К книге
В полдень на солнечной сторонеЧасть первая. 23
28%
Часть первая. 23
22

Пугачёв выслушивал советы Конюхова всегда внимательно, но редко когда ими пользовался.

- Мой принцип какой? - говорил Пугачёв, не то усмехаясь, не то щурясь на свет. - Не выпендриваться. Если мыслей глубоких нет, ну что ж, соображения имеются. Вот ты, Конюхов, душестроитель. Такая у тебя по твоей склонности специальность, к каждому ты пристаёшь, чтобы получше был. Каждого ты, как банщик, отмыть желаешь, чтобы он чистенький, светленький был. Копаешься в моих людях, найдешь экземпляр бесподобной душевной красоты и восхищаешься, как картиной, и от меня требуешь, чтоб я им любовался. А ты пойми! Если я хорошего солдата не хуже тебя знаю, то что делаю? Этому хорошему, как самому надёжному, первому приказываю быть там, где всего опаснее. Ясно? И чем он лучше, тем мне тяжелее, когда я его теряю. Ты это понять можешь? Ты вот утверждаешь: сейчас мы должны жить не двумя временными измерениями - прошлым, настоящим, а главное, по- твоему, - будущим. Так ведь умереть, когда вот она на носу, победа, - страшнее. Да ещё раздразнённым будущей жизнью всех сроднившихся, как никогда, на войне в этаком прекрасном братстве.

Мне же после всех этих твоих посулов в бой солдат вести - в смерть. А ты им внушаешь: как жизнь хороша, и жить будет хорошо, и каждый будто из нас бесценное для всего человечества сокровище! Вот и будет каждый себя беречь - как все равно банку с вареньем, а нам ещё воевать.

- Воевать! Но за что? За свою землю, за свою жизнь! Но ведь теперь мы способны принести многим другим народам освобождение. И многие освобождённые нами страны станут другими. Кто там придёт к власти? Народ. У них такая же революционная ситуация будет, как у нас в Октябре.

- Так ты что? Лозунг подсовываешь, как в гражданскую: «Даешь мировую революцию!»

- Ну зачем ёрничаешь! Сам знаешь, коммунисты в этих странах, антифашисты - основа сил Сопротивления, вот кому народ верит и доверит свою судьбу. Значит, свершатся революции. А для советского человека народная революция - это такое же священное, как Родина.

- Ну ладно, по этой линии воодушевляй, не возражаю, - снисходительно согласился Пугачёв. - Но вот зачем всем внушаешь, что каждая личность нечто такое исключительное?

- Во-первых, по этому самому, о чём сейчас говорил, а во-вторых, мы недавно из всех частей отчислили - и у тебя тоже - значительный контингент на восстановительные работы в Донбасс и в другие разрушенные фашистами индустриальные центры.

- Обобрали, - хмуро сказал Пугачёв. - Лучших забрали. - Бросил зло: - С вами навоюешь!

- В подразделениях иначе рассуждали. Солдаты в этом увидели самый реальный признак близкой победы - раз. То, что страна такую силу набрала, что уже теперь занята тем, чтоб мирную жизнь налаживать, - два. И главное - верят они в возросшую силу армии, и поэтому каждый боец на себя принял обязательства - за ушедшего на восстановительные работы товарища в бою за двоих себя показать. Такой почин развернулся, как в тылу, во фронтовых бригадах брали обязательства за себя норму дать и за своего товарища, ушедшего на фронт.

- Для вас, политотдельцев, любой почин как сахар, будете теперь его обсасывать, хвалиться, а о том, что в каждом подразделении лучших фронтовиков забрали, пусть командиры их плачут.

- Так ведь на этом какие свои лучшие качества оставшиеся бойцы показали! Ты это учитываешь?

