Люся, поджав ноги, сидела возле окошка, видела тротуар и тонкую полоску синего неба возле самого моря. В подвале люди говорили о житейских делах, обо всем, что приходило им на ум, но только не о том, что они будут делать по истечении времени, отведенного им на размышление немецким офицером, чтобы сказать: да или нет. «Да» — значит, все они, эти незнакомые Люсе севастопольцы — а их, пожалуй, свыше трехсот человек, — возьмут лопаты и отправятся рыть окопы и траншеи, строить укрепления для тех, кто убил Алешу… А что она может сделать, чтобы остановить их, — не говорить «да»? Может, рассказать им, как и во имя чего погиб Алеша? Эта мысль захватила ее, и она начала готовить то, что должна сказать. «Товарищи, вы знаете, кто я? — размышляла Люся, глядя на серый, захламленный тротуар. — А кто я есть…» Ей не понравилось начало обращения к этим людям, не понравилось потому, что нечего было рассказать о себе. Восемнадцать лет жизни… Экая невидаль! Окончила десятилетку? Ну и что? Кто ее не заканчивал! С мальчишками водилась, любила спорт, на состязаниях быстрее всех брала стометровку? Нет, не то, не то. Разве сначала об отце рассказать, о матери? А что они сделали? Ушли в море с бригадой рыбаков, и тут война началась, они не вернулись домой… И она не знает, где сейчас отец и мать, погибли или сражаются с врагом. Что ж о них говорить?.. Начать прямо с Алеши?.. Алеша партизан. Он жил в горах. По ночам приходил в Ялту, заходил к ним в дом, о чем-то шептался с бабушкой. Ей, Люсе, не доверял свои тайны. Она возмущалась. Алеша подходил к ней, смотрел в глаза и пожимал плечами. «Я взрослая… Алеша, мы же друзья, друзья по школе». Она не могла тогда ему сказать, что любит его: еще нос задерет и станет хвастаться: «Люська Чернышева втрескалась». Он отвечал: «Не торопись, придет время, и ты все узнаешь». Ей показалось, что время летит быстро и она останется в стороне от тех тревог и забот, которыми жил Алеша.
Алеша покидал их дом в полночь. А утром ялтинцы передавали друг другу: «Слыхали, опять Алешка с гор спускался, нагнал страху на фашистов, гранатами забросал немецкую комендатуру».
Она гордилась им и не знала, как унять свое сердечко: так бы и полетела к нему в горы: «Алеша, я хочу быть с тобой рядом! Алеша…»
В ту ночь, когда она узнала от Алеши, что он обязан проникнуть в Севастополь и там ходить на окопные работы, ходить, чтобы потом, возвратись, рассказать, где и что немцы соорудили — дот, дзот, бункер (все это пригодится для советской артиллерии), — именно в ту ночь Алеша не успел уйти вовремя. Ждал бабушку. Кто же знал, что эта ночь будет последней в его жизни? Бабушка не возвратилась. Зато как-то вдруг, неожиданно, с моря нагрянуло солнечное утро. Алеша выскочил во двор. Она остановила его возле скамейки. «Присядем, Алеша. Послушай, возьми меня с собой». Он успел сказать лишь: «Люся, Люся…» Она поцеловала его и увидела немцев, похожих на огромных лягушек, лежащих в траве…
Она ушла из города, решив пробраться в Севастополь и сделать то, что обязан был сделать Алеша. Целый месяц шла… Уже в городе утром ее схватили немцы и втиснули в толпу людей. Потом их загнали в этот подвал как саботажников, отказавшихся рыть окопы. Собственно, Люся не знала об этом, она только слышала, как кричал офицер, требуя до его возвращения решить — пойдут они рыть окопы или вместо «да» скажут опять «нет»…
Люся в окошко увидела на тротуаре ноги. Их было много, и все они обуты в немецкие сапоги. Люся поняла, что это пришли за ними, сейчас откроется дверь, и им прикажут собираться, а она не знает, что же сказать людям, чтобы удержать их… Но, вспомнив о том, что она пришла в Севастополь именно затем, чтобы попасть на окопные работы, заколебалась, так и не решив, как ей поступить.
Дверь подвала загремела, распахнулась.
— Приказайт выходит всем, аллес!
