Я сижу одна на кровати. Нога распухла, горит огнем… Ты ушел, куда — я не знала. В квартире такая тишина, что и в могиле-то, пожалуй, бывает не так глухо. Старик, который тебя увел, не появлялся всю ночь. Где-то что-то горело, вспыхивало, освещая временами комнату. У меня повысилась температура. Но сознание было чистым, и я отчетливо понимала свое положение. Больше всего боялась надругательств, думала, вот сейчас ворвутся они и начнется…
Под утро дверь шумно распахнулась, и я увидела на пороге фашиста. Он был с автоматом. Немец молча приблизился и долго смотрел мне в лицо, словно увидел перед собой что-то непостижимое, редкостное.
— Боишься? — наконец спросил он на ломаном русском языке. Я отрицательно покачала головой. Он усмехнулся: — Вот как! Молодец! — И вдруг, посмотрев по сторонам, торопливо заговорил: — Мария, Мария… Где она? — Это он про хозяйку нашу.
— Не знаю…
— А ты кто? Сестра? Я Густав Крайцер, скажите Марии, что место прежнее, завтра в час ночи жду ее.
На улице послышались выстрелы, и немец поспешил за дверь. Это было для меня как сон. Попробовала подняться, осмотреть квартиру. Пересиливая боль, сделала несколько шагов, и тут вошел он, наш знакомый старик. Он помог мне снова лечь в постель. Укрыл меня одеялом, сказал:
— Твоих товарищей проводил в катакомбы, они теперь в безопасности.
Потом он осмотрел мою ногу.
— А ну, потерпи-ка, — старик сильно дернул за ступню, боль пронизала все тело. Погодя немного я почувствовала облегчение. Рассказала старику о солдате…
— В этой войне все может случиться, так что не удивляйтесь, дочка. Как вас зовут? — спросил он.
Я ответила. Старик, о чем-то подумав, произнес:
— Густав… Значит, он здесь. Это неплохо, неплохо.
Он вышел из комнаты. В коридоре кого-то позвал:
— Заходи, есть приятные новости.
Вместе со стариком вошла маленькая женщина. Она выглядела так молодо, что сразу трудно было определить, сколько ей лет. Знакомясь со мной, она певучим голосом сказала:
— Мария Петровна, а это мой отец, Петр Сидорович.
Она поведала мне о первой оккупации гитлеровцами Керчи, о расстрелах в Багеровом рву. Ее дважды арестовывали, однако Густав выручал.
— А кто он? — спросила я.
— Вот поживешь с нами, узнаешь сама, — ответила Мария Петровна.
Остаток ночи и весь следующий день прошел спокойно. Я лежала на кровати. Старик хлопотал по дому. Марии не было. Она пришла вечером. Мы поужинали и легли спать: Мария Петровна со мной на кровати, а Петр Сидорович в сенцах на диванчике.
— Как у тебя с ногой? — спросила Мария.
— Боль прошла, могу ходить… Проводили бы меня в катакомбы, — попросила я.
Мария не сразу ответила. Она поднялась, рукой пошарила на подоконнике и, найдя папиросы и спички, закурила.
— Я работаю в немецкой комендатуре, то есть еще не работаю, раньше работала. Густав снова рекомендует устроиться на прежнюю должность, машинисткой.
Она умолкла. Я чуть привстала и отодвинулась в сторонку. Мне стало не по себе: эта женщина, оказывается, служит фашистам. Я готова была вскочить с постели, убежать из этого дома. Но тут Мария вновь заговорила.
— А ты смогла бы работать рядом с немцами? — спросила она, повернувшись ко мне лицом. В зубах Марии тлела папироса, и я видела ее чуть припухшие губы, подбородок. Она была по-своему довольно симпатичной и, можно сказать, красивой. Но в эту минуту она мне показалась страшной.
— Нет! — твердо ответила я. — Это гадко, подло, — задыхаясь от прилива ненависти, я вдруг заплакала. Она швырнула папиросу в темноту и положила свою руку на мою голову:
— Да что же ты так на меня!.. Аннушка, милая. Ты умница, умница… Я тебе не могу все рассказать… Но скажу одно: мы будем вместе… Нас много, понимаешь?
В полночь кто-то приходил к Петру Сидоровичу. Мария поднималась с постели и выходила в сенцы. По тому, как часто приходили и уходили люди, я догадывалась, что они находятся где-то близко, возможно тут же, в доме.
Так продолжалось неделю. Потом Мария Петровна куда-то исчезла и не появлялась дней пятнадцать. Все это время я не выходила со двора: такое условие поставил Петр Сидорович. Да, откровенно говоря, я и сама не решалась показаться даже за ворота. Время от времени в городе еще слышалась перестрелка, полыхали пожары, по квартирам сновали фашистские солдаты, разыскивая укрывшихся в домах красноармейцев. Но к нам они почему-то не заглядывали, и я все больше приходила к выводу, что хозяйка находится в каких-то близких связях с гитлеровцами, а меня пытается обмануть.
