– Братцы, – сказал Виктор, – когда к нам в Ереван приезжал сценарист из Москвы, меня пригласили консультантом на киностудию по технике… И я присутствовал на худсоветах. Знаете, за что больше всего ругали автора? За то, что у него отрицательный герой получался неживым и стандартным.
– Уймись, – сказал Генка.
Сапожников только плюнул.
Но Виктор не унялся.
– Чего только не делали на киностудии, чтобы его оживить! И личную жизнь ему придумывали, и сложные мотивы его сволочизма, и характерные словечки, делали его не грубияном, а ласковым человеком, а все получался стандарт… И никто не догадался, что они и в жизни такие… Вот, скажем, как описать Блинова, если он не живой?..
– Очень даже живой, – сказал Генка.
– Не живой, – сказал Сапожников. – Он оживленный.
И все было неточно. У них слов не хватало, но все понимали, что к чему. Просто когда Блинов ушел, они остались в гостинице, оплеванные его лаской, а за окном была ночь, которая должна продлиться еще полгода. Ну, это уж чересчур! Надо было как можно быстрей закончить свои дела и сматывать удочки. Но именно это и стояло под ударом.
– Если мы всё так здорово понимаем, – сказал Виктор, – почему же мы тогда будем делать то, что он велит?
– Потому что Блинов прекрасно знает наше положение, – сказал Сапожников. – Мы все равно будем работать. Мы же не можем плюнуть и вернуться ни с чем. Стало быть, мы будем работать всю ночь.
Это был тот случай, когда все стало ясно с первого разговора, но ничего не могло изменить.
В нем, Блинове, было что-то детское. И голос его, слегка вибрирующий, казался почти сентиментальным. И все в нем было бы симпатичным, если бы от него не исходило тягостное ощущение бездарности. Ему надо было объяснять самые простые вещи, и он их выслушивал с восхищением. Но радости это восхищение не доставляло. Потому что все время видно было, как работают в нем какие-то быстрые механизмы, и стучат молоточки, и морзянка тук-тук отстукивает на ленте разговора – ну хорошо… ты прав… и я восхищаюсь тобой… а что это мне даст?
И он даже не скрывал этого. Зачем? Все равно все работали как чумовые независимо от его качеств, потому что по самым разным причинам все были заинтересованы в этом проклятом конвейере больше, чем сам Блинов. Сам он был увлечен только великим стимулом той уходящей вдаль эпохи – материальным фактором. И не обязательно деньгами. Как раз с деньгами он не спешил и мог подождать, пока упрочится его положение. А тогда уж деньги сами примагнитятся. И на быстрой его физиономии было написано: «Зачем тебя только мама родила, если ты ничего не можешь мне дать?»
Плохи были дела троих приезжих. Они поняли, что судьба столкнула их с законченной сознательной дрянью.
Блинов сделал простую вещь. Он выслушал их благодарность за телеграмму, а потом, гладя им руки и обнимая за плечи, заглядывая в глаза, снова внимательно наклоняясь вперед и записывая все их предложения в импортную книжечку на молнии, дал им понять, чтобы они не слишком старались перед приездом приемочной комиссии и что вообще-то лучше бы им не приезжать, но если уж так вышло, то давайте жить мирно, а для него этот разговор мучительный, и они еще не знают условий Севера. А потом он ушел, обещая непременно встретиться и посидеть за бутылкой вина, как люди, и поговорить по душам. Как люди.
Они ничего не поняли сначала, потому что в ушах у них стоял гул от их собственных речей, полных энтузиазма и клятв положить жизнь, если понадобится, за этот конвейер и за хорошего человека Блинова.
А потом, когда поняли, какими идиотами они выглядели в его глазах, стали плеваться. Что это с ними? Не мальчики уже и всякое видали, а вот сели на голый крючок без приманки. Не поняли, что главное для Блинова было произвести в Москве впечатление руководителя, рвущегося в бой за новые технические высоты, главное было отчитаться в своем энтузиазме, чтобы в министерстве нужным людям и академику Филидорову было от этого приятно, и это ему, Блинову, многое могло дать.
Когда они приехали в эту гостиницу, к ним стали входить гости, хорошие люди, инженеры, и техники, и рабочие, и мастера – все, кто делал этот конвейер и был заинтересован в приезде трех москвичей, мастеров-спасателей из главной аварийной электрической конторы, – душа отдыхала, глядя на них, и каждый вытаскивал из карманов полушубка по две бутылки, как будто гранаты.
Ну, познакомились, подняли тосты – с приездом, потом за знакомство, потом за конвейер, тьфу, тьфу, тьфу, пора бы ему уже и работать.
– Да… кстати, – сказал Сапожников. – Уладим одно дело.