Люди поднялись, и она только сейчас увидела, что в подвале большинство подростков и детей.
— Быстро, выходайт!
Дети прижались к взрослым. Какой-то старик, очень древний, с большой продымленной бородой, загасил дымящийся в руке окурок, хрипловато вскрикнул:
— Граждане, вы тут погодите, я с ними погутарю. — Он снял ситцевую рубашку, и все увидели на нем матросскую тельняшку, новенькую и свежую. Старик постучал себя по груди: — Господи, я же старый матрос, мне ли поганым кланяться в ноги! — Он поплевал на морщинистые и желтые ладони, похожие на огромные высохшие листья лопуха, и направился к выходу.
— Я с вами! — вырвалось из груди у Люси. Старик остановился, слегка повернул голову. Люся была ему по локоть, на какое-то мгновение она почувствовала себя маленькой-маленькой.
— Останься, — сказал старик, — не твое это дело, Золушка.
И он, по-стариковски ступая, согнутый и тяжелый, вышел из подвала. Люди притихли. Сквозь открытую дверь Люся видела несколько пар ног. Она не успела заметить, в чем был обут старик — в сапоги или ботинки, и с минуту пыталась отыскать, определить, где ноги старика. Наконец ей удалось это сделать: она без сомнения решила — вот они, эти огромные сапоги, и есть ноги старика. Они виделись Люсе тяжелыми слитками металла. Вокруг них нервно подпрыгивали, метались маленькие начищенные сапожки: они то приближались к дедовским ногам, то отскакивали прочь, то снова приближались и в ту же минуту быстро откатывались на два-три метра, поднимались на носки, затем опускались на каблуки, дергались, будто попав под электрический ток. А ноги деда были неподвижны, и Люсе казалось, что они накрепко приклеились к тротуару и никто сейчас — ни сам старый, моряк, ни танцующие вокруг деда немцы — не в состоянии сдвинуть их с места, оторвать от земли.
Голоса повышались, крепчали и наконец стали разборчивее.
— Ви есть глафный зачинчик? Гитлер приказ читаль? Сволочь! — доносилось в подвал.
— Не пойдем!
— Что сказаль?
— Не пойдем, говорю, рыть окопы.
— Ти не желаль помогайт дейч армия?
— Все не пойдем.
— Я стреляйт буду… Сейчас стреляйт…
Раздался выстрел. Люся вздрогнула, закрыла глаза, но тут же открыла их. Дедовские ноги по-прежнему стояли на месте, застыли в неподвижности и немецкие сапоги, ожидая что-то.
И это «что-то» Люся вскоре увидела — к большим сапогам старого матроса медленно опустились руки. Они искали, обо что бы опереться, шарили вокруг… Попался небольшой камень. Одна из желтых от долгой жизни кистей рук начала сжиматься в кулак, но пальцы дрожали, и серый ребристый камень никак не поддавался, он выскальзывал, а рука вновь и вновь тянулась к нему, и наконец камень оказался зажатым в ладони, и Люся увидела, как рука быстро оторвалась от земли, и грудной голос деда ворвался в подвал:
— Звери! Мой Севастополь!.. Ура-а-а!..
Голос оборвался раньше, чем Люся услышала выстрел. Она выскочила из подвала. Дед лежал вниз лицом. Он еще был жив, его огромные руки тянулись к ногам маленького рыжего лейтенанта, стоявшего с пистолетом в руках, тянулись, чтобы схватить большеголового урода со странным, наполовину белым носом. И эти громадные, с толстыми пальцами руки, видимо, дотянулись бы до цели, но лейтенант выстрелил, выстрелил с тупой злостью, взвизгивая и крича на своем, непонятном Люсе, языке. Дед сгорбился, пытаясь опереться на локти. Лейтенант снова выстрелил. Люся напружинилась, неудержимая сила гнева бросила ее на офицера. Она зубами вцепилась в его руку, пистолет шлепнулся на асфальт.
Фон Штейц поднял оружие и помог Лемке освободиться от показавшейся ему дикой девчонки. Он скрутил ей руки назад и держал так до тех пор, пока лейтенант не успокоился. Люсю окружили солдаты. Фон Штейц подошел к Лемке, осмотрел укушенную руку, сказал Марте:
— Посмотри, какой след от зубов. Эта дикарка здорово кусается.
