К книге
Письма с Прусской войны. Люди Российско-императорской армии в 1758 годуI. ВВЕДЕНИЕ[1]. «Махотка моя хрустальная» — «ваш верный муш». Война, покой и быт
9%
I. ВВЕДЕНИЕ[1]. «Махотка моя хрустальная» — «ваш верный муш». Война, покой и быт
15

Строюся, сад развожу, оранжерею сделала на каменном фундаменте, и галлерею, да временами такая грусть на все возьмет, что, чаю, каждое бревно слезами оплакано[553].

Несмотря на то (или, наоборот, именно потому) что семейная жизнь офицеров этой эпохи редко была устроенной[554], покой воплощает дом и семья. Именно так описывает свое возвращение с Семилетней войны в 1760 г. И. Ф. Лукин: «Прибыв в свой дом, увидя жену, желал полюбоваться покоем»[555]. Симптоматична в этой связи и апология семейной жизни в письме П. И. Панина своему брату Никите, который убеждает его жениться, презрев «философские рассмотрения» ради «благополучного спокойствия»[556].

Семья и дом могут разуметься по-разному. В письмах более традиционного толка женам адресуется (и то не всегда) только краткая приписка из обстоятельного письма матери (№ 55). Еще присутствует традиционная «сожительница» (№ 9, 40) и во множестве — «матушка». Но изобилуют при этом и места эмоционально окрашенные: «Сердце дорогое мое, радасть Алексашенька. Я тебя, моего искренего друга, от сердца маего целую» (№ 73); «Друг мой сердечной и душа прелюбезная моя» (№ 62); «Я всево на свете милее почитаю чтоб с тобою увидится руманая моя» (№ 57). Хотя такого рода комплименты, как «румяная моя» или «махотка моя», вряд ли прозвучат уже для дам следующего поколения.

Браки по любви в эту эпоху дело редкое, но отнюдь не исключенное. Культурная модель романов усваивается молодым поколением, родившимся при Елизавете, пока преимущественно среди элиты вроде племянницы вице-канцлера юной Катеньки Воронцовой. Все в то же жаркое лето, в июле 1758 г., она знакомится — при луне! ночью!! на улице!!! — с полковником Дашковым. После чего тот отвергает подысканную ему матушкой партию, и счастливая пара женится по любви[557]. Но и просвещенному крестьянину Леонтию Травину мать в 1753 г. «предоставила женитьбу на волю», и тот советовал всем «искать доброго человека, а не приданого»[558].

И все же для биографий поколения, главным образом представленного в нашем корпусе, типична скорее история Александра Ильича Бибикова: в брак вступил в 1751 г. «единственно покорствуя воле родительской», «но скоро увидев, сколь достойную нашел супругу, сохранил во всю жизнь свою нежнейшую к ней дружбу, доверенность и уважение»[559] (см. № 30).

То, что такого рода чувства в браке — не только стандартный нарратив биографов, но вполне жизненная реальность, нетрудно увидеть из писем. Вот такого, к примеру: «Ну, матушка прашчаи. В рисницы и очи тебя, душа мая, жизнь мая, целую и остаюсь всегда, матушка, друк мои, всегда вернои…» (№ 57). Вот кстати: автор этих строк полковник кн. Хованский, классический человек елизаветинского поколения. В 1758 г. ему 36 лет, то есть как офицер и человек он сформировался при настоящем царствовании. Ничего выдающегося, не герой, с поля баталии сбежал. И что, это в таких, как он, «вдыхал душу» Иван Иванович Бецкой? Или, может быть, в Ивана Петровича Стрежнева, трусоватого недалекого интенданта, который в то же время запрещает жене бить сына (№ 62)? Это они, на вкус ценителя молоденьких Элоиз, представляли собой «зверообразное и неистовое в словах и поступках» поколение? Ну-ну…

Про «друк мои»: уже тогда это ключевое слово мелькает часто, в том числе и в отношениях отцов и детей[560]. Тем более риторика дружбы характерна для новых семейных отношений, где она появляется еще в Петровскую эпоху[561]. Такое «товарищество»[562] часто подразумевало, особенно у генералитета и высшего офицерства, следование в армию — во всяком случае, до остзейских провинций; в Семилетнюю войну, как правило, в приграничную Ригу. Несмотря на то что специальным высочайшим указом «не только при армии в походе за границею, но ниже при границе ни генералским, ни офицерским и ни солдатским женам отнюдь быть не велено», те всеми правдами и неправдами оставались на казенных квартирах[563]: «Рига и Митава сплошь полны генеральшами» (№ 93).

