К книге
В полдень на солнечной сторонеЧасть третья. 29
86%
Часть третья. 29
68

Если Игнатий Степанович Клочков, создав новую конструкцию и получив одобрение сверху, терзался тревожным беспокойством до тех пор, пока знатоки своего дела не разберутся с рабочими чертежами нового изделия и не проверят, не испытают в металле и не одобрят их, то Алексей Сидорович Глухов, получив сверху категорическую директиву на быстрейшее и сверхсрочное увеличение выпуска той или иной продукции, прежде чем обнародовать столь же категорический приказ об этом уже за своей подписью, строго поодиночке расспрашивал лучших мастеров об их собственных соображениях по этому поводу.

Вооружившись такими высказанными ему соображениями, Глухов выступал на общезаводском совещании самоуверенно, властно, уже не опасаясь того, что его обстреляют разного рода сомнениями и критическими замечаниями. И он мог сам неотразимо критиковать других, опираясь на критические замечания, предварительно высказанные ему в интимных, как будто так, между прочим, возникших беседах с глазу на глаз.

Этот метод упрочения своего авторитета Глухов никому не раскрывал, но постоянно пользовался им. Вслух приписывал благотворные его результаты якобы особым качествам своей личности, себе как руководителю и не прочь был иногда именовать рабочий коллектив массой.

Что касается самих рабочих-советчиков, то они не обладали авторским самолюбием, и когда Глухов пересказывал их советы директивным тоном, придавая им форму приказующую, от своего имени, рабочие одобряли и директора, и грозный, повелительно командующий его голос, потому что считали, что это полезно для внушения всем и каждому и, значит, для безоговорочного исполнения.

Они знали, что дисциплина в труде - это как правдивость в человеческом характере: составляет основу его прочности, надёжности, и поэтому считали, что повелительность руководителя необходима для упрочения коллектива, словно металла под высоким давлением, не подозревая того, что, когда они сами казнили презрением недисциплинированных, подвергнуться такой ковке на летучках люди опасались больше, чем любых приказов администрации о взысканиях.

Ответственность возвышает человека, а так как они на заводе чувствовали себя ответственными за все, были его костяком, опорой. Тем, что в архитектуре называют несущими колоннами.

О человеке они в первую очередь судили по его работе. Поэтому Петухов вначале чувствовал себя в цехе как пополненец среди обстрелянных, опытных фронтовиков.

Во всяком случае, ему легче давались знания на заочном отделении института, чем безграничные тонкости профессионального рабочего мастерства, которым нет предела.

Он с большим удовольствием показывал Соне зачетную книжку с отличными отметками, чем трудовую книжку, в которой стояло: слесарь второго разряда.

Саид Нугманов, сияя глазами цвета бронзы, рассказывал Петухову:

- Пришёл с фронта, спрашивают: «Кем был?» - «Старший сержант в огневом взводе противотанковой батареи». - «Иди тогда в горячий цех». - «Почему?» - «Туда все фронтовики идут». Пришел, понимаешь, - страшно. Все равно как на огнемёт со штыком. - Спросил Петухова: - У тебя национальное чувство есть? Мы что тут производили - хлопок, рис, хлеб, фрукты. И ещё скотоводством занимались. А тут - сталь! Было когда-нибудь? Не было. Ты русский, ты этого не понимаешь. Приезжаю домой, на том месте, где я баранов пас, - завод! Был чабаном, стал сталеваром. Это как у вас такое чувство называется?

- Ну, стал рабочим, - сказал Петухов.

- Не «ну»! У нас сталеваров не было. Такого завода не было. Там, где я со своим отцом овец пас, завод стоит. Понимаешь теперь мои чувства?

Свод печи как-то осел. Получился выброс металла. Это все равно как по тебе прямой наводкой - огонь! Я растерялся, обмер. Старший сталевар Серёжа Попов с разбегу меня отшвырнул от печи. Его расплавленным металлом задело, а меня нет.

