрыгивала, смеялась от радости, задавала вопросы (очень, вероятно, глупые). Алина не отвечала (она вообще не всегда отвечала).
И тогда Ася задала вопрос, который был постоянно с ней, но на который не могла решиться, потому что знала: Алина рассердится. Впервые и прямо заглядывая в торжественно-сумрачные бабкины глаза, она позволила себе поинтересоваться, придут ли с войны ее родители. Она была уверена, что дело обстоит именно так, но, хорошо слыша Алину, знала своим каким-то недетским, нелюдским даже знанием, что здесь — граница и ничто не разомкнется, чтобы пропустить ее. Но теперь-то?!
Они стояли — девочка и пожилая женщина, глядели друг на друга, а их обтекали шумные, разволнованные — и обрадованные, и плачущие люди.
— Вот запомни, пожалуйста, — проговорила Алина. — Хорошо запомни: если человек не хочет тебе чего-нибудь сказать, он не скажет. Что ты взялась приставать ко мне каждый день?
Ася обомлела: разве она пристает? Алина, правда, слышит и без слов, это так. Только зачем же она сказала: «Сегодня — все, что захочешь»? Была здесь и несправедливость, и невыполненное обещание, чего прежде не случалось. Ася не заплакала и постаралась скорее забыть обиду, тем более что был такой со всеми общий день, веселый, с привкусом горечи. Девочка чувством брала все это, не осознавая. Но теперь стало ясно, что многое не будет ей объяснено.
Они ходили, смотрели, дышали новым воздухом, бабка купила ей мороженое (очень дорогое, Ася не просила. Но как это было вкусно — первое в жизни мороженое!).
Незнакомый молодой военный подарил ей маленькую куклу с почти настоящими волосами, — Ася даже рот раскрыла от неожиданности (у нее не было кукол, зато были сшитые Алиной медвежата и даже зайчонок).
— Немецкая, — рассмотрев, сказала Алина. — Ну ничего, играй.
Играть в куклы — готовиться к материнству. Ася так и не прошла этой школы. И потом своего детеныша — рыжую Сашку — растила по каким-то иным, не выработанным в кукольной игре законам. Но трофейная, щедро и с размахом подаренная красотка, почти до замужества стояла в углу стола, прижатая книгами, — в память о том особенном дне. Том дне, вечер которого, однако, не закончился обычной Аськиной исповедью. Она просто обняла Алину, потерлась о ее щеку:
— Спокойной ночи.
Алина, разумеется, не стала настаивать.
Ничего не нарушилось в их отношениях, Ася свято верила: если Алина чего-то не говорит ей, значит, так оно и до́лжно. Но ее нетерпеливая резкость! «Запомни, пожалуйста!» Именно в э т о м разговоре, в главном… Нет, ничего не нарушилось, но нечто отсеклось. Это был, пожалуй, единственный их, и то не высказанный, конфликт. И вот теперь: «До свидания, Владислав… э… Николаевич, да?»
…И весь длинный разговор после — о нем, о его карьерности (Ася впервые услышала тогда это слово), о других, совсем других, чем в их доме, житейских представлениях.
Ася только что не плакала:
— Я не могу слышать все это, Алина. Я уже обещала. Я уже его жена.
— Ну и выходи! — вдруг совсем просто ответила бабка. — Выходи. Я подумала. Ты права. — И глянула на Асю так, будто узнала о своей внучке что-то совершенно разочаровавшее ее.
— Владислав Николаич Коршунов, — шепотом произносила Ася, оставшись одна. И робея, приучала себя: — Владислав, Слава… Слава… Я рада, что вы, нет, что т ы у меня есть. — И смеялась: — Будем знакомы, я — Ася Коршунова.
Он жил где-то на другом краю города, вместе с отцом и братом, с которыми не ладил.
— Ты хочешь, чтоб я тебя честь по чести представил моим домашним? — спросил он Асю.
— Я не знаю. Как тебе лучше…
— Видишь ли, если мы будем жить у нас, тогда надо. Но там вечная грызня.
— И ты?
— Что «и я»?
— Ну… грызешься?
— С ними иначе нельзя. Ты тоже будешь.
— Что ты!
— Придется.
— Нет, лучше я не поеду.
— Тогда мне к вам перебираться?
— Надо спросить у Алины.
— О господи, я все забываю, что имею дело с ребенком.