Супруга П. И. Панина Анна Алексеевна, последовав указу, уехала из Риги[564], однако в 1761 г. мы уже видим ее с дочерью на армейских винтер-квартирах в Морунгене. Мало того, «все остальные» жены еще и собирались следовать за мужьями далее в лагерь при Висле[565]. Cербский майор Стефан Пишчевич, собираясь жениться перед выступлением на пруссака, вообще расценивает поход как своего рода свадебное путешествие с познавательными целями:

Много женатых при армыи штаб офицеров бывает и люде успевают находить способы жон своих как с собою возить <…> и так она будучи со мною в походе, яко человек молодои, может в чужем краю получить еще лучшее себы просвещеные, и увидит свет, и поймет обращение и обычаи каковы есть в народах, и будет иметь случай понять чужих языков[566].

Часто, с точки зрения содержания писем, под дружбой («приятством»)[567] подразумевается помощь в практических вопросах, «просительство» по разным поводам и рутинное управление домами и имениями. Заграничная армия заканчивает вторую за войну кампанию. В этих условиях указания по ведению хозяйства, инструкции «не оставлять деревенишек» (№ 24) или, на худой конец, «смотреть дамишку» (№ 74) имеют жизненно важное значение для поддержания семьи и самого офицерства.

У кого-то, как у П. И. Панина, дело могло принять совсем драматичный оборот: «будучи всегда отлучен от смотрения моего дому по нещастию бывшими в Москве и в деревнях моих пожарами лишился всех моих домов», а из троих детей двое умерли[568]. Или у кн. П. Н. Щербатова, который «много занимал» в армии, уже потеряв кредит, умоляет жену перевести деньги, но «двора закладывать я не советую» (№ 43). И в более благополучных случаях за годы отсутствия хозяев копились серьезные задачи по управлению хозяйством. К примеру, у поручика ОК И. Ф. Лукина по возвращении с войны через три года в 1760 г.: «Собственная деревня очень была упущена, по причине, в небытность мою, неправильных начинаний моих родственников»[569].

В перечне поручений — оплата своих и родственных долгов, имущественные тяжбы по имениям (равно часто упоминаемые и русскими, и остзейцами), распоряжения по дворне, отдаче в рекруты по объявленному новому набору, выдаче новых паспортов отходникам, корчемство (продление контракта на кабак), строительство и перестройка в имениях, продажа хлеба и вина и т. п.

Подобное разделение обязанностей привычно уже для предыдущего XVII столетия, когда по мере втягивания мужчин в колею военной государственной службы женщины «ведут расходы» и «бреют лбы», имея «все хлопоты и обузы деревенские и домовые»[570]. Тогда как письмо управляющему имением в нашем корпусе встречается всего один раз (№ 33), и при этом инструкции в нем дублируют написанное параллельно к жене[571].

Хозяйственно-финансовые отношения служащего офицера с домом жизненно важны для обеих сторон. Вариант полностью автономного существования («Вот тебе рубль, живи своим жалованьем»[572]) нечаст, хотя и присутствует. Например, Антон Живоглотов (№ 72), экипированный «милостью радителскою вначале». Он надеется, что потерю на баталии экипажа компенсирует производство в «обер-афицера» «в ранге подпорутчичем», при котором положены «бонусы» в виде денщика и денщицких денег. Вырисовывающиеся в сумме «рублев со сто тритцать» должны Антона вполне осчастливить и сделать независимым.

В основном же при форс-мажорных обстоятельствах вроде потери экипажа или плена младшие офицеры полностью зависят от поддержки родных (№ 27, 108, см. комментарий к № 17)[573]. Но и при более высоком статусе просьбы домой «панукать аб денгах» (№ 42) стандартны: на жалованье из‐за дороговизны не могут содержать себя не только обер-, но и штаб-офицеры Заграничной армии.

Офицерское жалованье [в РИА], — пишет австриец, — чрезвычайно скромно. Жить на него в наших землях невозможно. Почему приходится разрешать каждому [офицеру] брать с собой в поле необходимый для хозяйства провиант из расчета на 4 и даже 5 месяцев, вместе с требующимися для его перевозки телегами[574].