Вернулся он из больницы. Пришёл к нему с женой, детьми, родственниками - благодарить, на плов звать, чтобы уже при всех соседях, на виду у всей улицы ещё раз поблагодарить. А что мне Серёжа сказал? «Ты, Саид, не суетись. Ничего такого особенного не было. Вот если б я, как старший сталевар, зазевался, то на всю б свою жизнь рабочую человеческую честь потерял. Ты с этой стороны к случаю подойди, потому что под твоим началом тоже малоопытные работать будут, и ты за них обязан своим здоровьем отвечать, пока не научатся».

А почему он со своей, лучшей печи на другую ушел? Мне место уступил! «Зачем, - говорю, - Серёжа, бригаду на меня бросаешь? Я ещё несамостоятельный».

«Так будешь! - он сказал и объяснил, почему надо: - Мы, русские, сталь давно варим, ещё с тех пор, как вы плов начали варить, - значит, надо вам быстрее обзаводиться своими мастерами-сталеварами. Как без плова сытым не будешь, так и без стали - сильным. Котел-то у нас во всем всеобщий. Ну вот и надо, чтобы со всех сторон сталь в него текла».

И он мне нашим же старым изречением свету прибавил. «У вас, - сказал он, - в народе говорят: люди, соединившие судьбу, - это крылья одной птицы. Если оба крыла одинаково сильны, птица может летать высоко. - Потом улыбнулся. - Ну как, прозрел, каким способом нам всем в гору идти?»

Саид помолчал, произнёс задумчиво:

- А улыбаться ему было больно, лицо не зажило после ожогов, когда металл из печи выбросило, а он улыбался, довольный, что я старшим сталеваром на его печи становлюсь. Ты меня понимаешь? Как я должен работать!

- А чего тут такого? - сказал Петухов. - И на фронте взаимная выручка была, и тоже на командирские должности за способности выдвигали. А кто из каких мест, какой национальности, только для наградного листа или для «похоронки» выясняли. Главное - кто как воевал, а теперь - кто как работает. По этому и место человеку определяется.

- Ты хладнокровный, - заметил Саид. - Весь мой род - чабаны, а я первый из всех - сталевар!

- Мой отец тоже до завода коров пас, - сказал Петухов. - А я, возможно, инженером буду. И ничего тут особенного. Был молодым рабочим, стану пожилым инженером.

Саида жаловалась Соне:

- Саид на войне воевал, ночи не спала. Теперь тоже не сплю, была у него в цехе, очень там страшно. Я ему говорю: «Учись на бухгалтера, будь отцом своим детям». А он в металлургический техникум поступил, чтобы больше стали варить. Опять со страшным огнём возиться будет. Приходит домой, весь железом пахнет, на спецовке дыры прожжённые. Ночью я его к себе зову, а он учебник учит. Разве от этого дети будут?

- Но ведь у вас и так трое.

- Моя мать двенадцать вырастила, и только две девочки. А у меня одни девочки. У нас же родных много, надо и с их мнением считаться. А он шутит: «Теперь надо не количеством детей гордиться, а их качеством». Говорит, что на фронте целый авиаполк из девушек был, и почти все Героев получили. Это правда?

- Правда, - сказала Соня.

- Значит, по-твоему, женщина должна ещё и летать, и воевать, как мужчина?

- Было такое время на земле - «матриархат» называется, когда мы над мужчинами властвовали.

- А почему кончилось?

- Они все наши женские слабости изучили, ими воспользовались и верх над нами взяли. И мы можем теперь про них говорить - обабились! - рассмеялась Соня. - Теперь же мы их недостатки и слабости изучим и над ними власть заберем обратно.

- Не надо! - сказала Саида. - Пусть такими, какие они есть, живут. Зачем пугать? Им и так достается от другого начальства.

- Когда Соня рассказала Петухову об этом разговоре с Саидой, Петухов встревожился.

- Тебе, что же, захотелось надо мной старшей быть, командовать? - спросил он обидчиво.

- А я и так командую, только тактично, не так, как ты мной.

На фронте Петухов пребывал в двух разных плоскостях в своих армейских взаимоотношениях. Одна плоскость: он старший над подчинёнными ему. Умнее он их или глупее, хуже или лучше по всем статьям человеческим, но он обязан во что бы то ни стало при всех обстоятельствах всегда и во всём высоко тянуться, чтобы оправдано было его командирское звание.