- Лучшие, - усмехнулся одной щекой Пугачёв. - У меня вот Сковородников лучший бронебойщик, а кто он, если по-твоему, по-человечески? Шкура, барахольщик, хамло. Требует, чтобы ему за каждый подбитый танк платили, как всё равно пилоту за сбитый самолёт, в вещмешке у него ножи-вилки-ложки, и даже кастрюли где-то набрал. Соврал - шинель пропала, выдали, а оказалось - та у него в мешке свернутая на самом донышке лежит. Отделённый командует, а он ему: «Не для тебя воюю, а для себя, сам знаю, чего делать. твоё дело начальническое - позади, за нашими спинами». Жалуются на него, а мне - хрен с ним, пусть шерстью зарос, зато больше всех танков наколотил и ещё наколотит. Вот тебе и не чистенький... Зато в бою - гвоздь, надёжный.

- Как у тебя все запросто получается, - хмуро сказал Конюхов. - А ведь Сковородников тебя давно просил, чтобы ты в сельсовет написал, что он в строю, а не без вести пропавший, как ошибочно о нём сообщили.

- Я же штабному вашему Соловьёву об этом докладывал, - смущенно сказал Пугачёв, - и не знал, что он во время бомбежки погиб.

- Мог бы проверить.

- Только у меня и делов.

- К Сковородникову я долго подход искал и все не знал, отчего у него эта короста выросла, а выросла она от обиды. Сельсовет оттого, что он ни живым, ни мёртвым не числится, его семье помощи не оказал, жили плохо. Ну он и решил - раз не помогает Советская власть, то он сам семье поможет, поэтому и деньги за каждый подбитый им танк требовал, барахло собирал. И, обижаясь на сельское своё начальство, эту обиду на своих командиров тоже перенёс. Я поправил, письмо добыл Сковородникову, подписанное всеми сельчанами. Зачитал в его взводе. Другой теперь человек.

- Что ж он мне не сказал? - удивился Пугачёв. - Я же ему не так давно орден навешивал, мог бы напомнить.

- Напомнить, - сухо сказал Конюхов. - Он для тебя только лучший бронебойщик, а как к человеку - ты мимо. Думаешь, он не чувствовал? Ведь он нарочно перед тобой себя так показывал - думал, ты по душам с ним, а ты от него от плохого только отмахивался, для тебя одно - лучший бронебойщик, а другое что в нем, плохое, можно и притерпеться.

- Как же ты его расколол? Мужик он угрюмый, неразговорчивый - кремень.

- Ничего я его не раскалывал. Беседовал про жизнь, какая она будет, какая должна быть, ну и люди тоже, а он как ты: не заманивайте на жизнюху, она не всем сладкая, кому и колючая. Каждый, мол, должен за себя только беспокоиться.

Ну я ему про Ленина, о том, как Ленин свой хлебный паек отдал венгру, который уезжал к себе на родину, когда там революция началась, наши солдаты тоже этому венгру свои пайки отдали. Приехал он к себе в Венгрию, хотел своим показать хлеб, который ему Ленин лично дал, а от солдатских хлебных паек ленинский хлеб отличить не смог: одинаково чёрный, с отрубями и по весу со всеми равный.

Сковородников на это мне врезал: «Ленин среди всех вас один на всех!» Потом захожу как-то к ним в землянку, гляжу, все эти плошки-миски Сковородников из мешка вывалил, говорит бойцам: «Кому что, налетайте, хватайте». И шинель, которую зажилил, старшине сдал. Думал, говорит, супруге на пальто, с самого себя трофей...

- Ну ясно, засовестился, когда ты ему из сельсовета привет огласил, - сказал смущенно Пугачёв.

- Нет, до этого, - строго сказал Конюхов. - Подтверждение о получении новой справки и письмо от односельчан я значительно позже получил.

- А здорово ты это про Ленина, - робко произнёс Пугачёв. - Меня, знаешь, тоже прошибло. У него за все один орден боевого Красного Знамени, а у меня два. Даже до этого не думал, как это так: у него один, а у меня два, хотя мы все против него лилипуты.