Отсюда, понятно, обозная неразбериха и «эксцессы» с местными жителями. Петербург признает проблему, но на системное ее решение — повышение жалованья находящимся в заграничном походе, как это практикуется в других армиях, а иногда (в Рейнском походе 1748 г., например) и в РИА — не пойдет и будет ограничиваться временными паллиативными мерами[575]. Неудивительно, если поручик из молотильной команды честно признается хозяину-пруссаку, что при представившейся возможности сам бы отнял у него муку (№ 115).

Примеры обратные, когда служащий офицер отправляет деньги домой, встречаются существенно реже. Судя по нашему корпусу, это скорее характерно для остзейского дворянства. Про Томаса/Фому Дица (№ 102–103), выходца из семьи протестантских пасторов, не имевшего наследственного имения, П. И. Панин писал своему брату Никите: «Не имея ничего, кроме жалованья, содержит жену с семью детьми»[576]. Деньги домой отправляют не только генералитет и высшее офицерство (генерал-майоры Карл Нотгельфер — тоже, кстати, «пасторский сын», Петр Гольмер, полковник Петр Девиц), но и унтер, капрал или бомбардир (№ 92, 104).

Финансовые трансферы в армейской среде регулируются, судя по письмам, несколькими способами. Во-первых, при помощи заемных (вексельных) писем[577]. Потребность в кредите у офицеров возникала еще до баталии (как у поручика 1‐го Мушкетерского полка ОК Ф. Ф. Севастьянова, занимающего деньги на марше в Торуни). Тем более она возросла после Цорндорфа, с необходимостью вновь приобретать все необходимое из потерянных при баталии экипажей (ни о какой компенсации со стороны государства речи не шло). Известно, что традиционно в России денежно-кредитные операции не были ограничены представителями купеческого сословия или иных социальных групп; дворянство, в частности, было в них вовлечено весьма активно[578]. Сообразно обстоятельствам на марше, составлялись простые долговые расписки, естественно не на гербовой бумаге, не заверяемые и не требующие поручителей. Образец приложен в письме И. П. Стрежнева жене: это заемное письмо упомянутого Ф. Ф. Севастьянова и его расписка в получении денег (половина третного жалованья по штатам 1756 г., 20 рублей) (№ 63–64). Предъявив такие документы, выданные в долг суммы получали близкие родственники заимодавцев, как правило жены или братья.

Вексельный оборот использовался частично и для финансирования Заграничной армии из казны через голландских банкиров с платежом в Данциге. Впрочем, падение курса и уплата процентов заставляло посылать и деньги «натурой» (к Цорндорфской баталии при армии имеется внушительная сумма 1,3 млн рублей)[579]. Заимообразно осуществлялось также предоставление денежных сумм пленным: в 1758 г. Фермор занял 500 червонных флигель-адъютанту короля Фридриху Вильгельму Карлу гр. фон Шверину, захваченному при Цорндорфе, ту же сумму мать Шверина должна была для раздачи пленным русским офицерам. Наоборот, русским пленным предоставляет 600 дукатов английский посланник при Фридрихе II Эндрю Митчелл, и эта сумма заимообразно выплачивается английскому посланнику в Петербурге Роберту Мюррею Кейту[580]. Со ссуд цорндорфским пленным в Берлине начались и сношения с Россией известного купца Гоцковского[581], чья коллекция составит основу Эрмитажа.

Заем/трансфер денежных сумм мог оформляться и менее формально, без пересылки расписок по простому требованию заимодавца в его письме. Кипучую деятельность такого рода мы видим в случае Петра Девица, что обусловлено его полковничьей должностью в Архангелогородском драгунском полку (№ 104). По пересылаемым жене спискам с выданными им своим офицерам суммами (более 800 рублей) заметно, что «отец солдатам» имел широкие возможности для поддержания своего финансового благополучия и становился кредитором не только для полкового офицерства, но и для нижних чинов (Девиц выдает в том числе 40 рублей унтер-офицеру).

Подобным образом был организован не только трансфер денег в армию, но и в обратном направлении: генерал-майор артиллерии Нотгельфер получает от своих подчиненных деньги, которые его жена затем должна выдать в Риге их женам (№ 92).

