— Вот и еще одну «победу» одержали. Так, что ли? Бродит чума по здешним местам на привязи в тысячу верст от кочевья к кочевью, кружит, а мы по ее следам — похоронной командой. Чумная свита... Когда же мы найдем истоки болезни? И найдем ли?
— А как вы относитесь к высказываниям Заболотного о значении грызунов в распространении чумы? — спрашивает Деминский.
Клодницкий не торопится с ответом.
— Что же вам сказать? — говорит он наконец. — Ведь все это — гипотезы, а подтверждения им мы в наших местах столько времени не можем найти, что невольно возникает сомнение — найдем ли когда-либо. Искать будем,, это долг наш, но найдем ли?
Деминский прощается с доктором Клодницким — пора возвращаться на промыслы.
Лошадь идет шагом, он не торопит ее. Он вспоминает слова Клодницкого и недавно прочитанные статьи Заболотного, все значение которых и смелая, дерзкая сила хтали ему ясны только сейчас. «Бродит чума на привязи». Что же это за «привязь» — живой мир степи?
Из множества болезней, с которыми он встретился за последние дни, две самые опасные связаны корнями с этими местами, как бы вросли в них. Корни холеры тянутся к волжским протокам, корни чумы уходят в степь. Нужно проследить эти корни, чтобы рассечь их.
Так он вступает на путь, которым пройдет до самого конца жизни.
...Я перечитываю обидно скупые и отрывочные документы о жизни Деминского, дошедшие до нас из недавнего прошлого, и в который раз за время работы над этой книгой думаю: что определило, что заставило Деминского, его предшественников и друзей Ъо труду выбрать именно эту дорогу, самую опасную из всех, которые может избрать честный и смелый исследователь? Почему Минх от проказы переходит к чуме и, как бы не в силах насытиться опасностью или просто не думая об опасности, прививает себе возвратный тиф, даже не упомянув затем в работе, посвященной этому опыту, что эксперимент проводился на нем самом? Почему Заболотный, пройдя через такую нелегкую жизнь, через столько смертей, стариком, когда сыпной тиф угрожал советской республике, во главе других исследователей принял на себя и эту опасность? Почему советский ученый Берлин в героическом опыте, пройдя по грани, отделяющей жизнь от смерти, приступает к другому, еще более опасному эксперименту, который оказался последним в его жизни?
Почему идут они этим грозным путем от вершины к вершине, от пропасти к пропасти? Почему отказываются от личного счастья?
Впрочем, разве может быть большее и более личное счастье, чем чувство, что ты всегда там, где необходимо, где труднее и опаснее всего! Слишком большая и прекрасная цель стоит перед глазами, чтобы думать о собственной жизни!..
...Конь идет медленно, иногда останавливается, чтобы пощипать сухой травы. Всадник не тревожит его поводом.
Там, в Астрахани, скитаясь по базарным и пристанским трущобам за болезнями, которые Деминский взглядом врача угадывал почти в каждом встречном, возникали для него городская нищета, безысходная жизнь в непосильном труде, грязи и темноте.
Теперь, после ночи в киргизском кочевье, картина рисовалась сложнее. В Астрахани за постелью больного он видел больной город. Здесь за больным городом вставала природа, в которой болезнь также имела свои обиталища.
На промыслах ждала обычная работа. Окончив прием, Деминский отправлялся в поход по переплетению волжских протокол. Вернувшись, он тщательно изучал пробы, взятые во время этих странствований. Культуры давали типичную для холерного вибриона картину роста. В положенный срок питательный белковый раствор покрывался нежной, едва види- , мой пленкой. Стекло с мазком проводилось, по Граму, через генциан-виолет, раствор Люголя, спирт и фуксин. Под действием! этих жидкостей — бактериальных красителей — одна группа бактерий окрашивается в синий цвет, другая — включающая в себя и микробы холеры и чумы — сначала обесцвечивается, а затем воспринимает окраску фуксина.
Бактерии, как и надлежит культуре холерного вибриона, послушно окрашивались в красные тона.
Очевидно, со сточными водами микробы во время эпидемий попадали из окрестных сел в русло Волги и вместе с течением по протокам реки пробирались к городу.
Походы становились все продолжительнее. Иногда следы холеры терялись: культура не вырастала на питательном растворе. Дорога инфекции пропадала. Новая черточка на карте, восстанавливающая путь болезни, стоила недельных скитаний, десятков и сотен проб.