- Вот ты как лилипут о Сковородникове рассуждал. А для Ленина человек с ружьем - величайшая личность.

- Ну ладно там, лилипут, - обиделся Пугачёв. - Ваше дело, политработников, во всех душах копаться, наше, командирское, - боец или не боец - главное.

- А ты кто? Только в анкете член партии? Партийность - это тебе что? Должность, обязанность, а не во всем, везде, всегда?

- Ну, пошёл воспитывать! - Пугачёв поднял руку. - Давай распинай, сдаюсь. - И благодушно при этом улыбался.

- Знаешь, Пугачёв, - произнёс Конюхов грустно. - Не то ты себя чрезмерно обожаешь, не то, напротив, пренебрегаешь тем, что в тебе есть хорошего, и словно боишься этого хорошего, и выдумываешь себя не таким, каким должен быть.

- Я себя в долгожители не планирую, - бодро заявил Пугачёв, потом вдруг нахмурился, сказал глухо: - Ты тоже пойми меня, Конюхов, если я буду, как ты, любоваться и восхищаться каждой этакой прекрасной человеческой личностью среди бойцов, так у меня душевной силы не хватит в бой её послать. Худшего пошлю, а на лучшего духу не хватит. Понял? Значит, на этом точка!

Конюхов знал, что Пугачёв испытывает душевную привязанность к лейтенанту Петухову ещё с той поры, когда Петухов боялся, что взводный напишет в его школу, что бывший её ученик потерял на марше затвор от винтовки. И когда Петухов, израненный, измученный, приволок два немецких автомата после рукопашного боя и просил жалобно взводного: «Павел Иванович, я же вот взамен достал - за затвор. Теперь не напишете, а?» И так как Петухову о мирной жизни, кроме школы, вспоминать было нечего, он рассказывал о своей школе, о товарищах, об учителях так, словно все они были необычайные люди. И даже когда, обессиленные, выходили из окружения и Петухов волок на себе кроме своей ещё две винтовки ослабевших бойцов, положив их, словно коромысла, на плечи, а сверху свои тощие руки, он говорил Пугачёву:

- Мы в школе в пионерский поход ходили, так тоже досталось, заблудились, а идти тоже лесом, и все в тапочках, и жерди от палаток тоже тяжёлые, а бросить нельзя - школьный инвентарь, с зав.учебной частью спросят. А он и так на свои деньги нам большой чайник купил для похода. Чтобы мы на костре чай кипятили. И всё-таки дошли, ничего не бросили, только ноги после от тапочек в волдырях. И все выдержали, даже девочки.

- Девочки! - сказал тогда Пугачёв и, чтобы поднять бодрость у бойцов, объявил громогласно: - Слыхали, ребята? Петухов о девочках мечтает! Во типчик!

- - Товарищ капитан, вы не смеете, не смеете так! - яростно крикнул Петухов и даже остановился, сбив шаг остальным бойцам. И долго потом неприязненно сторонился Пугачёва.

На одном из кратких привалов Пугачёв подсел к Петухову.

- Что ж ты на меня так окрысился? Я же по-доброму - молодец! Не паникуешь.

- А вы почему не паникуете? - спросил Петухов.

- Я - командир.

- Значит, как учитель, должны быть тактичным.

- Ну извиняюсь, - сказал Пугачёв и ухмыльнулся. - Ты что же это на себе чужие винтовки таскаешь? Заставил кто?

   — Почему же чужие? Нашего отделения. Товарищи устали, вот я и помог донести. Помог! Обессилеешь, а когда прорываться придётся, те, отдохнувшие, выскочат, а ты отстанешь, фашисты тебя и схапают, в такой обстановке кто силёнки сберег, тот и выживет.

- Мы же не одиночками будем прорываться, а коллективом, как шли, так и прорвемся.

- Ладно там! Коллективом! Держись ближе ко мне.

- Нет уж, я с кем рядом шел, с теми и прорываться буду.