Наконец, переводы денежных сумм могли производиться перечислением офицерами денег в полевую кассу, тогда домашние получали их на руки из воинских касс по месту жительства. Жена генерал-майора Петра Гольмера (№ 92) должна получить так 200 рублей в крепостном казначействе Риги. Видимо, подобным же образом инженер А. И. Медер пересылает супруге в Перновскую крепость (Пярну) 50 рублей через Канцелярию Главной артиллерии и фортификации: по специальному указу деньги должны были быть выплачены в гарнизонной канцелярии из «фортификационной суммы» (№ 99)[582].

Не случайно большинство упомянутых здесь лиц проходят по инженерно-артиллерийскому ведомству: в этой элитарной корпорации бюрократические пути короче, а солидарность сильнее. В Канцелярии главной артиллерии и фортификации финансовые механизмы отработаны и потому, что ведомство является на эту эпоху одним из источников кредитования для дворянства. Несмотря на учреждение в 1754 г. Дворянского заемного банка[583], кредитный обиход и институты оставались хаотичными: брали где угодно, и в разнообразных формах. Среди долгов опального канцлера А. П. Бестужева-Рюмина, к примеру, помимо тысяч, взятых с подконтрольных ему почтамтов, значится и долг той самой Канцелярии главной артиллерии и фортификации[584]. В 1760 г. усилиями П. И. Шувалова при Канцелярии был даже создан предоставлявший ссуды Банк артиллерийского и инженерного корпусов[585].

Надо заметить, что при отсутствии или минимализме формально-документального оформления денежных операций исполнение обязательств в большей степени гарантировалось моральным долгом и корпоративным чувством чести. По крайней мере, именно в таком духе одно из писем комментирует отсутствие долговой «бумажки»: «Ich erin[n]erte genug sachen wie ofte ehrliche Män[n]er sich ohne Pappiere einander vollkom[m]en traueten» (№ 106)[586]. Противное кодексу «честного человека» поведение отмечается в письме А. Ильина: «Иа дивлюсь, что он господин новопожалованный секретарь (некий Евсюков. — Д. С.) еще по сю пору денег по векселю не заплатил, и сожалею о том, что нечувствителному человеку одолжение зделал». Добавляя эпитеты «негодный» и «неблагодарный», Ильин прикидывает далее механизмы давления на должника (№ 53).

Заем в большинстве упомянутых случаев не предполагал ростовщичества: деньги выдавались без процентов и без оговоренного срока их отдачи. По-иному, очевидно, дело обстояло с альтернативным источником кредита у армейских «маркитентеров» (маркитантов). Если верить свидетельству со стороны, у маркитантов была сосредоточена основная масса денежной наличности в российском лагере. Помимо отпуска в кредит товаров, они выдавали и займы под долговые расписки, присылаемые из России (№ 115). Эти денежные операции должны были использовать отработанные механизмы коммерческого кредита.

О маркитантах известно не очень много. Приглашались они из купцов и крестьян в расчете 12–15 человек на полк[587]. Вероятно, с ними был связан упоминаемый в № 99 московский купец (Петр?) Белавин, который вояжировал между действующей армией и внутренними губерниями. Для внутренних губерний это был своего рода отхожий промысел, организованный артелями под началом старосты — очевидно, чрезвычайно прибыльный, несмотря на риск. Известно, к примеру, что «маркитантство при армиях» составляло «главнейший промысел» в пограничном южнорусском Белёве, в том числе в Семилетнюю войну. При том, что из походов не возвращалось иногда больше половины торговцев[588]. Среди «маркитентеров» были также иностранцы, как «трактирщик француз Торан», «претерпевший разорение после Царндорфской баталии» в провизии и в денежном капитале. Фермор, впрочем, притязаниям француза не поверил и приказал отослать того в Мариенвердер для очной ставки с людьми, его знавшими[589].

Народец это был действительно ушлый: обыски, произведенные после Цорндорфской баталии на предмет поисков краденного во время «рассеяния», касались не только солдат, но и «маркитентеров». И если те не могли доказать, что найденные у них деньги не из разграбленных, велено было их «записать в камиссариатскую сумму в приход», а самих маркитантов наказать «жестоко плетьми» «за то что кто хотя бы вещи нашол, а не объявил или бес порук купил, а паче жесточае кто сам грабил»[590].

