«Землетрясение высшего балла» — Енеке великолепно знал, что это значит: для города — это руины, ни один дом, ни одно здание, каким бы оно прочным ни было, не может уцелеть, все будет разрушено, измято, перемолото… А для местности, для созданных им, Енеке, укреплений, для железобетонных бункеров, дотов и дзотов, траншей и волчьих ям и гнезд? А смогут ли русские, собственно говоря, создать подобный удар по Сапун-горе, достаточно ли у них сил и средств, чтобы смести с лица земли его войска, одетые в панцирь бетона и железа? На минуту он вообразил построенные и еще строящиеся оборонительные укрепления. Крутые, почти отвесные скаты Сапун-горы… Этот естественный пояс позволил русским в тысяча девятьсот сорок первом и сорок втором годах продержаться в Севастополе 250 дней, продержаться в то время, когда немецкая армия была в зените своего наступательного порыва, когда с одного захода она могла таранить самые мощные укрепления. Севастополь же стоял, держался 250 дней… Да, эта гора… Сам бог создал ее, чтобы выдержать любой напор, любой удар с воздуха и с суши. Плюс линии укреплений… Они тянутся по скатам горы сплошными поясами. Эти огромные террасы, созданные из железа и бетона, нельзя разрушить фронтальным ударом, даже если этот удар и в самом деле будет равен силе высшего балла землетрясения!
И все же Енеке не был удовлетворен положением дел в крепости. Его фантазия и глубокое знание фортификации влекли дальше, даже не ответственность перед фюрером — нет, нет, а простая жажда как специалиста строить и возводить. Возводить… Как специалист и как немецкий солдат… О, именно немецкий солдат! У него в руках оружие, и оно не должно молчать, ибо он, Енеке, есть солдат, а солдат обязан действовать… стрелять.
Он точно знал, сколько, где и каких укреплений возведено, сколько отрыто метров траншей, ходов сообщений, сколько установлено в дотах и дзотах орудий, пулеметов, сколько втиснуто в бетонные гнезда истребителей танков.
Мысли Енеке метались и искали, как бы и чем бы еще укрепить позиции войск. Его мечта, его желание — построить несколько дотов-крепостей подобно уже сооруженному в центре главного сектора обороны. Четырехамбразурный дот, имеющий форму корабля, был врезан в каменную террасу и прикрывал губительным огнем главные подступы к Сапун-горе. Дот-чудовище с тыльной стороны ограждался траншеей. Его комендантом Енеке назначил лейтенанта Лемке. И все же командующий находил такие места в крепости, которые рождали озабоченность и тревогу, и он тогда всю злость извергал на головы румын, распекал генерала Радеску за то, что тот и сам недооценивает нависшей опасности и не может вбить в голову маршала Антонеску мысль: с падением Крыма Румыния, как и все Балканы, будет немедленно занята Красной Армией, хотя сам он, Енеке, твердо верил, что фюрер не допустит русских на Балканы. Он в день по нескольку раз связывался с Радеску, повторяя одно и то же: «Мне нужен бетон. Какого черта ваш штаб медлит?» Радеску отвечал: «Я сейчас же свяжусь со штабом». Слова «сейчас же» никак не гармонировали с интонацией ответа: генерал произносил свою постоянную фразу так, словно он обещал поинтересоваться, есть ли в его дивизии шахматисты.
«И вообще Радеску слишком инертен», — подумал Енеке, припоминая все, что знал о румынском генерале: и по личной встрече в имперской академии, где Радеску слушал лекции по фортификации, и по рассказам фон Штейца, и, наконец, по его поступкам здесь, в Крыму. Хотя в Крыму Радеску никаких проступков не совершил — он выполнял все, что приказывал Енеке, выполнял, как его подчиненный, разве лишь не всегда вовремя докладывал, — Енеке вдруг почувствовал к нему неприязнь и настороженность. Мысли о дотах и дзотах, о траншеях и ходах сообщения отодвинулись, и Енеке начал думать только о Радеску, словно судьба предстоящего сражения полностью зависела от этого мешковатого румына.