- Так слабаки, оружие своё и то не смогли нести, подведут.

- Неправда, - сказал Петухов, - раз я к ним по-товарищески, значит, и они потом будут ко мне по-товарищески.

- Так ты что, не боишься?

- Но я же не один, а со всеми...

И вот это «я не один, а со всеми» привлекло тогда Пугачёва к молоденькому солдату, который каждый раз при виде мёртвых жмурился, бледнел, но в бою, вытянув тощую шею, затаив дыхание, тщательно целился и, как ему советовал Пугачёв - всегда помнить число выстреленных патронов, подсчитывал, сколько он их выстрелил, словно у школьной доски на уроке арифметики.

Получив взвод, а затем роту, Петухов гордился своими бойцами, как прежде школьными товарищами, и после официального доклада Пугачёву рассказывал о бойцах то, что комбат считал «ерундистикой».

Пугачёв говорил:

- Траншея - это тебе не общежитие интернатское, а боевое укрытие от поражающих средств. А ты там на стенки картинки повесил.

- Так мы только Кукрыниксов вырезаем и на фанеру наклеиваем - о фашистах, о Гитлере.

- Для смеху?

- Ну конечно.

- А когда фашист по вас бьёт, тоже на картинки взираете?

- Нет, зачем, каждый на своем посту.

- Значит, что же получается: на картинках они как худые крысы, а на деле лупят по вас насмерть.

- Внутренне они всё равно для нас крысы, - сказал Петухов, - и это правильно.

- А ты что это рядовых по имени-отчеству величаешь, словно маленький?

- Так только в мирной обстановке, то есть когда боя нет, - поспешно поправился Петухов, - тех, кто меня старше.

- Ты командир, - значит, нет в твоём подразделении над тобой старшего, возраст - мура, солдат есть солдат, и он тебе во всем подчинённый.

- То есть как это во всем? Есть очень умные, знающие, двое даже в ФЗУ преподавали. Они мне очень помогают с дисциплиной, когда боя нет, и вообще хорошо влияют на всех.

- Ладно, тебя не переговоришь. Но помни: если почувствуют, что ты ещё цыпленок, развалишь роту...

Пугачёв знал, что солдаты любят своего ротного. Он и сам превыше всего ценил такую солдатскую любовь, но считал, что она для него самого только свидетельство его признания, которое не смягчит его командирской твёрдости, требовательности и безжалостности, когда она справедлива и неизбежна, как он и к себе был безжалостен в бою.

Он испытывал нежное любопытство к тем чертам Петухова, какие подавлял в себе или, возможно, просто боялся их обнаруживать, считая их только слабостью, а не силой, способной подчинять других или хотя бы внушать солдатское доверие, полагая, что повелительностью легче внушить веру в командирскую твёрдость.

Конюхов понимал, какое влияние оказывает на Петухова обаяние Пугачёва, самого отважного и дерзкого в бою комбата, его своеобразная: размашистая открытость, твёрдая решимость отказаться от всех привязанностей, чтобы не цепляться за свою жизнь. Та снисходительная ирония, с которой Пугачёв воспринимал перепадавшие ему иногда удовольствия во время кратких передышек между боями, словно раз навсегда приговорив себя к тому, что длинной и прочной жизни ему не выпадет, а вершина, к которой он стремится, - это выиграть бой, который, кроме него, никто бы не смог выиграть, и хоть пасть в нем, но чтобы этот бой стал легендой.

В жизнь Петухова война ворвалась почти сразу после окончания школы, где его учили тому, как много пользы принесёт человек, вооруженный знаниями, в стране, высшая цель которой - строить всечеловеческое счастье.

Но в школе его учили и тому, что он в долгу у тех поколений советских людей - большевиков, которые своим подвигом выстроили ему ту замечательную жизнь, которой он так легко пользуется, и за то, чтобы он наслаждался своей жизнью, они отдавали свои жизни, голодали, умирали в тюрьмах, ссылках, шли смело на казнь, веря, что потом появится эдакий Петухов, который будет радоваться такой жизни, ради которой они не щадили своих собственных.