— Но ведь это все — ее.
— А твоего — ничего нет?
— Конечно. Ну, то есть общее, но… как же… не спросясь?
— Право на площадь, положим, ты имеешь.
— Что ж мне — так и сказать?
— Так и скажи.
— Нет, Слава, это нельзя. Так говорить нельзя.
— Почему?
— Не знаю. Мы с ней так не говорим! И потом, какое тут право? Она вырастила меня, она мне — все…
Это был теплый вечер, и они сидели в том самом парке, где когда-то в детстве Ася бродила вместе с Алиной. Теперь парк был расчищен, душист от осенних листьев, вмякших в рыхлую землю, и смысл приобрел какой-то иной, далекий от детства. На соседней скамеечке — Ася видела краешком глаза — молоденький морячок отчаянно целовался с толстой девицей, иногда грубовато отстранявшей его; под дальним деревом какие-то личности распивали водку прямо из бутылки, по очереди запрокидывая голову; носился по дорожкам молодой бульдог, а хозяин, такой же брыластый, только старый, терпеливо ждал с поводком в руке.
— Ты совсем забыла обо мне! — Коршунов обнял Асю, поцеловал в висок. — Тебе еще, как говорится, «новы все впечатленья бытия», верно?
Ася смутилась.
— Ну так спросишь у Алины? Или мне спросить?
— Лучше ты.
— Пойдем тогда.
Ася следовала за ним растерянно. Возле дома замедлила шаги.
— Давай так: ты поговоришь, а я подожду у двери, ладно?
— Другой бы обиделся, — проворчал он и отправился один.
Вернулся скоро, с нервным размахом открыл и закрыл за собой дверь, увидел Асю на площадке, шагнул к ней так же резко. Однако на ходу смягчился:
— Ладно, пойдем погуляем.
Ася не решилась задать вопрос. Алина тоже ничего не говорила. И так продолжалось около месяца — встречались, будто кого опасаясь, — в парке, на улице, в кино.
Но однажды Ася вернулась с работы (она сразу же, как окончила курсы, поступила медсестрой в хирургическую клинику), а в коридоре чемоданы, чемоданы, какие-то красивые, с заграничными наклейками; чуть не споткнулась у дверей о пишущую машинку… А в кухне голоса — е г о и Алинин. Говорила бабка, говорила непонятные слова:
— Ее надо подвинтить.
— А есть чем? — спрашивал о н.
— Ну, разумеется. Сейчас найду.
В голосе Алины чудилась даже приветливость. Так могло показаться. Но Ася-то знала, хорошо знала все оттенки.
Она вошла в кухню, из которой только что унырнула бабка в прикухонную «библиотечную» комнату. Владислав весело подмигнул Асе, шепнул:
— Явочным порядком въехал!
Ася внутренне ахнула, но промолчала. Как это Алина снесла насилие? Как теперь будет?
Алина же вернулась к ним приветливая, принесла ящичек с инструментами; оказывается, надо было исправить кушетку, на которой он теперь будет спать. Ася безотрывно следила за лицом и движениями бабки. Все было безукоризненно. Только разве голос…
Алина легко, хотя и сдержанно, приняла приглашение разъесть «свадебный харч» и выпить «марьяжное вино», привезенное им. Но ее отстраненность все равно была слышна за версту — хотя бы в том, как вежливо, будто чужой, она кивала Асе, как смолкала, едва разговор касался личного. До смешного прямо:
— Вы любите ветчину, Александра Ивановна?
— Благодарю вас.
— Бабушка равнодушна к еде. Она любит стихи.
— Какие?
— По-моему, больше других — Блока.
— Правда? И я тоже. Помните, Александра Ивановна, как у него:
Когда же сумрак поредел,
Унылый день повлек
Клубок однообразных дел,
Безрадостный клубок.
«Что быть должно — то быть должно», —
Так пела с детских лет
Шарманка в низкое окно…
Помните?
И она ответила, как про ветчину:
— Нет… нет…
Старая эта женщина ничего не приняла в нем — даже его выбора стихов. После этого вечера она иной раз качала головой, повторяла:
— Гм… да… «Клубок однообразных дел… Безрадостный»… А ведь сам для себя и прядет пустоту да безрадостность! Ах, Ася, Ася!