Поэтому он никогда не имел права давать волю своим чувствам, мыслям, терять контроль над собой, помня о том, как чётко у подчинённого складывается облик начальника, рождается доверие, уважение и как можно это утратить небрежностью, роняя самого себя даже в мелочах.

И, поступая так или иначе, он обязан был прежде всего думать не о том, лучше ему от этого или хуже, а о том, как такое будет воспринято его подчинёнными. Уронит это его в их глазах или поднимет. А поскольку командирское звание уже само по себе ставит начальствующего над подчинённым, то, для того чтобы пользоваться им полноправно, чтобы соответствовать своему высокому званию, командир должен зорко следить за собой, не давая себе душевного отдыха.

Допустим: стужа, и все солдаты зябко ежатся, скорчившись, но ты, хоть и застыл до костей, должен сдвинуть ушанку на затылок, руки не держать в карманах или за пазухой, ходить статно и улыбаться, хоть ты и чувствуешь, как от этого мороженая кожа скрипит на скулах и словно трескается. Можно и пошутить, что раны, мол, на морозе никогда не гноятся, значит, воевать в мороз гигиеничнее, лучше, не так опасно для жизни. А если начнётся рукопашный, тогда жарко всем станет. Можно также перед боем, как будто между прочим, взять у какого-нибудь солдата винтовку, вынуть из неё затвор, разобрать, протереть, сложить заново, но так, чтобы это выглядело не проверкой солдата, а будто проверкой качества масла для смазки в зимних условиях, хотя пальцы от этого у тебя деревенеют и болят от соприкосновения с леденяще обжигающим металлом.

И на марше, хоть такое в ногах, словно ты ступаешь на обнаженные свои кости, нужно идти то в голове колонны, то вернуться в конец её, то снова появиться во главе, - таким образом, нашагаешься вдвое больше, чем солдат, но обязан выглядеть бодрее его и отбивать свой шаг чётко, хоть и испытываешь яри этом такое, будто тебя ударяют по ступням палкой яри каждом соприкосновении с земле!?.

И на привале не ложиться, как все, в изнеможении, а снова ходить между солдатами, спрашивать, как они себя чувствуют. Всем своим видом подчеркивать, что самочувствие должно быть у всех непременно хорошее, как у тебя самого, у командира.

И с каким бы вопросом ни обратился к тебе солдат, ты должен быть на высоте. Не знаешь, как сразу ответить, скажи - некогда, но потом, обдумав, обязательно найди этого солдата, напомни, о чем он спрашивал, и разговорись уже «на полную катушку». В этом твоё уважение к подчинённому, и подчинённый будет тебя уважать. Бывает, что ты и моложе подчинённого по возрасту и по делам жизни не имеешь такого, как он, опыта, - все равно вникай проникновенно в то, что он тебе рассказывает, не отмахивайся от того, что тебе чуждо и не постигнуто твоей жизнью, слушая, переживай, как будто то или иное с тобой лично случилось. Не поможешь советом, так облегчишь сочувствием.

Тогда солдат ближе к тебе становится, и человеческое к тебе его доверие оборачивается в бою солдатским рвением, уверенностью в том, что командир о нём в бою по- человечески тоже помнит и ему сочувствует.

Словом, все твои помыслы, все поведение должно быть подчинено солдатам, только тогда они ответно с полной осознанностью подчинятся твоей воле командира.

Другая плоскость армейских взаимоотношений - это когда Петухов сам был подчинённым у старшего по званию и ощущал, как лучшее в командире укрепляло его уверенностью и тайной жаждой походить на него. И подчинение воле такого командира было вовсе не покорностью, а страстным желанием выполнить наилучшим образом его приказ.

И армейский закон о том, что приказы не обсуждают, а выполняют, зиждился на полной вере в командира. И чем крепче была эта вера, тем инициативней и неотвратимей выполнялся приказ при любых условиях, даже тогда, когда, казалось, не было возможности его выполнить.

Поэтому Петухов, пренебрегая некоторыми сторонами характера комбата Пугачёва, так жадно и благоговейно схватывал его лучшие черты командира.