Поэтому Петухову, как и многим его сверстникам, после сдачи школьных заключительных экзаменов предстояло ещё выдержать вступительный экзамен в жизнь перед всеми предшествующими героическими поколениями советских людей.

Но страна и в текущей жизни была исполнена множества подвигов. Папанинцы, Чкалов, Громов, челюскинцы, стратонавты, строители Комсомольска, герои-пограничники, те, кто сражался, помогая революционной Испании, и, наконец, героизм труда, возведённый в высшую степень человеческой доблести, славы и геройства, - все это взывало к подвигу всех и каждого.

Что касается империалистов и фашистов, то здесь у Петухова, как и у его сверстников, была полная ясность: если врат нападет, то наша Красная Армия сразу его уничтожит, и если б Ворошилов и Буденный командовали войсками революционной Испании, то победил бы испанский парод, а не франкисты.

Красная Армия, овеянная легендами, выступая стройными парадными когортами на площадях в дни праздников, вызывала праздничное восхищение, любование её рыцарским обликом, и каждый красноармеец воплощал в себе героизм и ратную славу всех времен.

Поэтому Петухов её испугался, что началась война, он испугался только, что его не возьмут на эту войну.

И когда он с путёвкой райкома комсомола пришёл в райвоенкомат, и ему сказали: «Зачислен», - он так растерялся от радости, так искренне благодарил членов комиссии, что его даже сурово одёрнули в столь наивном и неуместном выражении бурной радости, когда война - всенародное горе.

В первые, самые тяжкие, горькие месяцы войны для Конюхова вот такие солдаты, как Петухов, были самым мучительным испытанием его собственной совести перед ними, и не только перед ними, он страшился, чтобы в сознании их не погасло, не померкло всё то, что было ярким, зовущим светом в грядущее, которое, казалось, уже прочно вступало сегодня в жизнь всенародную.

И когда на батальон, бодро шагающий с песней в пешем марше, внезапно с незащищенного неба обрушились бомбовые удары, и люди падали, корчились, истерзанные осколками, разбегались, уползали, молили о помощи, он не был уверен, удастся ли собрать их снова в маршевую колонну, а когда собрали, вывели из лесу, шли снова угрюмо молча, согбенно по пыльной горячей дороге, и взоры всех были настороженно, напуганно обращены в небо. Поэтому батальон шагал, шатаясь, спотыкаясь, словно ослепший. И когда потрясённых, удручённых, растерянных после первой бомбежки солдат с ходу пришлось выводить на неподготовленные позиции и на них принять бой, Конюхов думал горестно, что они не годны для боя, поскольку столь явно проявили бесстыдное слабодушие, жалкий ужас и беспомощность при первом же прикосновении смерти.

Но он, Конюхов, ошибся. Всё, что он увидел постыдного в поведении солдат при первой бомбежке, было верным, но несправедливым, потому что каждый из них, пережив ужас, переживал теперь стыд за себя, за своё малодушие и не искал себе оправдания в том, что они были беспомощны воевать с врагом в воздухе и от этого сознания своей беспомощности утратили волю, которая ни к чему, если ты, как пресмыкающееся, распростерт на земле и только покорно ждешь, минует тебя или не минует. Жалкий, понурый вид хромающего батальона, вывалянного в придорожных кюветах, в запыленных бинтах, с лицами, вдруг сразу отощавшими, постаревшими, и онемевшего, потому что кому охота каяться в том, кто как разбегался в бомбежке, прятался от бешеных мгновенных костров взрывов, вселял ощущение безнадёжности.