Асю же в те поры трогали его оклики «малыш», «девочка»; ласково обтекала его снисходительность к ее неискушенности, детскости, о которых она и не догадывалась до того (Алина была с ней как со взрослой); его очень мужской и вместе отечески добрый взгляд сверху вниз: «Ох, беда мне с тобой! Смотри, как ты могла бы красиво причесаться» (или — выстирать его удивительную рубаху, или — накрыть на стол). Он, сильный, в самом расцвете, в каком-то могуществе даже, любил таскать ее на руках, иногда даже кормить из ложки. Создавалось ощущение подопечности, той теплой стороны детства, которой она была лишена (разве в силах была одна бабка дать все, да еще в такую тяжкую, трагичную пору?!).
Не оставляло и вроде бы противоположное, но не исключающее всего этого чувство своей власти, права чем-то распорядиться в их общей жизни.
(«У вас собрание? Слушай, сбеги, мне одна сестричка обещала билеты в театр. Ладно? Вот здорово!»
«Не принимай таблеток, я и без них сниму головную боль массажем».
«Слава, отнесись серьезно. Я сегодня ходила к врачу, и он сказал, что у нас будет…»)
Когда появилась Сашка, подхалимски названная в честь бабушки Александрой, Алина приглядывала за ней, но с Асей была строга, так что той и в голову не приходило куда-нибудь удрать после работы или понежиться лишние минуты в постели. Жили они все вместе. Владиславу Николаевичу отдали самую большую — Асиных родителей — комнату (он работал в журнале, много писал, часто — по ночам), Алина поселилась в бывшем кабинете мужа, уставленном стеллажами с книгами; Ася же с дочкой — в своей детской.
Выходили на кухню есть общие щи (покупала и стряпала Ася), пить общие чаи. Алина, тогда еще совсем не старая, следила за порядком в доме. Владислав Николаевич работал много, тяжело, с надрывом — не спал ночи, ссорился с друзьями, если его работа не нравилась, а уж если посещал успех — закатывал пиры. Почему-то не сразу обнародовал Асю, — вероятно, она казалась ему глуповатой. Даже не дал ей своего рабочего телефона. Как-то Ася спросила (хотела забежать за ним из больницы), он ответил весело и нахально:
— Нет, пока нет. Тебе еще опасно по таким темным местам ходить.
Ася улыбнулась шутке, но после, даже когда было разрешено, прошено и нужно, — не звонила, не заходила.
— У тебя безобразный характер, — сердился он. — А ведь ничего подобного и предположить нельзя было, на тебя глядя.
— А что я?
— Да ничего. В тебе, как все равно в представителе флоры, закрепляются какие-то признаки — и больше ничего.
— Там нужна селекция, иначе не закрепишь.
— Ну, безразлично. Какие-то инстинкты, привычки…
— А ты за дрессировку? — улыбнулась Ася.
Они старались не ссориться, будто понимали, что обруби они тоненькие мостки взаимной доброжелательности, и уцепиться будет не за что. Потому что незаметно, неслышно, почти неощутимо начал уже разматываться тот самый «безрадостный клубок», который приметила Алина. С чем это пришло? С угасанием ли первой остроты чувства (отхлынуло, а там, за ним, — что?), с бо́льшим ли распознаванием непохожих, трудных друг для друга людей, в чем-то даже враждебных? Не зря ведь говорят о времени семейного «притирания», которое необходимо. А вот всегда ли это возможно? Вдруг те самые углы, которые должны бы стесаться, чтобы этим, именно этим двум людям стало легко друг с другом, — вдруг углы эти — суть человека? (Один, к примеру, безмерно скуп, другой — расточителен. Как им сговориться!)
— Ты, Аська, не мешай мне, я должен вырваться на поверхность. Понятно?
— Разве я мешаю?
— Да. Расхолаживаешь.
— Ведь я слова об этом не говорю!
— Молча осуждаешь. Я же слышу.
…У Алины еще с детства ее дочки осталась маленькая книжица. Начнешь смотреть — ничего не разберешь, наляпано что-то синим и красным. Но было и приложение: два прозрачных слюдяных листа — синее и красное. Откроешь, к примеру, страницу, на которой внизу написано: «По горам, по долам ходит шуба да кафтан». Приложишь синюю бумажку к картинке и видишь — идет по горе шуба с воротником, рукавами, пуговицами. А красный листок приложишь и — совсем другое: взбирается по склону черный баран — крутые рожки. Вот оно что! Как поглядеть, значит. Ася потом часто вспоминала бабушкин подарок.