Каждый бой неповторим. И как бы тщательно ни планировался он по минутам, ни укладывался в уставные правила и инструкции, согласно военной науке каждый бой - поединок, идущий с переменным успехом. И исход его решает не только огневой перевес, но и самоощущение бойца в бою. И здесь проницательное видение командира в должный момент способно открыть в суматохе боя ту долгожданную точку его, где обозначается доля успеха, и дерзновенно, слаженно, массированно сосредоточить тут все силы и совершить прорыв, то есть выиграть бой.

Пугачёв, обладая поразительной выдержкой, выработал в себе железную волю. Наблюдая со своего НП за ходом боя, он тактично не вмешивался в то, как руководят своими подразделениями командиры, давал им полную самостоятельность. Этим невмешательством он вселял в них уверенность в своих силах. Наблюдал, словно посторонний, только иногда досадливо морщась или просветленно улыбаясь. И только на лбу у него от скрытого переживания выступали капли пота, которые он смахивал ладонью. И курил беспрестанно, одну папиросу за другой.

Во время боя Пугачёв словно раздваивался, как бы со стороны противника руководя боем немецких подразделений. И когда тактика их действий совпадала с тем, что он мысленно им приказывал, лицо его обретало властное, самоуверенное, торжествующее выражение. И только уверившись в том, что раскрыл и понимает замыслы противника, он рассылал связных с приказаниями командирам подразделений и брался за полевой телефон, то есть уже вмешивался во все дальнейшие этапы руководства боем.

Он верно и точно угадывал критический момент, наступивший в ходе боя. И тогда группировал огонь и солдат в направлении наметившейся скважины в обороне врага и бросался туда с бойцами на прорыв.

И благодаря этому сочетанию дерзостной личной отваги с хитростью, продуманной терпеливостью, как бы временным отстранением себя от руководства боем, с точной угаданностью того момента, когда он своим присутствием должен внушить людям, что победа уже в руках, хотя исход боя ещё не предрешен, и достаточно незначительного перевеса, чтобы одолеть врага, обнаружив ту точку, где противник ослабел именно в данный момент, Пугачёв никогда не упускал такого момента.

И хотя кое-кому позерство Пугачёва не нравилось, Петухов понимал, что в этом внешнем, показном - тщательный расчёт комбата тактики поведения в бою и руководства боем. И вовсе это не показное, не для начальства, - в этом проявляется уверенность Пугачёва в своих командирах, а в том, что он вначале не вмешивался в их руководство подразделениями, выражается то необходимое доверие, без которого командиры не способны проявить свою собственную инициативу, смекалку.

В то же время, когда Пугачёв в критический момент брал все на себя, это и было воплощением того высокого единоначалия и единоподчинения воле одного, которое не должно суетно на всех и всегда распространяться, а как бережно хранимая, решающая и объединяющая сила вступать полностью именно в решающий момент.

В перерывах между боями Пугачёв старался не делать солдатам замечаний о всякого рода нарушениях, но строго спрашивал с командиров, обнаруживая при этом привередливую мелочность и даже строптивость.

Он говорил:

- У хорошего командира все солдаты хорошие. У плохого - он сам себе только хорош. За проступок солдата, если по правде говорить, надо взыскивать не только с солдата, но и с его командира, причем с командира в первую очередь. - Повторял сердито: - Только у плохого командира солдат нехорош. Хороший командир не собой хвалится, а своим солдатом.

Вместе с тем Пугачёв как-то щепетильно-затаенно относился к своей славе отважного, умелого командира.

И когда старшие военачальники отмечали его лично, он выкидывал что-нибудь недозволенное.

Вручают орден. Поблагодарит по форме, потом нагло ухмыльнется, спросит:

- Это что, один на всех? Разрешите тогда носить его всем бойцам моего батальона поочередно.

Как-то на разбор удачно сложившегося боя своего батальона Пугачёв явился в штаб дивизии в сопровождении сержанта Лазарева - командира противотанкового орудия. Когда дали слово Пугачёву, он приказал Лазареву:

- Доложи. - И пояснил: - Сержант Лазарев три танка подбил лично. Этим бой и выиграли. А я в бинокль глядел - как зритель!