И он, Конюхов, ошибся, потому что солдаты, устыдившись страха, проникшись ожесточением к самим себе, были полны сейчас такой исступленной ненависти к тому, что послужило причиной их унижения, что за эти краткие мгновения огня и смерти стали иными, чем были прежде, хотя весь облик их свидетельствовал совсем о другом.

И это не замеченное Конюховым открылось в них в первом же бою. Хотя с точки зрения строго военной бой этот был беспорядочным, неорганизованным и плохо управляемым, с нарушением всех уставных правил.

Враг наступал с ходу танками, сопровождаемыми цепями автоматчиков с азартно засученными рукавами, в промежутках катили станковые пулемёты, тяжело шагали огнёметчики с ранцами-баками за спинами. И хотя ещё никто не давал команды батальону, солдаты выскочила из утлых окопов разрозненной бегущей толпой, так же, как только что они бежали в панике в лес, устремились на врага, хотя до сближения с ним оставалась большая дистанция. Это было неправильно, нерасчётливо. Без приказа. Но «мессеры», воюя правильно, вышли на штурмовку траншей батальона в то время, когда солдаты нерасчётливо уже покинули их.

Измождённые, усталые, они бежали молча на врага и не открывали огня, боясь промазать издали, когда глаза застилает потом. Они обвязывали связки гранат бинтом и несли их, прижимая левой рукой к груди и боясь, что бинт не удержит связку, не бросали, а клали связки гранат под гусеницы.

Они совали в танковые зубчатки стволы винтовок, разбивали об их корму бутылки с горючей смесью и потом корчились на земле, обрызганные неугасимым пламенем, сбрасывая одежду, полуголые, подымались и, взяв у убитого или раненого оружие, кидались в бой.

Двое тащили мёртвого огнёметчика с баковым ранцем за плечами, а третий бил из его огнёмета, они второпях не знали, как отстегнуть у мёртвого бак-ранец, поэтому тащили огнёметчика, словно орудие.

Они дрались разрозненной толпой. Вскачь тащили станковый пулемёт и ложились за него, когда вокруг рукопашная схватка, и огонь станкового вели по мечущемуся врагу почти вплотную.

Раненые, ослабевшие, взявшись вдвоём за винтовку, били штыком.

У них ещё не было развито чуткое чувство огня, они делали перебежки не после миномётных залпов врага, а в то время, когда опытный враг залегал, чтобы самому не быть накрытым осколками, они выскакивали из огневых разрывов окровавленные и, падая, кололи прижавшегося разумно к земле врага, опытно выжидавшего. Они кидались на станковых пулемётчиков не потому, что, как это положено в бою, в первую очередь следует уничтожать мощные огневые точки врага, а потому, что видели, как их товарищи падали от этого огня, - значит, мстительно надо убить того, кто их убил.

Они гурьбой собрались у захваченного вражеского орудия и впервые с отчаянием стали звать командира, потому что не знали, как огонь этого орудия обратить против врага.

И так же, как этот бой начался неуправляемо, так же он и кончился неуправляемо, и командиры, как недавно бродили по лесу в поисках бойцов, чтобы собрать их в строй после бомбёжки, так же ходили и по полю боя, чтобы увести солдат обратно на оборонительные позиции.

Они не понимали, почему нужно уходить назад, а её идти вперёд, когда враг отступил, - значит, эта полоса, с какой они отбросили врага, - их земля, ими отвоевана, зачем же уходить с неё, и они недозволительно препирались с командирами и смотрели на них так же удрученно, недоверчиво, как совсем недавно командиры смотрели на них, когда они панически разбежались при первой бомбежке.

И за всю свою жизнь Конюхов её испытал такого благоговения и восторга перед людьми, как в этот первый бой. Для него он означал больше, чем бой, ибо это было испытанием самого высшего как для него, так и для всех, - значит, не меркнущего в человеке, значит, и сегодня, в самом неоправданно тяжком, то, что так ярко светило всей предшествующей жизнью, не погасло для них.

