Сапожников убежал из Риги как последний трус.
Так на нем и было написано: трус.
Когда он из Риги заявился к Дунаевым, Нюра отводила глаза от его жалкой размазанной улыбки.
Он еще хорохорился, мужественно хмурил брови и выпячивал грудь, но потом, когда пил чай, сидел за столом тяжелой грудой, снова появлялась эта улыбка, и тогда он становился похож на оседающий в морщинах, пробитый аэростат заграждения или на грязный тающий сугроб на краю тротуара.
– Сапожников, иди к Нюре, – сказал Дунаев. – У тебя вид как у нашкодившего пса.
Сапожников снова улыбнулся, красиво нахмурил брови и пошел на Нюрину половину дожевывать пирожок.
Нюра старалась не смотреть на эти руины изобретателя.
…Тогда, в июне, Нюра зашла и сказала: «Твоя бывшая жена умерла», – и Сапожников ничего не понял, а потом вдруг закричал, и комната стала желтая и круглая, как шаровая молния.
– Выпей скорей, – сказал Дунаев. – И еще выпей.
И Сапожников докончил свою поллитровку.
– Возьми сала.
Была ночь, и они сидели у Дунаевых.
А Нюра погладила Сапожникова по голове и сказала:
– Не казнись. Хуже нет начать казниться.
Дунаев сказал жене:
– Выбей из него эту дурь. Он говорит, что он бездарный. Не хватило таланта, не смог ничего придумать, чтобы вырвать ее из этой помойки, выбей из него эту дурь.
И Сапожников сказал:
– У меня тост. Если есть рай, давайте выпьем, чтобы она была в раю.
Водка была как вода.
Утром они вышли из решетчатых ворот дома и увидели, что первые прохожие идут на работу.
А потом приехал Глеб, и шаровая молния медленно растаяла…
Нюра что-то говорила ему, и Сапожников отвечал:
– Да-да, конечно… само собой.
– Что ты все бормочешь? – сказала Нюра. – Поговори со мной.
– Со мной беда, – сказал Сапожников.
– Ну.
Дунаев на кухне громил посуду. Сквозняк надувал и тормошил ситцевый занавес, отгораживавший Нюрину половину.
– Какая она? – спокойно спросила Нюра.
– Не знаю.
– Значит, влюбился…
– Поехал к Барбарисову по делу – и вот что вышло. – Сапожников кричал сдавленным шепотом. – Я ее вижу все время! Ясно? Мне все опостылело! Ясно? А вы с Дунаевым все время молчите! Ты же все время молчишь!
Нюра ничего не отвечала, только все время убирала прядь со лба.
– Я ничего понять не могу! – шепотом орал Сапожников. – Я не знаю, похоже это на любовь или нет! Какая это любовь, если я помню все свои дурости и ошибки? Любовь должна быть беспечной, а я жду спасителя… Понимаешь? Понимаешь?
Он таращил глаза и разевал рот, как рыба.
– Трус… – медленно сказала Нюра.
И Сапожников опомнился.
– Что ты сказала?
– Трус ты, – припечатала Нюра.
– Я не трус… – сказал Сапожников. – Ты ошибаешься… Просто она очень похожа.
Нюра ничего не ответила. Сапожников посмотрел на нее пристально, уже догадываясь.
– Я тебя правильно понял? – спросил он.
– Иди к телефону, – крикнула Нюра, – иди!
– Я не трус, Нюра. – Сапожников поднялся и вытер лицо. – Я просто забыл, что надо быть храбрым.
Он вышел за перегородку, пузатую от сквозняка, и Нюра слышала, как захрипел и защелкал телефонный диск.
– Междугородная? Я бы хотел заказать разговор с Ригой…
– Не дрейфь, суслик! – тихонько сказала Нюра.
Но он расслышал, конечно.
– Ах, черт возьми, – сказал там, за перегородкой, Сапожников. – Я слышу родимый голос. Спасибо, сержант.
– Почему сержант? – тихонько спросила Нюра.
– Да… – сказал Сапожников. – Слушаю… Вика? Да… Это я… Ты можешь вырваться на денек?.. Ладно. Жду. Ни о чем другом думать не могу… Да, кончили, кончили… отбой.
Он положил трубку, и Нюра слышала, как он сказал:
– Что я наделал?
Нюра тоже что-то сказала, но Сапожников не расслышал на этот раз.
Давайте сделаем затемнение.
И в этом затемнении Сапожников провел сутки, весь закостенев от ожидания, ходил по магазинам подарков и антикварным, наталкиваясь на людей, – искал тяжелый цыганский браслет, твердо зная, что нужен именно такой, и не нашел его, и даже сам начал делать его из куска латуни, пока не опомнился и не увидел, что у него выходит не браслет, а скорее наручник, и догадался, что барельеф из сплетенных трав и танцующих менад, который стоял у него перед глазами, видимо, должен все-таки делать скульптор, и желательно древнегреческий, и тут он испытал счастье, потому что ночь прошла и был розовый ледяной рассвет и еще куча времени на то, чтобы побриться, одеться и вымести из комнаты медные опилки. И тут он вспомнил, что до Внукова дорога в тысячу верст и надо еще искать такси, и вылетел пулей из дома. Такси он нашел сразу и разбудил водителя, который спал на сиденье, накрывшись журналом «Спортивная жизнь России». Всю дорогу до Внукова они летели по розовой дороге, в щель окна ножом входил ледяной ветер осени, и Сапожников разговаривал и разговаривал не переставая, и стрелка на часах то делала гигантские скачки, то застывала на месте, и Сапожников разговаривал и разговаривал, как контуженый.