Марта заинтересовалась раной. Но Лемке отдернул руку, сунул ее в карман френча и направился к Люсе. Протиснувшись сквозь кольцо солдат, он вдруг крикнул:
— Она! — Лемке узнал Люсю.
— Кто? — спросил фон Штейц, стоя рядом с Мартой. Лемке хотел было рассказать, что это та самая, которая в Ялте откусила ему кончик носа, но тут же спохватился: «Еще поднимут на смех» — и сказал совершенно другое:
— Моя ялтинская любовница.
— Да ты, Лемке, молодец, — сказал фон Штейц, рассматривая Люсю. — Она недурна, — бросил он подошедшей Марте.
Люсю душил гнев. Ее большие темные глаза, очень красивый нос, милые детские щечки, девичья грудь — все: от головы, увенчанной волнистыми, спадающими на плечи волосами, и до ног — горело гневом. Она тоже узнала в Лемке того немца, который вместе с другими фашистами убил Алешу. Она видела перед собой только Лемке и думала только об одном — вновь броситься на него, вцепиться в горло. Лемке понял намерение Люси раньше, чем она пришла к окончательному решению. Он отступил назад и из-за спины стоявшего впереди солдата обратился к фон Штейцу:
— Господин полковник, ее надо передать в руки гестапо.
— Гестапо? — с раздражением отозвался фон Штейц. — Нам надо строить укрепления. Вй окоп будете рыть, — ткнул он тростью в грудь Люси. — Идите в подвал и скажите своим бистро выходить. Поняль? Не то… стреляйт будем. Поняль?
— Живо! — крикнула Марта. Она подтолкнула Люсю в спину. — Живо!
Люся побрела к подвалу. Но вдруг остановилась, крикнула:
— Плевали мы на ваши окопы! Ройте их сами!
— Ах так! — Марта подбежала к Люсе. — Что ты сказаль? Повтори!
Люся скрестила руки на груди и засмеялась громко и раскатисто.
— А ты, девочка, попляши, — сказала она, продолжая хохотать.
Марта ударила ее стеком. Люсе было очень больно, но она не вскрикнула. Это еще сильнее взбесило Марту, и она нанесла еще два удара, потом еще… и еще.
— А ты, девочка, попляши! — кричала Люся, чувствуя, как от боли темнеет в глазах. — Попляши…
Марта обессилела, позвала фон Штейца:
— Эрхард!
Он подошел медленно, держа руку на кобуре. Перед ним стояли две молодые женщины — его Марта и русская дикарка. Одна взбешенная, но под взвинченностью угадывалась наступившая слабость, и душевная и физическая; вторая с окровавленной щекой и темно-синим рубцом на плече, но без малейшей тени испуга и душевной слабости. Они обе были красивы, но красота Марты чем-то уступала красоте русской окровавленной девушки. Это сравнение испугало фон Штейца. Он вытер выступивший на лбу пот и долго мял в руках платок, мял до тех пор, пока не подавил в себе страх и не стал тем, кем он был.
— Я вас стреляйт буду! — крикнул фон Штейц.
— Что? — глаза у Люси прищурились.
Фон Штейц повторил:
— Стреляйт буду. — Но тут он спохватился, что на него смотрят солдаты, смотрит и лейтенант Лемке. «Этот жалкий уродец (Лемке не понравился ему сразу, как только он увидел его) еще подумает, что фон Штейц раздумывает там, где надо действовать», — и полковник круто повернулся к солдатам, срывающимся голосом приказал:
— Взять ее. Отвести в пустой бункер.
Подбежал Лемке.
— Разрешите отвести? — обратился он к фон Штейцу.
— Другие это сделают. Спускайтесь в подвал и гоните это стадо на окопные работы!
Люсю вели двое: очень высокий, с длинной журавлиной шеей ефрейтор и не в меру полный, уже пожилой солдат.
Минут через двадцать она оглянулась, чтобы убедиться, смогли ли немцы уговорить незнакомых ей людей пойти на окопные работы. Возле дома уже никого не было. Она посмотрела правее: десятка полтора подростков и детей, сопровождаемые немцами, шли к Сапун-горе. Они шли цепочкой, держа лопаты на плечах.