За все эти выходки Пугачёв кое у кого из военачальников более чем не пользовался почётом. Но комдив Лядов, хотя и неоднократно взыскивал с него за подобное, угадал в нём для многих ещё скрытое дарование, заметив искры командирского таланта, умение смело находить и применять всегда новые приёмы боя именно в тот момент, когда они решали исход. И он, неведомо для Пугачёва, поддерживал его вопреки мнению некоторых военачальников.

И у Петухова на всю жизнь остались в памяти сердца слова Пугачёва:

- Я старше тебя по званию и должности, и ты мне подчинённый, так же как в твоей роте все тебе подчиняются. Но как ты от бойцов своей роты зависим, так и я от тебя, старший командир, завишу. Какие у нас люди, такие и мы. Оторвёшься от такого сознания, припишешь хоть чуть себе лично от бойцов геройство, как командиру тебе крышка. Не ты людей собой возвышаешь, а они тебя собой возвышают. Наше дело содействовать во всем их возвышению, тогда ты как командир на высоте. Значит, на виду у всех, со всех сторон, во всем заметен! Для примера, допустим, пуговица у тебя одна на гимнастёрке не застегнута, а у бойца заметишь - вся грудь нараспашку. Станешь замечание делать, а он на твою пуговицу смотрит. И не уважает. Так во всем может быть. Поэтому и сказал тебе про пуговку, что такое для нас, командиров, опасно, - и, с ухмылкой протянув руку, застегнул клапан кармашка на гимнастёрке Петухова. А потом все же опустил глаза и опасливо осмотрел и свою гимнастёрку.

Может, в этом стыдно и неловко признаться, но на фронте Петухов при всем другом главном для него с Соней, хоть и втайне, но снисходительно сознавал своё превосходство в том, что кроме всего прочего он всё-таки офицер, а она - рядовой боец второго эшелона. Он каждодневно подвергается смертельной опасности, а она - нет. И во время каждого боя она о нём тревожится, а не он о ней. Ив её словах любви к нему всегда была доля волнения за него и гордость им, когда он отличался в бою.

И сама смерть уже не казалась ему такой страшной. И в бою он уже думал не только о том, как видят его солдаты, он как бы чувствовал присутствие Сони. Старался позаметнее выделиться там, где всего опаснее, хотя не всегда в этом была строгая необходимость. Но в расчёте, что кто-нибудь об этом скажет Соне, он стал, как пренебрежительно говорил Пугачёв, «выпендриваться». И когда Соня потом жалобно упрекала его, что он, не щадя себя, не щадит её самое, он выслушивал такие слова с удовольствием, видя в этом душевную зависимость Сони от него.

После войны все это отпало, исчезло. Петухов должен был как бы заново, с нуля, начинать обосновывать соотношение своего «я» с Сониным. И тут всё было уже не так ясно и просто, как фронте. Понадобилось выучиваться в мирной жизни тому, от чего на фронте он был избавлен, и он совсем не был осведомлён, что нужно для жизни вдвоём, и без чего она может не получиться.

Убедившись в бытовой беспомощности Петухова и даже растерянности, Соня властно взялась за их жизнеустройство, обнаружив в этом волю, ум, энергию, сноровку.

Петухов стал её подчинённым, причем малоспособным.

- Тебя твоя мать избаловала! - упрекала Соня. - Ничего не умеешь!

Поскольку это было справедливо, Петухов покорялся приказаниям Сони, чувствуя в её семейных заботах нечто такое, что нисходило на него раньше, дома, от матери.

И в любви к Соне у него прибавилось то, что испытывал благоговейно к своей матери.

И Соня, оставаясь Соней, приобрела новое во власти над ним, более глубокое, сильное, цельное, безраздельное: она вобрала его в свою жизнь, ставшую его жизнью, в той поглощающей полноте, когда сознание его все больше наполнялось тем, что было присуще и Сониному самосознанию.

Всё более проницательно и полно узнавая друг друга, дивясь своим открытиям, радуясь, а иногда и огорчаясь ими, они познавали в себе то, что доселе для них самих было скрыто или казалось незначительным, но в совместной жизни оказалось очень важным.

Они прилаживались друг к другу своими характерами, вкусами не бесконфликтно, но взгляды и привычки у них давно были одинаковые.

Предыдущая главаГлава 68 из 79Следующая глава