Иной раз от усталости и убаюкивающего однообразия степи Деминский засыпал в седле. Потом просыпался. Степная даль терялась в знойном мареве. Казалось, только сейчас на этой вершине он расстался с Клодницким после того, как с такой пугающей легкостью были стерты все следы существования вымершего кочевья. Степь, широкая, просушенная и прогретая солнцем, открытая всем ветрам, степь, запахами которой тогда, в день выезда из города, он дышал и не мог надышаться, теперь представлялась совсем другой.
Он соскакивал с коня и шел пешком против ветра. Было приятно чувствовать сопротивление воздуха и преодолевать его — точно воздух сгущался впереди и путь пролегал через невидимые стены.
Так и предстояло ему пройти через жизнь — против течения, дорогой Заболотного, встречая все большее сопротивление, но не теряя воли к движению, подобно птице, которая, опираясь крыльями на встречное воздушное течение, поднимается в воздух.
Осенью Ипполит Александрович Деминский вернулся в Астрахань. Он сильно похудел, лицо покрылось почти черным загаром. С промыслов он привез карту, где обозначены были водоемы, зараженные холерой, и записку о мерах, необходимых для предотвращения эпидемий. Поздно вечером после долгого разговора жена спросила его:
— Ты даже не видишь, что у нас переменилось?
Он внимательно оглядел комнату:
— Пианино? Ну и правильно сделала, что продала.
Голос его прозвучал так равнодушно, что она даже вздрогнула. Все-таки музыка были ниточкой, которая связывала их, приближала прошлое, те дорогие общие или казавшиеся общими мечты, которые были у них.
И эта ниточка оборвалась.
— Я заложила. Можно будет еще выкупить.
— Ну, разумеется.
Больше он ничего не сказал — думал о своем.
Прежде чем нести записку городским властям, Ипполит Александрович прочел ее своему доброжелателю — старому астраханскому врачу Горбунову. Тот слушал молча, часто поднимался со стула и прохаживался по комнате. Потом, надев пенсне, долго рассматривал карту и вдруг, стоя спиной к Деминскому, с непонятным раздражением сказал:
— Однако не берусь судить. Это из горних областей наук, кои модны сейчас, а я — земной, в стародавних земных идеях воспитан, ближе к маленькому, простому человеку. Воспитан в идее, что ежели врач, врачеватель — от этого же слова титул наш происходит — никого не убил, не залечил по небрежности, или незнанию, или лени, а к тому же пятерым человекам, десятерым или — о чем мечтать можно — сотне, тысяче людей помог избавиться от досрочного путешествия через реку мертвых Стикс, то прожил он недаром и достоин если не памятника, то памяти народной. А тут — эксперименты, гипотезы, полет в области, к судьбе маленького, простого человека и к врачеванию отношения не имеющие. G куриной своей точки зрения судить не берусь. Увольте! — Снимая с носа пенсне, зло добавил: — Да и, простите уж за резкость, в полет собирается человек, свое гнездо не свивший, семью не обеспечивший, птенцов не выведший на путь жизни...
Несколько секунд Деминский сидел, не поднимая головы, перелистывая страницы записки, потом, запинаясь, с видимым трудом проговорил:
— Что вы, Николай Алексеевич, почему вы так? Ведь и не моя это вовсе идея. И разве все дело в том, чтобы помогать человеку, когда смерть уже навалилась на него и душит? А что, если встретить ее в поле, не допустить ее к этому самому маленькому человеку, для которото вы столько сделали в жизни? Что, если попытаться уничтожить хотя бы неко^ то-рые болезни в городе? И почему только' в городе? В стране, на Земле вообще! Ведь возможно это, ведь мечтает и работает над этим Заболотный? Что же касается семьи...
Не давая ему договорить, Горбунов подошел быстрыми шагами и, крепко обняв, приподнял от земли маленькую фигурку Деминского, задыхаясь от этого непривычного усилия, торопливо и совершенно неожиданно сказал:
— Вы уж не принимайте близко к сердцу и забудьте. Это я все с куриного своего насеста. Крылья у вас соколиные, это я очень чувствую, и знаю, и всегда знал. Но только долетите ли? Долететь вам — и не упасть, не разбиться...
Не прощаясь, Горбунов торопливо вышел.
Лететь действительно было трудно.
Записка совершала свой медлительный путь от одного губернского чиновника к другому.
Наконец, через четыре месяца, Ипполит Александрович добился приемка. У чиновника, которому поручили рассмотрение его дела, были красные от склеротических жилок глаза и дряблые щеки. Обтрепанные рукава форменного мундира, позеленевшего от времени, свидетельствовали о бедности и служебных неудачах.
Деминский говорил, все больше увлекаясь, выходя из рамок темы, о том, что фильтры для очистки воды и система санитарного надзора — это только начало, а дальше необходимо произвести широкое эпидемиологическое изучение всего района Астрахани.