И вытащил ящики – «Телевизор „Темп-3“» и прочее.
– Ну, мужики, говорят, вам витамины нужны. Генка подсказал. Вот вас десять человек. Здесь двадцать килограммов помидоров и двести штук яиц… – сказал Сапожников.
Веселье прекратилось.
Все стали деловитые и разочарованные.
Ну что ж. Жизнь есть жизнь.
– Помидоры сорок копеек килограмм. Яйца по рубль тридцать, диетические. За битые яйца и мятые помидоры не отвечаю. Все, – сказал Сапожников. – Цена магазинная.
Генка смотрел на него напряженно. Лица прояснились. А что особенного? Все боятся разочарования.
– А провоз? – сипло спросил механик Толстых.
– Ну-ну… Мы не нищие, – сказал Виктор. – Не обижай.
– Что касается сигарет, – сказал Сапожников, – это уже перед отъездом. Что останется – отдадим.
– Дай закурить, – сказал механик Толстых.
Потом еще посидели, договорились о деталях, потом открылась дверь и парень спросил:
– Есть здесь кто с Игарки?
А когда узнал, что нет, вошел и сказал:
– Ну все равно.
А потом все попрощались и разошлись.
– Ты что? – спросил Виктор у Генки. – Действительно хотел заработать на помидорах и яйцах? Я только теперь понял.
– Не хотел я… – хмуро сказал Генка. – Все так делают. Здесь так принято.
– Твое счастье, что я не догадался об этом в Москве, – сказал Виктор. – Сапожников догадался.
– Я опытный, – сказал Сапожников.
На самом деле он догадался, только когда помидоры раздавал и увидел глаза Генки. А пора уже быть опытным.
После этого все разошлись по своим номерам готовиться в город. Потому что Блинов встретил их прекрасно, обо всем позаботился и добыл каждому по одиночному номеру.
Сапожников гостиниц не любил.
То есть он любил приезжать в гостиницу. Особенно если это было утром, а номер заказан и никаких хлопот. Тогда он поднимался по лестнице или в лифте, брал у дежурной ключ, разглядывал в коридоре неразборчивые подписи на картинах, изготовленных при помощи разноцветных масляных красок, входил в номер, вешал в шкаф одежду, ставил чемодан, отдергивал занавеску, разглядывал улицу, еще незнакомую, и понимал, что лучше этого номера он в жизни не видел. Потому что в нем есть все для хорошей жизни: стол с ящиками, кровать, лампа на столе, кресло, иногда телефон. Запереться, положить на стол бумагу, подумать о жизни или накупить журналов, улечься на кровать, пепельницу на пол – и так жить. Правда, надо еще и есть иногда и, говорят, работать тоже надо, и причем каждый день, – и Сапожников откладывал встречу с номером до вечера, но весь первый день его грела мысль об этом номере, который дожидается его веселый и прибранный.
Но потом он возвращался вечером в гостиницу, полную запахов еды, разговоров, коридорных прохожих и музыки из репродукторов, входил в номер и понимал, что его сюда заперли.
Как Сапожников лежал на кровати, отвернувшись к стене, разве может он это забыть?
– Идите вы все… – сказал Сапожников.
Все у него дрожало внутри.
Лампа освещала его затылок, и тень от носа на стене наискосок перерубала пятно масляной краски, так похожее на лицо Нефертити, опухшее от недоедания.
Все у него дрожало внутри, и уже через несколько секунд он не мог понять, воображает ли он себе кое-какие вещи или это ему снится. Лопнула перегородка между сном и воображением – и уже воображение плясало бесконтрольно, а сон подчинялся хотениям.
А еще из жизни шла чужая воля и оклики, и тогда действительность, воображение и сон толклись на одном пятачке, переплетаясь и пиная друг друга, возились в жуткой тесноте, и возникали руки, ноги, лица, детали толстых и худых предметов, и уже нельзя было определить, к какому ведомству они относятся – дню, сну или фантазии.
А где был он сам в этой пляске деталей? А ведь вся эта каша кипела и металась у него в мозгу, который все старался понять себя самого и вывести на простую дорогу его сопротивляющееся смерти тело.
Тут Сапожников открыл глаза и увидел, что на пачке с сигаретами, которые оставили гости, было написано «Прима». «Латынь, – подумал Сапожников. – Почему у сигарет латинское название?» Перевернул пачку, как рыбу, и на белом ее брюшке прочел название «Дукат». Послышался звон золотых монет и невнятные крики дуэлянтов. Фантастические сигареты. Он закурил фантастическую сигарету и не почувствовал дыма. Сигарета все время гасла.
Он погасил лампу и заснул. А потом проснулся и вышел в коридор.