В бункер принесли завтрак. Повар, очень румяный и очень обходительный, быстро накрыл стол и, щелкая каблуками и изгибаясь до пояса, мягким голосом сказал:
— Хорошего аппетита вам, господин генерал.
Енеке, до этого сидевший перед раскрытой схемой оборонительных сооружений, поднялся. Уперев взгляд в личного повара, он с минуту молча смотрел на него: он еще видел перед собой генерала Радеску. Потом обошел вокруг стола, поднял телефонную трубку.
— Майора Грабе ко мне, — сказал обычным строгим тоном и посмотрел на дымящиеся паром тарелки, поблескивающую бутылку с коньяком. Он всегда завтракал один, и повар был удивлен, когда Енеке потребовал накрыть стол еще на три персоны.
Пришел майор Грабе. Он занимался в штабе сбором и обобщением информации о ходе работ по устройству оборонительных сооружений. Открыв черную папку, майор привычно начал перечислять, на каком участке и что отрыто и построено, но Енеке остановил его:
— Доложите, что сделали румыны. — Енеке наклонился к схеме, чтобы нанести необходимые пометки. Грабе прочел ряд цифр и условных названий и умолк. Енеке ждал. Большая седая голова его была наклонена очень низко, и Грабе казалось, что командующий уперся носом в схему.
— Это все? — спросил Енеке, не разгибаясь.
— Точные данные за вчерашний день.
— Не густо, майор Грабе, не густо.
— А что поделаешь! Румыны, господин генерал, сами знаете: час работают — четыре часа мамалыгу варят, два часа жрут ее…
— А фон Штейц знает об этом?
— О чем, господин генерал?
— Что час работают, а шесть часов мамалыгой наслаждаются.
Грабе потрогал кожаную повязку на глазу, сказал:
— Обязан знать. Он видел их на Волге, там они первыми сдавались в плен. Известное дело…
— Замолчите, Грабе! — крикнул Енеке.
Он сам где-то в глубине души не считал румын настоящими солдатами, но, черт возьми, разве не тревожит их тот факт, что враг сегодня находится не на берегах Волги, а именно у порога Румынии, должны же они в конце концов понять это. Вдруг через толщу вековой солдомании в голову Енеке проник тонкий, слабый лучик трезвой мысли: собственно говоря, зачем эта война им нужна? Чтобы вновь быть в зависимости от Германии? Слова «зависимость от Германии» воспринялись так, будто он подумал не о своей стране, а о чужой, далекой державе, судьба которой ему совершенно безразлична, и что будто бы майор Грабе понял его мысли. Енеке покраснел до ушей, ибо он всегда непоколебимо верил, что начатые Гитлером походы — это именно то, что окончательно очистит Германию от позора поражения в первой мировой войне и наконец утвердит ее бесспорное превосходство среди всех народов мира. И тут вдруг такая слабость. Мгновение он чувствовал себя в положении невесомости, даже на лбу, большом бугристом лбу с двумя вертикальными у переносья морщинками выступила испарина, холодная и липкая. Он вытер ладонью пот, подошел к телефону.
Он звонил фон Штейцу, затем генералу Радеску. Грабе с вожделением смотрел на коньяк, на фрукты, на вкусно пахнущие бифштексы и был совершенно безразличен к тому, о чем говорил командующий. Потеря глаза, окопная жизнь, гибель товарищей на фронте, с одной стороны, напрочь лишили его чувства чем-то восторгаться или чем-то печалиться, чему-то радоваться и чем-то огорчаться, и, с другой стороны — именно эта война помогла ему понять слабости своего начальства. Оказывается, гордые и надменные, с видом великих стратегов и бесстрашных патриотов фельдмаршалы, генералы, полковники — все начальство, которому он, хозяин небольшого гаштета в провинциальном городке, подчинялся и подчиняется, боятся друг друга и подозревают друг друга в доносах. Он, Грабе, понял это и научился тому, чтобы и его боялись. О, эта штука преотличная! Достаточно на что-то намекнуть, что-то сболтнуть, сделать вид, что ты независим, и с тобой обращаются уже по-другому. Вот сболтнул о румынах, а Енеке, такой серьезный и уважаемый генерал, уже закрутился, потом прошибло, смотрит на него, Грабе, как на человека, который может что-то ему сообщить, что-то подсказать, а он, Грабе, ничего этого не может сделать. «Фон Штейц знает об этом?» — «Откуда мне известно! Фон Штейц сам может у меня об этом спросить: «Генералу Енеке известно это?» Выходит, я самый главный!»