И однажды я прямо спросила старика:
— Петр Сидорович, что Мария, она с немцами заодно?
Он посмотрел на меня, поднялся со стула, сказал:
— Не знаю. Одно скажу, дочка, Марья партийная. И выбрось из головы дурное о ней.
Вскоре появилась она. О чем-то пошептавшись с отцом, Мария взяла меня за руку и сказала:
— Идем!
— Куда? — спросила я.
— Сама увидишь и все поймешь.
Мы вышли в коридор. Петр Сидорович поднялся на табуретку, нажал на крюк, торчащий выше старенького шкафа. В стене образовался лаз. Через него мы спустились в подземелье. Там находилось несколько человек. Тускло горела «пятилинейка». Я еще не успела рассмотреть людей, как Мария представила меня:
— Это и есть Аннушка. Самый настоящий военный человек!
А уже через час я была назначена командиром патриотической группы по освобождению из плена советских бойцов. Там, в подвале, я и узнала фамилию Марии — Бурова. Она была связной между патриотическими группами. По тому, как уважительно к ней относились, как прислушивались к ее советам, я поняла, что Бурова не только связная.
…Я иду с Густавом по улице. Он ведет меня под руку. Хотя я многое знала о нем, знала, что он вместе со своими войсками второй раз попал в Керчь, что он коммунист, что он и прежде, в 1941 году, был связан с нашими партизанами, помогал им, но все же, как взгляну на его форму, нашивки, сердце заколотится: с кем я иду рядом! Густав, видимо, догадывается, что делается в моей душе, успокоительно шепчет:
— Держись, Анья. (Он так и называл меня: «Анья».) Не все немцы — фашисты: среди нашей проклятой армии есть люди, им тоже очень трудно, они умеют держать себя…
И все же я не могла смотреть на него так, как на своего человека. Может быть, это глупо, но я говорю правду…
Густав должен был проводить меня через весь город, на окраину: там есть местечко, откуда виден лагерь военнопленных, подступы к нему. Одной днем пройти сюда невозможно, патрули могут остановить, задержать.
Обратно возвращаюсь одна, не улицами, а дворами. Темнота неимоверная, продвигаюсь ощупью. Вдруг лечу в какую-то яму. Кругом сыро, мокро и ничего не видать. Протягиваю вперед руки — что-то лохматое, теплое. Пес! Он рычит, а я его глажу: успокойся, родной. Залает — все пропало: на шум прибегут патрули, оцепят местность, обнаружат… А я — это уже не я. Я — глаза их, тех, кто послал меня на задание изучить подступы к лагерю. Да, так подумала тогда и решила: что бы со мной ни случилось, буду молчать, не закричу, хотя так хотелось закричать, так страшно было, что сейчас уже и не передать. «Кутюка, кутюка, миленький, успокойся, не рычи, это я, Анка Сергеенко», — глажу пса, а у самой мурашки по коже снуют. Минут через пять собака успокоилась, и, когда пошел дождь, она стала жаться ко мне, тихонько повизгивая. Теперь я уже не боялась…
Начала изучать, куда попала, к счастью, обнаружила лесенку. Поднялась на поверхность, пес так заскулил, что пришлось и ему помочь вылезти из западни. Иду, и собака следом за мной ковыляет, то чуть приотстанет, то трется у моих ног. Хотела прогнать прочь, но она не уходит. Это была овчарка довольно внушительного роста.
В одном месте нужно было пересечь улицу. Только я шагнула на тротуар, как чьи-то цепкие руки сзади схватили за плечи. Не закричала, только громко простонала. Раздалось рычание. Меня отпустили, обернулась: пес со злобой рвал гитлеровца. Второй фашист, по-видимому боясь ранить своего напарника, палил из автомата вверх. Воспользовавшись этим, я побежала назад, скрылась за оградой…
Только под утро попала к себе.
Петр Сидорович сразу потащил меня в тайник. Там меня ждали всю ночь и уже думали, что я не вернусь. Я подробно рассказала им о местности, где расположен лагерь, как к нему скрытно подойти. Мария Петровна сказала:
— Вот ты и поведешь людей туда.
И, помолчав немного, она добавила:
— Это приказ командования…
…Густав всегда приходил ночью. Где он служил и что делал, я до сих пор не знаю, пыталась узнать у Марии, но она или сама как следует не знала или не хотела говорить. Однажды он появился в необычное время — утром.
— Мария? — спросил он. Но Бурова уже ушла на работу.
Густав присел на скамейку и стал наблюдать в окошко, выходящее во двор.
— Передайте ей: из Севастополя приходит группа подрывников, получен приказ в течение пяти дней ликвидировать катакомбы, всех, кто будет взят в плен, отправить в Германию. Пусть торопится с нападением на лагерь, сейчас там охрана ослаблена. Больше ничем помочь не могу.