А когда они влетели и развернулись у аэровокзала, Сапожников сразу стал железный и предусмотрительный, и хотя машин и автобусов было полно на площади, но ведь их могли расхватать пассажиры бесчисленных самолетов, ревущих на полосе и гудящих в воздухе. Поэтому Сапожников дал водителю трешку и велел запомнить его в лицо, потом вернулся и сказал ему еще одну свою примету – зеленая кожаная куртка с вязаным воротником и манжетами, на молнии, и дал еще трешку, потом вернулся и хотел дать еще трешку, чтобы наверняка, но водитель сказал «не надо» и трешку не взял. Тогда Сапожников обошел весь зал ожидания, и проверил все ходы и выходы, и получил информацию у всех весовщиков, кассиров и вахтеров, а также в справочном бюро устно и на матовом экране, нажав кнопку, пока методом исключений не выяснил, что все пассажиры, все как есть, входят только в одну дверь и самолет из Риги не запаздывает. После этого он обнаружил, что сидит у стеклянной двери на столе и сидеть ему неудобно, он сидит на купленном букете, потому что всегда стеснялся цветов.
Он еще успел купить второй букет, и его чуть не постигла такая же участь, и, ничего не стесняясь, встал у двери и тридцать семь минут приставал ко всем прибывающим – не из Риги ли они. Взревывали, гудели и кашляли моторы, слепяще покачивались винты, болтались прозрачные двери вокзала, и Сапожников выскочил на летное поле и побежал навстречу редкой цепочке людей, потому что, как только перестал вглядываться в дальние лица, сразу узнал походку Вики – она шла осторожно, как по булыжнику.
Он остановился потому, что понял – сейчас потеряет сознание. Он когда-то читал о таком в одной средневековой новелле, как любовники теряли сознание при виде друг друга, но там не было написано, что до этого они ничего не ели двое суток, а один из них пытался сделать цыганский браслет из снарядной гильзы от сорокапятки, служившей ему пепельницей.
Они кинулись навстречу, обхватили друг друга руками и застыли.
Сапожниковский букет нелепо торчал у Вики за спиной, и гул самолетов постепенно затихал. Потом Сапожников прямо ей в лицо сказал:
– Здравствуй.
И она ему в лицо сказала:
– Здравствуй.
Он взял ее сумку, она взяла его букет, и они пошли к вокзалу, ничего не стесняясь, и Сапожникову даже хотелось нести эту сумку в зубах, но этого совершенно не требовалось. И когда они сели в машину, и водитель, растроганно сопя, глядел на них в зеркальце, и Вика сидела рядом, и они проезжали по знакомым улицам, Сапожников заулыбался и понял, что он мертвый и что все пропало.
Совсем мертвый, и надо немедленно об этом сказать. Потому что он еще сутки назад боялся, что увидит сходство и этого не перенести, а сейчас, когда они ехали по всем местам, где ездили с другой тысячу раз, он увидел – с ним сидит совершенно незнакомая хорошая девушка, которая приехала по его вызову и которая там, в Риге, была слишком похожа на другую, потому что он и потом, куда бы ни приезжал, всюду видел другую, потому что он смутно верил, что она куда-то переехала и живет, но только не в Москве, в Москве ее не было. Так.
Потом они тут же по пути в пустой центральной кассе взяли билет в Ригу сегодня на вечер и как-то провели день после того, как Сапожников все рассказал, и даже обедали в «Софии», но ничего есть было нельзя, потому что еда состояла из медных опилок и стекла.
Они еще раз сели в машину и въехали в серые сумерки, по дороге Сапожников купил две плетеные бутылки гамзы, ей на память и Барбарисову, и, когда стемнело на аэродроме, пошли на летное поле к серебристой туше с передвижными ступеньками и пробивались сквозь команду латвийских баскетболисток, которые опоздали на предыдущий рейс, и их обоих бросало в холод при мысли о том, что может не хватить мест и продлиться эта мука. И пробились. У самого трапа Сапожников сказал:
– Так… все…
– Да.
Она поднялась по трапу, дверь закрылась. Сапожников прошел под крылом не оглядываясь, и его до входа в вокзал преследовал трап с мотором и на колесиках.
Сапожников пошел в вокзальный ресторан и сильно отметил конец отпуска под музыку радиолы, которая гремела, потому что в нее кидали пятаки.
Радиола играла буйную мелодию «О, мадам», и из кинофильма «Путь к причалу», и многое другое интересное.
Гуськом появлялись официантки с подносами, и каждая ставила перед Сапожниковым тарелки. Официантки двигались по кругу, и, когда последняя ставила тарелку, первая ее тут же убирала, а за ней вторая и остальные. Сапожников сидел неподвижно, и официантки ушли под музыку «Очи черные».
Сапожников лег щекой на стол и увидел того пьяницу, который месяц назад обозвал его богом. «Куда ж ты прешься, японский бог!» – сказал ему пьяница, и Сапожников понял, что стал богом и его узнают в очередях.
И тут опять загремела радиола, официантки начали танцевать танец пингвинов, а толстый пьяница стал яростно крутить твист. Потом строй официанток и гостей, красиво вскидывая ноги, прошел за спиной Сапожникова, и ресторан закрылся. А Сапожников почти протрезвел и спустился в ночной буфет, по дороге врезаясь в шествие прибывающих пассажиров.