Майор Грабе мог бы бесконечно смаковать и развивать свое открытие, но тут вошли в бункер фон Штейц и генерал Радеску. Енеке, до этого бегавший вокруг стола и полушепотом кому-то грозивший, снял с гвоздя стек, стал тем, кем он всегда был, — серьезным и сосредоточенным. Выслушав официальное приветствие, сказал:
— Господа, я пригласил вас на завтрак, пожалуйста, за стол. Майор Грабе, откройте коньяк.
Грабе открыл бутылку, наполнил стопки. Выпили молча. Фон Штейц, закусывая холодной свининой, исподлобья метнул взор на Грабе. «Этот молодчик, видно, полностью околдовал командующего», — подумал полковник.
Енеке сказал:
— Майор Грабе, налейте еще по одной.
«Да, сомнений нет, что это так», — все больше убеждался фон Штейц.
Когда выпили по третьей и приступили к бифштексам, Грабе сказал:
— Господин командующий, разрешите поднять тост за подвиг лейтенанта Лемке. Этого офицера должна знать вся армия.
У фон Штейца отвалилась челюсть. «Бог мой, что я слышу? Этот тип приказывает командующему». — Он хотел возмутиться, прикрикнуть на Грабе, подчеркнуть, что он, Штейц, здесь является офицером национал-социалистского воспитания и не нуждается в советах майора Грабе, но его опередил Енеке:
— Разве листовка еще не послана в войска?
Фон Штейц вскочил, метнулся к вешалке, на полочке которой лежал его коричневый пухлый портфель. Открыв его, полковник потряс листовкой больше для майора Грабе, чем для командующего:
— Вот она! Утром ее разослали в войска.
Енеке прочитал вслух:
— «Солдаты крепости «Сапун-гора»!
От имени и по поручению нашего великого фюрера Адольфа Гитлера обращаюсь к вам с требованием: сражайтесь с врагом так, как лейтенант Отто Лемке!
Лемке, портрет которого вы видите на листовке, — командир стрелкового взвода. Пылая любовью к своему фюреру и выполняя долг перед непобедимой Германией, лейтенант Лемке проявил акт величайшего мужества. Ночью он вступил в единоборство со взводом хорошо вооруженных и физически крепких разведчиков Красной Армии.
Один против двадцати пяти варваров!
Легендарный Отто Лемке наголову разгромил русских разведчиков и доставил своему командованию ценные сведения о противнике.
Солдаты!
Великая немецкая армия непобедима!
Дух фюрера среди нас!
Победа за нами и в Крыму и на всех фронтах!
Генерал Енеке никогда не верил в силу агитации, тем более в силу печатного слова. Он считал, что для солдата важен не душевный порыв, а умение выполнять свои обязанности, владеть оружием. Фон Штейц знал о таком предубеждении командующего и сейчас с интересом ждал, что же скажет старый фортификатор о его листовке. В похвалах он, фон Штейц, не нуждался, но все же на отзыве командующего не прочь был проверить, как он выполняет поручение, данное ему самим фюрером.
— Не дурно, — сказал Енеке, — не дурно. Лейтенант Лемке против двадцати пяти варваров! Один наголову разгромил вражеский взвод разведчиков. Тронут, весьма тронут. А что вы скажете, генерал Радеску? — Енеке передал листовку майору Грабе, налил себе коньяку и осушил стопку.