Ее жизнь, похоже, пошла теперь… как бы сказать?.. через синюю бумажку, что ли. Шуба да кафтан. Воротник, рукава, пуговицы… Все буквально. И однозначно. Да и город располагал ее (именно ее) к этому. Город, ставший теперь ее жизненной площадкой.
Чудится — не чудится? Куст всплывает над землей, отрывается незримо? Или колеблется горячий воздух над ним? Реальность? Кажимость?
Врач бесконечно долго моет руки, одетые в резиновые перчатки, картинно встряхивает ими, несет их перед собой, как в кино. А на белом операционном лежаке (стол, стол это, но не хочется так думать — живые не лежат на столе) корчится только что вырванный из аварии человек. Он еще в сознании, даже — в обостренном. Он просит сообщить родным:
— Девушка, сестра! Запиши!
— Ася, ты все подготовила?
— Да, да.
— Чего ты там пишешь? Простыни есть? Рану надо…
— Подождите, дружок, позже запишу.
Она не знает, что «позже» не будет. И что старая сестра, которая готовится принять участие в операции, просто не в духе, зря гоняет «девчонку» — очень уж сердобольна новенькая, — надо знать меру.
(Даже медику?
А как же! Работать будет некогда, если всех жалеть.
Как же не жалеть?
Привыкнешь.
Я по ночам просыпаюсь от запаха крови.
Привыкнешь, говорю. Разве не резали трупы?
При чем здесь трупы? Тут ведь живой! На тебя глядит. Ждет помощи.
Вот и помоги.
А утешить? Кто утешит? Сотрет полотенцем пот со лба, скажет: ничего, потерпи, все у тебя будет хорошо.
Некогда, некогда, другие ждут.
Ах, много ли времени надо? Пока делаешь укол или обрабатываешь рану… Я ведь быстрая. Я — быстрая, правда, Вера Петровна? Смышленая.)
— Ася, ввели противостолбнячную сыворотку?
— Конечно, доктор.
Название над входом: «Приемный покой». Приняли сюда, и ты будь спокоен — здесь все, все сделают, чтобы спасти тебя. То была улица, квартира, несчастный случай, а здесь уже никакого случая, да ты доверься, все силы собери для поправки, а не для страхов!
— Учти, сестричка, народу сегодня особенно много будет. Вон и доктор нервничает. И поволокут, и поволокут без передыха.
— Почему?
— День получки. Теряют облик человеческий.
(Я не могу так делить. Мне всех жалко. Что мы знаем об этом вот? Или о том? При чем тут день получки?)
— Доктор, Алексей Кузьмич, девчонку нам прислали глупую.
— Ничего, Вера Петровна, с нее большого ума не спрашивается. Передышка? Чаю попьем? Вот хорошо, что согрели. Ася, идите чай пить.
— Спасибо, Алексей Кузьмич, иду. У меня как раз печенье…
Чудится — не чудится? Руки пахнут спиртом и еще чем-то сладковатым. Да нет, это не кровь. И не руки это пахнут — из окна нанесло, с клумб, от разогретой земли и вянущих флоксов.
— …твердокопченую колбасу в угловом обещали оставить. Может, Ася сбегает, молоденькая ведь. Сбегаешь, Ася?
— А?
— Заснула, что ли? Чего бледная-то стала? Возьми вон нашатырь… Нет, постой, я сама. Ну, легче? Легче? Господи, битый небитого везет. Скоро больные будут сестрам первую помощь оказывать.
— Ася, а вы не беременны?
— Нет, нет, все в порядке, Алексей Кузьмич. Спасибо, Вера Петровна. Простите.
…Особенно запахи. Они с мужем спали в разных, комнатах. В первое же утро вошла к нему, невидимо потянула носом (в лесу поднимешь голову, поймаешь ветер, вдохнешь прерывисто — и знаешь уже, как дело обстоит!).
— Ну, Асёныш! Умник, что явился. Принеси-ка водички.
А она в тоске: чужой запах. Человек ведь тоже каждый по-своему… Чужой… Неужели навсегда? Задохнусь!