И здесь он впервые увидел Петухова, виновато разглядывавшего свои ступни в пузырях, кровоподтёках от неумелого обращения с портянками. Петухов жалобно спросил Конюхова:

- Товарищ политрук, можно, босиком совсем немного похожу, а то больно очень?

- А с рукой у тебя что?

- Ничего, просто так, ушибся, перевязался только от инфекции.

И лицо Петухова стало испуганным, жалобным, просительным.

- Это его фашист приложил, хотел по башке, а он рукой самортизировал.

- Не знаю, не помню, - сказал Петухов.

- А душил его кто, я, что ли? - сердито спросил боец. - Сам плачет, и сам же душит - вояка!

- А раз больно, чего ж тут такого! Я думал, он мне кость сломал, даже хрустнуло.

И когда Конюхов, несмотря на мольбы, повёл Петухова на перевязочный, куда сносили не только раненых, но почему-то и погибших в бою, Петухов, видя, что лицо политрука стало серым, сказал, словно для того, чтобы вызвать у него бодрость:

- Вы не расстраивайтесь, что так получилось. Ведь в гражданскую войну нам ещё хуже было, а ведь ничего - победили. Мы в школе проходили: когда совсем плохо было, Ленин сказал, что такой, как мы, народ победить нельзя, а Ленин всякие враки не терпел и всегда говорил только правду - его правда и получилась, а теперь разве сравнишь! Тогда даже не все толком знали, что такое Советская власть для народа, а теперь все знают. - Вздохнул: - Только я не понимаю, почему атака - и без знамени? Со знаменем лучше же.

- Ты комсомолец?

- А как же!

- Боязно было?

- А я ничего не соображал, просто побежал, как все, ну а потом, - он вздохнул, - ничего ясно не помню. Конечно, страшно, но, когда ты как сумасшедший, тогда не совсем страшно.

- Закурим? - предложил Конюхов.

- Если хотите.

- Значит, некурящий, - похвалил Конюхов. - А вот если я тебе как комсомольцу скажу, что это ещё не бой, а так, схватка? Ведь нам на рубеже надо ещё выстоять.

- Ну что ж, пожалуйста.

- И много дней нас фашист будет атаковать, уже всерьез, не с маху. Сейчас только-только отбились, а частей рядом наших пет.

- Знаете, - сказал проникновенно Петухов, - вот как Ленин правду всегда говорил, надо и вам сказать всем, что мы сейчас фашистов не разбили насовсем. А то некоторые думают, после того как мы их тут побили, больше её полезут.

- Кто так думает?

- Ну и я тоже, конечно, так думал, - признался Петухов с виноватой улыбкой.

- Ты что же, не слышал по радио, её читал в газетах, какой силой они на нас внезапно обрушились, как далеко вторглись?

- А раз все так, как мы их, бьют, - быстро и радостно сказал Петухов, - и даже лучше, чем мы, - значит, можем, сегодня совсем другая получается обстановка.

- Знаешь, - сухо произнёс Конюхов, - если правду приукрашивать, она уже не правда, а враньё. Так?

- Так, - грустно согласился Петухов.

- Но сейчас самая лучшая наша правда, что мы на своем пятачке фашистов сбили. Вот это и должно светить и тебе и мне, может, на всю жизнь для большего.

Батальон окопался, и, против ожидания Конюхова, им придали батарею и три двухбашенных танка с пулемётным вооружением. Почти две недели они здесь вели оборонительные бои, в которых и шло обучение людей воинскому делу. А потом они отходили под бомбёжками, неся раненых, пулемёты с подбитых танков, и тащили на себе, как бурлаки, запрягшись в лямки, две оставшиеся целыми пушки, снаряды к ним бережно несли на руках. Во время отхода Конюхов с Петуховым не виделся, тот стыдливо прятался от него, так как сбитые ноги его были спеленаты портянками, а сапоги он нёс за спиной, прячась даже от своего отделённого.

Предыдущая главаГлава 22 из 79Следующая глава