По мере пребывания армии за границей к ней потянулись новые трактирщики. Из коих рекомендовалось поляков и немцев с пашпортами привечать, а «жидов в лагерь и в армию не допускать», равно как и «женский пол, ежели с вином и пивом шатающихся по лагерю» — «вон выбивать и вино отобрать»[591].

Чтобы закончить денежную тему, упомянем, что хождение в армии имела как русская монета (рубль, полтинник, копейки), так и западноевропейские дукаты, прусские гульдены (червонные), полугульдены, но особенно массово — низкопробные прусские и польские тинфы/тынфы и шестаки/шостаки (№ 115–116). Медной монеты при армии не держали «в рассуждение великой в возке тягости», а отправляли для выплаты жалованья серебряную, предварительно наменяв ее на медь в России по императорскому указу[592].

В остальном походный офицерский быт представи´м по спискам вещей. За образцовый бытовой портрет возьмем артиллерии поручика Афанасия Невельского (№ 23–25)[593]. Офицерская палатка в экипаже не значится — вероятно, ее возили в полковом или артиллерийском обозе. Однако шилась она иждивением самого офицера и являлась его собственностью, как можно понять, в частности, из упоминания о продаже палатки убитого при Цорндорфе капитана Карла де Ля Тура (№ 106). В палатках армия стоит в поле всю кампанию «от травы до травы», включая генералитет и самого командующего. Относительно последнего надо заметить, что люди эпохи при всем политесе могут быть весьма непривередливы. К примеру, наследник престола с великой княгиней, будущей Екатериной II, в поездках по России «останавливались, за недостатком удобных жилищ, в палатках <…> несмотря на то, что иногда от дождя была вода под палаткою»[594].

Уставные палатки (балаганы, наметы) из плотной парусины («ревендушные»/равендучные) или полотняные. Одинарная ткань, легко представить, в дождь быстро намокала. В позднюю осень же спать в них было невозможно холодно. Саксонец Траутцшен писал из армии принца Субиза об окончании кампании 1758 г. в ноябре: «Почти каждое утро нам приходилось оттаивать [смерзшиеся] палатки на огне из соломы, чтобы можно было их везти дальше, а за полночь холод выгонял нас из палаток к кострам, которые горели прямо среди снега и льда»[595].

Поэтому воспроизводили современную конструкцию палатки в палатке: в импровизированном виде, как у Болотова[596], либо в регулярном, как в прусской армии у Притвитца[597]. Помимо этого, использовались разные модификации шатров или круглых кибиток азиатского типа. В «люксовом» варианте походного шатра обитал сам Фермор — с куполом сверху, на деревянной решетке, обитой внутри парчой. В таких же круглых шатрах в лагере 1758 г. располагалась походная кирха (она же парадная столовая) и главная лагерная церковь (см. илл. 43). В обычном варианте кибитки, в точности как у азиатских кочевников, обкладывались войлоком или соломой. «На большой равнине беспорядочными рядами были разбросаны соломенные хижины»[598], — описывает пастор Теге часть лагеря при Ландсберге, где размещались казаки. Солдатские же палатки Фермор только в октябре разрешает оплести соломой и сделать маты для подстилки[599].

Поручик Невельской имел один экипаж с 4 лошадьми, стандарт для его ранга (у артиллерии полковника, для сравнения, 2 повозки и 7 лошадей)[600]. А также двух собственных людей (один из них, вероятно, упоминаемый в № 23 «Ванка», который «мне много служит»). Из мундирных и амуничных вещей — «золотой» офицерский поясной шелковый шарф «в построении от полка», то есть казенный. Надо заметить, что уставным вариантом в этот период был шарф из горизонтальных полос черного и желтого цвета, однако и у поручика Невельского, и у капитана Тулубьева вместо желтого шелк золотой, положенный, вообще говоря, штаб-, но не обер-офицерам. Тут же шпага (томпаковая, у Невельского с «золотым» темляком).

Как правило (см. комментарий к № 81), на время баталии и солдаты и офицеры старались избавиться «для лучшей способности во обращениях» от всего, что стесняло движения, а равно могло привлечь ненужное внимание неприятеля. Кроме дорогих (почти 30 рублей!) шарфов, которые в пылу боя, надо думать, разматывались и терялись, не брали и шпаги. Артиллеристы, вынужденные двигаться особенно активно, вообще кидали в бою всю амуницию, а шпаги с портупеями офицеры просто вешали при орудиях[601]. Когда «разумшись ловчее», никакой символической нагрузки, как видим, в расставание со шпагой не вкладывалось.