— Спасибо, девочка. Там у меня в чемодане чистая рубашка. А эту простирнешь. Не трудно? Вот и хорошо. И разложи мои вещички, раз уж поселила у себя. А на самом дне, в том же чемодане, — это твое. Всякие заграничные тряпочки. Носи на здоровье. Чего ж не поглядишь? Чего ты слезы льешь?
— Не знаю. Прости. Мне не надо.
— Ну ладно, потом. Потом войдешь во вкус. Ох и чудная ты, Ася! Ох и причуда́иха.
В голосе не было особой мягкости — что-то, видно, задело. Может, понял? Нет! Милый человек. Добрый. Вот подумал обо мне. А я с запахами этими… Стыдно как! Я буду, буду стараться. Бедный ты мой Серый Волк! Серый Волк из детской сказки.
…Иногда цветовые пятна.
— Сегодня, малыш, наденешь бордовое платье, которое я привез из Франции, пойдем в ресторан.
— Ой!
— Чего?
— Я сегодня — до семи. Давай лучше завтра.
— Асёныш, это важней больницы. Буду знакомить с одним человеком.
— Кто это?
— Очень нужный. Но не волнуйся, а постарайся понравиться.
Это слово было бордового цвета с темными краями. И звучало оно так:
ма́ркетинг
— Ты будешь заниматься моим маркетингом.
— Что это?
— Это планирование удачи. Наука о том, как добиться успеха.
— Что же мне делать?
— Ты должна нравиться, вызывать восхищение, но не к себе, а как косвенная ссылка на меня.
— Косвенная — что?
— Ссылка. Отблеск. Неясно? Поясню. На тебя глядят с симпатией, нет, вру, этого мало — с нежностью, восторгом. А ты с теми же чувствами — на меня. Как отражение в зеркале, помнишь? Угол падения равен углу отражения. Отражаясь от тебя, лучи идут ко мне. Освещают.
Разве так бывает? Так ясно знать задачу. Разве так говорят?!
— Чего ты насупилась? Что тебе не так?
— Сама не знаю.
— И слова стала тянуть. Э, мое дело плохо! Не хочешь помочь?
— Хочу.
— Какое бесцветное «хочу». Ну ладно, одевайся. Сразу с работы — туда. Особой надежды я не возлагаю. Без тебя пробьюсь.
— Я просто плохо понимаю.
— Все это понимают. Неужели ты глупей других?
И потом весь этот вечер в ресторане, в ярком освещении, при полном вначале отсутствии света внутри, представлялся темно-красным, жарким, зыбким: чудится — не чудится?
— Потанцуем, Ася? Слава, не возражаешь? — И мягко рука забирает ее руку. Ее голова на уровне его груди. Черный пиджак, белоснежная рубашка, переливающийся галстук: бордовый — черный, бордовый — черный. — Ася, вам скучно здесь?
— Нет, что вы.
— Но и не весело. Так ведь?
— Пожалуй, так. — И скороговоркой: — Только не подумайте, мне интересно, даже очень, я ведь никогда не бывала в ресторане…
— Это-то я вижу. — Рука могла бы сжать ее руку крепче и снова отпустить, Ася не рассердилась бы. Хорошая стать. Резковатое, но приветливое (к ней приветливое) лицо молодого и обаятельного охотника.
Рослый стрелок, осторожный
охотник, —
Призрак с ружьем
на разливе души…
Кто он — этот нужный человек? Он крутанул ее, развернул в танце.
Ася почему-то рассмеялась.
— Так веселее?
— Ага.
— А вот так?
Это уже был не совсем ресторанный танец, где все больше покачиваются да топчутся.
— Ну, ну, стоп, ребенок, хм! Так веселиться нельзя.
— А что я?
— Да у вас рожица азартная. А здесь надо, чтобы все в меру.
— Опять в меру?!
— Уже говорили? Когда же?
— На работе. И… дома.
— Вы работаете? А я хотел спросить, кончила ли барышня школу.
— Почему «барышня»?
И вдруг он — ласково, снисходительно:
— Ну, просто так. Чтоб отметила. И спросила. И запомнила. Сейчас, сейчас идем к вашему дорогому. Так что со школой?
— Я давно… У меня дочке два года!
— О!.. — И поцеловал ей руку, глядя в наклоне снизу вверх. — Тогда совсем не грешно. — И подвел к столу.