— Это хорошо, господин командующий. Немецкий офицер совершил великий подвиг. Я немедленно сообщу об этом солдатам своей дивизии, — ответил Радеску и хотел было поблагодарить фон Штейца, но не успел — качнулась земля, послышались разрывы бомб. Все притихли, лишь переговаривалась посуда да, мечась по бункеру, скулил пес командующего. Енеке хлопнул стеком по голенищу, и овчарка прижалась брюхом к полу, подползла к генералу, лизнула руку.
— Эх, Барс, нам ли страшиться бомбежки? — сказал майор Грабе, пытаясь на слух определить район налета авиации.
Енеке терпеливо ждал, что же хотел еще сказать генерал Радеску, неужели намеревался восторгаться подвигом лейтенанта Лемке?! Не за этим он, Енеке, пригласил на завтрак Радеску. Конечно, Лемке точно выполнил его, командующего, требования — ни при каких обстоятельствах немецкий солдат не должен сдаваться русским. И о Лемке можно написать что угодно, на то она, эта самая агитация, и учреждена в войсках. Однако же он, Енеке, желает, чтобы и румыны поступали так, как лейтенант Лемке.
— Господин Радеску, я вас спрашиваю не о листовке. Мне нужна точная информация о количестве установленных вчера бетонных колпаков на участке вашей дивизии. — Енеке ткнул вилкой в кусок мяса и подал его псу.
— Мы установили двадцать пять дзотов, господин командующий.
Енеке посмотрел на майора Грабе:
— Это точно? Вы сами проверили, генерал Радеску? Солдат, господа, обязан быть пунктуальным… Дней через пятнадцать русские начнут штурм Сапун-горы. Я имею проверенные данные, что Сталин приказал войскам в течение семи дней овладеть Севастополем. Штурм неизбежен. В Крым прибыл порученец Сталина Акимов. Он сделает все, чтобы именно в этот срок взять Севастополь, иначе Сталин голову ему оторвет. Вы представляете себе, что это все значит? — Енеке вскочил и, заложив за спину руки, помахивая стеком, заходил по бункеру.
Радеску с горечью подумал: «Мне-то да не представлять, что значит штурм! Я был в волжском «котле», меня там крепко поджарили», — и он повел плечами, словно почувствовал за спиной и жгучий холод волжских степей, и пекло густо падающих и рвущихся с адским звоном русских бомб и снарядов, и накал непрерывных атак, от которых сам черт мог бы богу душу отдать. И если он, генерал Радеску, не протянул там в сугробах ноги, то это лишь чистая случайность. Однако теперь отступать некуда, Румыния за спиной, маршал Антонеску грозится перевешать всех генералов, которые позволят русским войти в Румынию, и генерал Енеке, этот безумный фортификатор, стремящийся превратить Сапун-гору в железобетонную крепость, видимо, прав, призывая к нечеловеческим усилиям — выхода другого нет…
А Енеке все ходил и ходил по бункеру, помахивая стеком, и Радеску казалось, что он видит перед собой заводного чертика, готового вот-вот взорваться и похоронить под обломками бункера и себя, и всех, кто тут находится.
— Я требую, чтобы каждый генерал и офицер лично наблюдал за строительством оборонительных укреплений, своими глазами видел, где и что установлено. Мы принимаем вызов русских, мы обязаны победить. Только землетрясение высшего балла способно выбросить нас отсюда, но не атаки русских, не их артиллерия и авиация. — Енеке вдруг умолк, стек повис на его руке. Пес прильнул к ногам командующего, и теперь Енеке уже не казался заводным чертиком, способным взорвать бункер, теперь Радеску видел перед собой очень уставшего и очень помятого генерала, который едва ли способен дотянуть до блаженного, бог весть кем обещанного ему бивака. Радеску подумал об этом и невольно перекрестился холодной, потной рукой.