«Знаменитая заслуженная артистка, иллюзионистка поэзии, красоты, грации, пластики, художества и науки Ля Белла Франкарио, италианка. Артистка, имея великолепное сложение, принимает перед экраном требуемые картиной позы. Пять программ. Исключительно для взрослых».
Такие объявления сопровождали Сапожникова всю жизнь. Отец вваливался в дом огромный, красивый, с хохотом швырял на стол афиши и читал объявления и анонсы.
– Запомни, – сказал отец, – работа должна выглядеть так, как будто ее делали играючи.
Сапожников запомнил.
И Пушкина полюбил, а Достоевского не полюбил. Ну это его частное дело, верно? Каждый имеет право на своего классика и свои причуды. Вон ведь и Пастернак мечтал под конец жизни впасть, как в ересь, в неслыханную простоту. И если Сапожников видел, что ученый или артист держится таинственно, как загипнотизированная курица, ему хотелось крикнуть простакам: «Пан Козлевич, берегитесь, вас охмуряют ксендзы!»
Простота – это не элементарность. Простота дело таинственное. Помните «Даму с горностаем»? Или «Мадонну Литту»? Или руки Моны Лизы? Леонардо их писал из маленького города Винчи, бастард, незаконный сын нотариуса.
– А как ты борешься? – спросил Сапожников отца. – По правде или для цирка?
– Не знаю, – сказал отец.
– Мне говорили, ты всех кладешь, – сказал Сапожников. – Ты самый сильный?
– Под настроение, – ответил отец. – Не люблю чемпионов. Сопят, воняют.
– А зачем бороться?
– Как зачем?.. Для веселья, – сказал отец.
– Я в секцию бокса пойду, – сказал Сапожников.
– Можно, – согласился отец. – Можно и бокс, если играючи.
Сапожников вспомнил этот разговор, когда увидел Кассиуса Клея и Фрезера. Кассиус делал что хотел, а Фрезер сопел и бил Кассиуса. А потом Фрезер упал.
Тренер у Сапожникова был Богаев, худой человек. Первый чемпион-олимпиец. Об этом теперь забыли, а зря. Была в двадцатых годах всемирная рабочая олимпиада. Забыли рабочую олимпиаду. Была она для веселья, а теперь другой раз смотришь – сопят. И еще грудные дети вращаются. На брусьях. С пустышками во рту. Дети с вывернутыми в обратную сторону биографиями, где начинают с триумфа, а потом всю жизнь его вспоминают. А жизнь не состоит из триумфов, дети-то, может, и сильные, да вот, ставши взрослыми, не опростоволосились бы.
Богаев Сапожникова взял.
– Ты игру понимаешь, – сказал он.
А давным-давно Богаев Маяковского тренировал.
– …Просто частицы в веществе не изнутри друг к другу притягивает, а снаружи в кучу сгоняет. Как щепки в водовороте, – сказал Сапожников.
– Какое странное предположение, – сказал учитель.
Сапожников, когда вырос и вернулся с войны, потом много раз в жизни слышал эту фразу. И каждый раз ее произносил думающий человек, а все остальные или разговор переводили, или слюной брызгали. Но не сразу. Примерно сутки дозревали, а потом переставали здороваться. Как будто Сапожников у них трешку спер. Или уверенность.
– Ерунда все это, – сказал учитель. – Земля вращается вместе с воздухом, а если давление снаружи, то воздух или сгустился бы, или отставал бы от вращения.
– Я и говорю, – сказал Сапожников. – Велосипедное колесо можно раскручивать за ось, а можно за обод.
– Чушь, – сказал учитель. – У тебя выходит, что некая движущаяся материя раскручивает Землю за воздух? Так, что ли?
– Ага, – сказал Сапожников. – За ветер. Я узнавал у географички – есть такие ветры. Постоянные – дуют с запада на восток, как раз куда Земля вращается.
– Ладно… Хватит, – сказал учитель. – Так мы с тобой до новой космогонии договоримся.
– А космогония – это что? – спросил Сапожников и добавил: – И никакого притяжения нет. Есть давление. Оно тем слабее, чем больше расстояние.
– Ты только не ори, не ори, – сказал учитель.
– Я не ору, – ответил Сапожников.
– Ладно, – сказал учитель. – Все хорошо в меру. Пошли спать. Завтра у тебя последний экзамен. Физика. Не вздумай там фокусничать в ответах. Спрашивать буду не я, а комиссия.
С тех пор Сапожников и не встретил больше такого собеседника, который выслушал бы все, а возражал бы только в главном, не цепляясь самолюбиво к подробностям и стилю изложения. А не встречал потому, что после экзаменов за десятый класс началась война и учитель был убит во время второй бомбежки, как раз когда Сапожников присягу принимал на асфальтовом кругу в Сокольниках.
– Вот и свет, – сказал Сапожников. – Свет – это сотрясение материи, которая на все давит и все вращает за обод.
– Ну что? Эфир, значит?
– Пусть эфир, – сказал Сапожников. – Только я не слыхал, чтобы эфир двигался. А потом, зачем другое название давать, если одно уже есть?
– Какое? – спросил учитель. – Какое название уже есть?
– Время, – сказал Сапожников.
Но это он уже потом сказал, несколько лет спустя и несколько эпох спустя, после войны, когда записывал свои конкретно-дефективные соображения в тетрадку под названием «Каламазоо» и продолжал мысленный разговор со своим убитым на войне учителем, красным артиллеристом. Он и потом многие годы вел с ним мысленный разговор, как и со всеми людьми, которых уже нет на свете, но которых Сапожников любил и потому они были для него живые.
А тогда реальный разговор кончился тем, что сошлись на ошибочном слове «эфир», справедливо отброшенном, хотя и не по тем причинам, что у Сапожникова. И это понятно, потому что «эфир» отбросили до расцвета ядерной физики, а Сапожников додумался до энергии материи – Времени как раз перед тем, как физику начали захлестывать факты противоречивые и парадоксальные и возникла необходимость в теории, которая, как сказал один американец на симпозиуме в Киеве в семидесятые годы, была бы понятна ребенку. Потому что и высказана была фактически ребенком. Была ли она правильна – вот вопрос. Но в семидесятые годы Сапожникова это уже мало интересовало.