Когда он отошел купить Асе шоколад, муж шепнул ей:
— Так-то так, девочка, но я просил перевести все это на меня, а ты взяла себе.
Голос его не был сердитым, но глаза глядели мимо. Бедный мой Серый Волк из сказки, совсем про него забыла!
Душный, горячий взрыв музыки.
— Потанцуем, Ася?
— Спасибо. Давайте лучше посидим здесь… Все вместе.
Когда выходили, Рослый Стрелок шепнул тихонько:
— Испугалась?
И Ася уловила не в пошловатом вопросе этом, но в голосе, свете глаз, в позе снисходительно склоненного взрослого к ребенку — одобрение. Ему так больше нравилось, вот радость-то! Бедный, бедный Серый Волк!
Распрощались с «нужным человеком», остались вдвоем — будто провалились в пустоту. Шли, молчали тяжелым молчанием. Потом он спросил:
— Понравился тебе?
— Да, — ответила Ася.
— Я серьезно спрашиваю. Ты так глядела на него. Влюбилась?
— Ну, не влюбилась… Так, немножко.
— Какая дрянь! — вдруг остановился он. — Какая дрянь! И докладывает мне, мужу!
— Ты же спросил.
— Ну хоть соврала бы из уважения!
Ася замолчала. Он еще что-то спрашивал, а она плакала. В основном, от своей глупости.
Владислав поднял руку, остановил такси, подбежал, сел рядом с шофером и уехал.
Ася постояла, всхлипывая, посреди площади. Потом быстро и резко успокоилась, зашагала к дому.
Через несколько секунд догнала ее, подкатила машина, муж раскрыл дверцу, поднял упирающуюся Аську («Я сама дойду!» «Я знаю дорогу», «Я не боюсь!»). И вот, как ни в чем не бывало, они едут на заднем сиденье, он обнимает ее за плечи, бубнит у самого уха:
— Дурочка, очень глупая. Знаешь, Аська, это противоестественно.
— Что?
— Ну, такая естественность. Кто тебе сказал, что так можно? Бабка же у тебя вон какая осторожная. Прямо как дикая утка в охотничий сезон.
— Господи, с чего ты взял?
— Вижу. Я, брат, тоже не дурак. Знаешь, что она мне ответила, когда я заговорил о въезде к вам? Не знаешь? И не догадаешься.
— Скажи.
— Пожалуйста. Она ответила: «Только я вас не пропишу здесь». Ясно? — и засмеялся зло.
Ася как-то удивительно легко помирилась с ним, признала его правоту. Но дальше — больше, изо дня в день…
Не цвета одни и запахи — и звуки тоже (поздние приходы из редакции, — Алина и Сашка спят, а он — стук, стук каблуками!).
И осязаемые жесты. Вышел, озабоченный, из своей комнаты, она — в кухне; что-то ему надо здесь, — задел плечом. Оглянулась, ожидая кивка, улыбки; он иногда как бы пародировал грубое заигрывание (а может, ему такое было свойственно — ведь ни Костик, ни какой другой человек в эту роль не вошел бы). Оглянулась с улыбкой — натолкнулась на озабоченный профиль, четкий, как отчеканенный на монете. К ней этот толчок не относился, скорее — к мебели: не заметил даже.
Но хуже всего, когда рядом — Алина. А о н ведь не понимает этого.
— Асёныш, как ты моешь посуду? Донышко с обратной стороны потри!
И — склоненная вбок голова и поднятая бровь Алины. Никто, кроме Аси, и не прочитал бы за этим высокомерного удивления: «Вот как? Очень интересно!» И движения той же седой головы, наклон в другую сторону: «Хм! Мелковато. Мел-ко-ва-то».
И как заметно при Алине его чтение газет во время Асиной уборки, перестановки стола, тяжелых кресел. Ему почему-то удобно читать, не отвлечься на помощь. Неужели никогда никто не сказал ему, что так — неловко, нельзя?
И наконец, крохотная заминка за столом: он приносил из своего редакционного закрытого буфета то угря, то ветчину, то красную рыбу. Был горд этим и сам любил — чтобы всласть. Гурман, что делать!
— Каков угорек, а? У нас есть лимон? Вот хорошо. Спасибо, Ася. Ведь вы знаете, милые мои женщины, что лимон подается к рыбным блюдам вовсе не для вкуса.
— А для чего же?