— Хорошо, передам, — сказала я и тут же спросила его: — Скажите, кто вы есть?
— Солдат, — коротко ответил он.
— Почему же вы помогаете нам, советским людям?
— Потому и помогаю, что солдат, а не фашист. — Он поднялся, прошелся по комнате, вновь сел к окошку, заговорил: — Да, да, товарищ Анья, есть в Германии люди, которые понимают, что Гитлер — это не просто Гитлер, это фокус, в котором отражаются все империалистические силы мира.
Густав говорил не торопясь, но взволнованно. Я слушала его с двойным чувством: передо мной стоял человек в форме лютого врага, и в то же время он произносил слова глубокой правды. Я спросила его:
— С вами что-то случилось?
— Вчера расстреляли моего товарища, — тихо сказал немец. — Рабочий с завода имени Войкова, коммунист, я познакомился с ним еще в сентябре прошлого года. Он служил у нас полотером в комендатуре. Больших трудов стоило мне устроить его к нам…
— Вас подозревают? — прервала я его.
— Пока нет, но оставаться мне в Керчи нельзя. Я отправлюсь в дивизию, туда, в район катакомб.
Он заторопился и уже в дверях снова повторил то, что я должна была передать Марии Петровне. Больше я его не видела.
…Густав? Не тот ли, который был у нас в катакомбах? Он вел себя странно. Если бы тогда Егор не подошел к нам, Чупрахин расстрелял бы его. Мне хочется сообщить об этом Аннушке, но она спешит закончить свой рассказ:
— Я здесь связана с надежными людьми. Уже начал работать подпольный обком партии. По его приказу мы подготовили нападение на охрану лагеря. Но чтобы все удачно прошло, Мария Петровна говорит, что надо одному человеку проникнуть к фашистам и забросать гранатами караульное помещение. Проникнуть туда может только смелый, надежный человек. А ты, Самбурчик, к тому же знаешь немецкий язык. Тебе легче это сделать.
Аннушка садится на кровать и убежденно говорит:
— Кувалдин мог бы убежать из лагеря. Он сильный. Но не сделает этого один, беспокоится о товарищах. Я знаю его, он такой.
«Да, он такой, — думаю я. — Егор, Егор, она тебя любит…»
— Пошли! — решительно заявляю я. — Пошли. Я проведу тебя к Чупрахину, он ждет нас. Вместе решим, как нам действовать.
…Вот и ущелье. Только что проснулся дядя Прохор, но не кричит, как прежде, а сразу бросается ко мне:
— Браток, матросик-то того… вроде помер.
— Иван! — с тревогой наклоняюсь к Чупрахину.
— Убери руку, — резко отзывается он. — Покойника нашли! Я вас всех, желторотиков, переживу…
— Эха-а-а! — вздыхает Забалуев. — А мне никаких признаков не показывал.
— С мертвыми не разговариваю, — скрипит зубами Иван. — Противно слушать, долбит одно: «Эха-а-а, все пропало! Эха, одна дорога, во сыру землю». Ну и топай по этой дороге, чего других-то тащишь, старый петух!
— Ить какой злой, соленая душа. Не знаешь Прохора, а перчишься. Стрючок ты водяной!
Чупрахин приподнимается, смотрит на Забалуева.
— Бурса, ты кого привел? — спрашивает он.
— Это Аннушка Сергеенко.
— Вижу, а вот этот, согнутый? — показывает на Забалуева.
— Ваня, ты что? Это же Прохор.
— Подойди.
Забалуев наклоняется к Чупрахину. Тот сильно тянет носом:
— Он, а вот слова не его — «стрючок водяной». Да ведь такие слова — лучшее лекарство для меня… Ведь и вправду легче стало, — чуть улыбается он, поворачиваясь к Сергеенко. — Здравствуй, Аня… Где пропадала, рассказывай…
Аннушка коротко повторяет свой рассказ. А когда речь заходит о деле, Чупрахин уже не может сидеть. Он встает на ноги, говорит:
— Дело трудное, но Егорка — наш командир. Понимаешь, Бурса, командир. Надо выручать.
Забалуев кашляет, зажав рот шапкой. Откашлявшись, встает, расправляет плечи:
— Сегодня хотел козлом прыгнуть вот с той верхотуры. Эх-ха, вы же, мальцы, этого не понимаете… О чем это я хотел сказать?.. Да, но прыгать я не буду… Вот что, уважьте мне это заданьице. Прошу вас, уважьте! Промашку не дам.
Чупрахин приподнимается на своем ложе.
— Бурса, что это он? — удивляется Иван. — Молчал-молчал и сказал прямо, как из автомата по фашистам резанул, аж у меня сердце запрыгало от радости. Какой же дурак после того может тебя овцой назвать!.. Да ты, дядя Прохор, настоящий человек!