— Да об этом и говорится в записке. Вы, разумеется, обратили внимание! На очереди изучение чумы. Разве не сжимается у вас, как и у каждого астраханского жителя, сердце тревогой, когда вы читаете известия о маленьких чумных вспышках, то и дело появляющихся в степи!
Чиновник слушал, полузакрыв красные, воспаленные глаза. Деминский продолжал:
— Сейчас нет возможности сделать такое заключение о холере, но чума эндемична этим районам, свойственна им, живет здесь. Быть может, только громадные пространства не позволяют отдельным искрам слиться в единое целое, но ведь завтра население степи может резко возрасти! Не правда ли? Открытие полезных ископаемых — а к этому признаки есть, — освоение для земледелия поймы Волги и песчаных степей — все это может вызвать приток колонистов, если не сейчас, так через десять-двадцать лет. Имеем ли мы право с чистым сердцем распахнуть двери перед ними? А что, если болезнь вырвется из' здешнего степного заточения, пробьет пустое пространство, как вольтова дуга воздух? В том-то и заключается главная, всенародная опасность эндемических очагов, о которой предупреждает нас Даниил Кириллович Заболотный.
Деминский замолчал, почувствовав неожиданно усталость. Было ощущение, что слова, как камни, брошенные в бездонный колодец, летят, летят, человек прислушивается до звона в ушах и не может уловить даже всплеска — знака того, что камень достиг дна.
Черные злые губернские мухи, вспоенные горькими чернилами безнадежных просьб и неправедных решений, монотонно жужжа, бились о стекла. Даже мухам тут было тяжело и душно. Пыль черной каймой оттеняла, все изгибы низкого лепного потолка.
Чиновник молчал, терпеливо ожидая, не хочет ли проситель добавить еще что-то. Убедившись в бесполезности ожидания, сухим, деревянным голосом, с примерной четкостью произнес:
— Нецелесообразно!
И протянул записку, на углу которой было изображено то же самое загадочное слово.
Прождав минуту и понизив голос почти до шопота, чиновник добавил:
— Предполагали к месту определиться? Вижу! Вижу и сочувствую. Или подряд-с? Сейчас многие с прожектами являются. Однако сие так, совершиться не может. Рука нужна или мзда-с. — Он широко открыл выцветшие глаза с желтоватым белком, с красными жилками пораженных склерозом сосудов и, посмотрев в упор на Деминского, повторил: — Или мзда-с!
Вторая победа
Только на улице дошел до Деминского весь оскорбительный смысл последних слов чиновника. Идея была похоронена, едва появившись на свет. Впрочем, и теперь Деминский всей душой знал, что эту идею об изгнании болезней не только за пределы города, но и за границы страны, а потом и со всего земного шара — пусть сейчас она кажется фантастичной — похоронить нельзя, что мир без болезней возможен, как возможен мир без нужды и голода. Возможен и будет таким!
Забегая вперед, хочется напомнить, что у нас давно уже нет холеры, что мы сумели пройти через такую войну, как Великая Отечественная, избегнув эпидемий тифа, который в прошлые войны отнимал миллионы жизней; что в нашей

Ипполит Александрович Деминский.
стране окончательно и навсегда исчезла не только чума, но и возможность чумы.
Британская империя некогда гордилась тем, что обладает девяноста процентами мировых запасов алмазов. С тех пор алмазная монополия нарушена, в частности усилиями советских геологов. Но зато разве не хранит Британская империя и страны, находящиеся под ее контролем, чуть ли не все сто процентов мировой оспы, чумы, проказы? Разве через столетия британского владычества не пронес Ганг печальной славы единственного и неисчерпаемого' холерного- резервуара мира?
Теперь, в месяцы и годы после приезда с промыслов, жизнь Деминского определяется вспышками чумы. Это становится основным делом его жизни. Приходит извещение, и через степь к месту тревоги мчится отряд врачей и санитаров. Как тогда на кургане, сжигаются все вещи, принадлежавшие больным, сжигаются трупы, словом — совершается все, что рекомендует наука. А болезнь проходит через огонь, появляется вновь за сто или двести километров.
После работы, измученный, но не опечаленный, а скорее разгневанный бесполезностью принятых мер, Деминский пишет друзьям в Астрахань:
«Кричите, что мы делаем совсем не то, что огнем чуму не истребить. Не стражник и санитар, а эпидемиолог должен разгадать загадку чумы».
Крик тонул в степных пространствах.
В Астрахани считали, что стражник, санитар и огонь — это все, чего достойна чума. Господин губернатор на совещании, несколько видоизменяя привычную формулу, произнес:
— Огнем и строгостью-с!