— А для того, Асёныш, чтобы вытирать губы. Чтобы снять с них рыбный запах.
Или:
— Я там в холодильник положил шпикачки, я их приготовлю сам. Вы не обидитесь?
— Что ты, Слава, буду рада.
— Ну, а я и тем паче. Я ведь не кулинарка.
— Да, да, раньше этим даже гордились. Теперь, правда, другой поворот… то есть крен.
Разве нельзя было без этого «крена»? Приготовил — и все.
И в этот раз — как обычно, за столом:
— Возьми, Ася, вот этот кусок. Я больше всего люблю такую рыбу, чтобы и жирная и не очень соленая. А цвет каков, а? Жаль, хлеб суховат! Надо бы тебе сбегать, ну да ладно.
И вдруг Алина — прямо по расшлепанным в наивном и доверчивом довольстве губам:
— Как странно: едим и говорим о том, что едим. Какое-то масляное масло.
Он стиснул зубы, смолчал. Ася отчаянно покраснела и тоже промолчала.
У Алины тяжелый характер, но тут в самом деле что-то не так. В их доме такого не бывало. А неловко-то! Ведь такой человек образованный, неужели ему сказать двум куда менее значительным женщинам нечего? Или не считает их достойными?
После этого Алина несколько дней не выходила к общей трапезе: видно, ей было стыдно своей несдержанности. Так старалась не показать подлинного отношения, и вот — прорвалось!
Но он помирился первым. Принес из редакции верстку своей статьи, разложил на столе в кухне, позвал Асю, постучал к Алине:
— Александра Ивановна! Я хочу почитать свою работу, если согласитесь выслушать.
— Спасибо, Владислав Николаич, с большой охотой.
Статья (ну, не совсем статья, он и сам сказал, что не умеет определить жанра) была о новом поколении людей (о детях то есть), которые не удивляются прекрасным машинам, полетам в космос.
«Дар удивления надо воспитывать!» — писал он.
И Ася не понимала: как можно заставить человека (тем более ребенка) удивиться, если ему не удивительно.
— Тебе что-то неясно, Ася? — прервал себя Коршунов.
— Нет, нет… Только я думала, что дар — это то, что подарено… от природы.
— Ну?
— А разве это можно воспитать?
— Можно, даже должно. Ну, не воспитать, а поддержать, помочь, если, этот дар есть.
— А если нет?
— Не знаю, чего ты хочешь?! Ты не следишь за ходом мысли, а выхватываешь случайное. Тебя, наверное, тоже никогда не удивлял транзистор. Я же вижу — ты ни разу не прикоснулась к нему!
Ася смутилась: в самом деле, как она может спорить с ним, судить, ведь он такой умный! А транзистор… да, верно, почему-то ей неинтересен.
Ася опять попыталась сосредоточиться, но вместо этого думала озадаченно: как это, оказывается, люди на все изобрели слова. Если, к примеру, человек помогает другим, муж вспоминает о морально-этических нормах. И еще — о научно-технической революции, о воздействии ее на духовный мир человека.
— Может, этот человек просто добрый? — спросила Ася, когда статья была дочитана.
Муж снисходительно поморщил губы:
— Я говорил о морали, о нравственности. А доброта бывает и безнравственной.
— Как это?
— Ты, Асёныш, не задумываешься над такими вещами. А вот Александра Ивановна не даст мне соврать.
Алина склонила голову:
— Д-да… Ну, не то чтобы совсем безнравственной…
— Но может порождать зло, не так ли? А разве это нравственно?
— Это когда балуют детей? — догадалась и засмеялась своей наивной догадке Ася.
— В том числе, — строго поглядел на нее Коршунов. — Помнишь, у Шварца разбойница говорит: «Детей надо баловать, тогда из них вырастают настоящие разбойники».
— Да, да! — подхватила Ася. Это все помнили, не только Алина, но даже она, Ася. А ей хотелось, чтоб ее супруг вызвал у властной старухи восхищение.
— Впрочем, я не об этом пишу, — вроде бы услышал он Аськино смятение.
— О чем же? — спросила Алина мягко, как у ребенка.
— Если требуются пояснения, — самолюбиво отозвался Коршунов, — значит, не удалось.
— Видите ли, Владислав Николаич, я, конечно, не слишком разбираюсь в журналистике, — еще мягче заметила Алина, — но у меня такое ощущение, что вы свою мысль очень уж отгородили словами.
Углы его губ пошли вниз:
— Или мне не удалось, или вы не правы. — И вдруг взывал: — Вы умудрились обратить внимание лишь на слова! А между тем… тут факты, тут идея, выводы точные! А вы!..
И он, схватив листы, ушел к себе.
Коршунов получил премию за эту статью, она вызвала отклики, разговоры. Сводил по этому поводу Асю в ресторан, а с Алиной мириться не стал. И когда Ася попросила, довольно грубо ответил:
— Для тебя она — кладезь ума, для меня — вздорная старуха. (Про Алину-то!)
Лишь много позже Ася, читая и иногда по просьбе мужа перепечатывая его статьи, поняла, что ей мешали не только слова, но и тон — тон учителя.
Когда она, все еще повинуясь своей потребности быть с ним откровенной (прежде — с бабушкой, теперь — с ним), сказала об этом, он принес ей несколько писем, где читатели восклицали:
«Вы нацеливаете нас на высокие поступки, на добро!»
«Вы верно указываете…»
«Я решила идти за Вами…»
— Поняла теперь? — спросил муж. — Ты просто не видишь меня… таким. Как говорится: нет пророка в отечестве своем.
Ася и правда не видела. Не знала. Да не был он сработан для пророка!
И все-таки — не столь велики его прегрешения, а вот почему-то отложились до времени в складке недоброй памяти. Собственно, оказалось — памяти-то две!
Одна хранила в себе дни и месяцы их согласия, его заботы, его ласковые прозвища и шутки, его умение брать на себя трудное (когда, к примеру, болела дочка — врачи, консультации, оплата услуг; или когда застопорилось с изданием книги Асиного деда, — ведь это он, ни словом не обмолвившись Алине, взялся «пробить рукопись», сделал это умело и потому быстро, да так никогда и не раскрыл старухе тайны своего вмешательства). Было и еще что-то более глубокое, переплетенное в корнях, идущее от долгой жизни рядом, от знания привычек и причуд, силы и слабости. Муж. В народе говорят — родной муж.
Но была память и другая. Она хватала все дурное и уносила в свой чулан, и вот в нем уже стало недоставать места, так он загромоздился крупным и мелочами. И потом потребуется всего лишь одно письмо, правда весьма неприятное, чтобы все затаенное отчетливо проступило, будто взяли из Алининой книжки-игрушки слюдяной листок другого цвета и приложили к жизни: гляди, вот оно как! Вот как можно увидеть!
Но это позже. Много позже. А пока — только сны. Как выход. Как озон и свет после пыльной, мусорной духоты.
Разве трудно стать собой, когда тебя не видят?! Разжать жесткие пальцы (на работе все время моешь руки, да еще — спирт), разжать жесткие пальцы… Между ними светлые ворсинки — много светлее, чем шерсть сверху. Ощутить гладкость и крепкость когтей. И сразу прихлынет другое существование, другое, но единственно возможное. И соскользнуть, цепляясь за простыню, С кушетки. Брать с собой детеныша? Да, конечно!
Детеныша — в зубы, и — скорей через поле, мимо кустов — к первой лесной колючей елке… Ночной ветер. Не холодно? Нет, нет, нет! Шерсть густа и молода, в ней застревает ветер. А черный влажный нос выхватывает запах листьев — терпкий сосновый, горький черемуховый… Все соки напряжены под корой, под землей, все живет и ждет: будет час цветения, пыления, торжества.
— А-а-а! — крик. Чей-то.
Пригнись, спрячься. Не забыла? Это сова… И малыша, детеныша… Куда, куда ты, малыш! Стой, Сашка, стой!
А сверху, закрывая крылом луну, уже налетает сова — рыжие глазищи.
Мы справимся с ней, я справлюсь. Защищу. Зубами, когтями. Уходи!
— Не отдам! Нет! Нет!
— Мама, что ты? Мама, проснись!
— Ой, Сашка! Ой, дружочек!
Ася садится на кровати, Сашка — на своей. Они глядят друг на друга и чему-то смеются. Они рады этой ночной встрече, ветру с поля, миновавшей опасности.
— Мам, расскажешь, как было, а? А я — тебе, ладно? Про сову. Ну давай поговорим!
— Ни за что, Сашка, ни за что!