На «строевой» фетровой треуголке и запасных сапогах уставное обмундирование в экипаже заканчивалось. Из зимних вещей имеем шубу: и у Невельского, и у де Ля Тура, что интересно, одинаковая — лисья, покрытая алым сукном (№ 106 — мода, или куплена у одного скорняка?), тулупчик (хочется добавить — заячий), «чулки валеные»[602]. Исподнее и домашнее: прежде всего верхние рубахи. У Тулубьева 8 поношенных и аж 10 новых — при недостатке «портомоек» стратегический запас для гигиены. Заметим, белье постоянно фигурирует и в просьбах о посылке из дома (№ 60, 62, 108); чистое белье — первое, что получает пастор Теге от Фермора по возвращении из плена[603]. Если продолжить сравнение с пруссаками, то и у них при обмене посылками в полевой армии желали получить прежде всего нижнее белье[604].

В своей палатке мы можем представить поручика в бархатной шапочке, запахнувшимся в ситцевый халат и завалившимся на одеяло «шитое выбойчатое» или под «пуховик с двумя подушками». За общим столом, у маркитанта или просто похлебывая чай хлопотами Ваньки или Васьки, офицер имел в своем распоряжении скатерти, салфетки, посуду: серебряную (обеззараживает), оловянную[605], а также медные чайник с четвертиной. В подполе экипажей побогаче можно было найти и целый серебряный сервиз (№ 116). Обходились серебряными ложками и чайными ложечками. Без вилок, в отличие от генералитета[606], и столовых ножей. Домашние припасы в экипажах к этому моменту уже разошлись, оставалось у кого что — скажем, варшавский табак и чай (№ 62), сахару 3 фунта[607] или 12 бутылок венгерского[608].

Что на скатертях и в тарелках? Об изысках армейской гастрономии можно узнать из описания стола у главнокомандующего или принца Карла Саксонского, имевших собственных поваров[609]. Представление о рационе более или менее обеспеченных офицеров, как и об обязательных продуктах для солдатской кухни (мука, масло, сало, сельди), дает публикуемый ниже документ 1760 г., регламентирующий деятельность маркитантов. Он составлен в виде вопросных пунктов и апробации их главнокомандующим. «Комплексный» обед — равно постный и мясной — стоил 25 копеек (дорого — целых пять фунтов «лучшего» мяса!), ужин на 5–10 копеек дешевле, но что в них входило, не сообщается[610].

1 Военно-полицейский чин при главном штабе армии, в этой должности при «гаубт-квартире» Григоров упомянут на 1760 г. в: А. В. Суворов. Сб. документов. Т. 1. М. 1949, 62.

2 В течение 1760 г. Фермор несколько раз замещал главнокомандующего П. С. Салтыкова по болезни.

3 Для сравнения: в ближайшей к границе Риге летом 1758 г. цена фунта мяса была определена в 2 коп. против реальной 2 ½ коп. (Livländische Jahrbücher IV, 2, 615). Таким образом, армейские цены превосходили и без того недешевую для русских Ригу в 2–2,5 раза. Те же 2 коп. стоил фунт «лучшего мяса» в столице империи — тоже далеко не дешевого места — в 1759 г. (Теге 1865, 1154).

4 Фермор предложил варить из казенного солода квас вместо пива по госпиталям и полковым лазаретам для дачи больным (РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 65. Ч. I. Л. 785, ордер Фермора Румянцеву о выдаче солода). Квас опробован лично Фермором и «оказался весьма изряден» (РГВИА. Ф. 846. Оп. 16. Д. 65. Ч. I. Л. 831), а «пива варить и употреблять по повелению Его Реисграфского сиятельства запретить» по ЕИВ Указу от 10.04.1760.

5 Испанский биттер (Spanisch-Bitter), вариант магенбиттера — горький ликер, служащий как лекарственное средство для желудка.

Впрочем, одним из главных маркеров выносливости в позитивном или бесчувствия в негативном смысле российской армии была неприхотливость в рационе[611]. О будничном меню офицеров и солдат мы кое-что узнаем из анналов местной «интеллигенции» (№ 115–116). Деликатесом, судя по ним, считалась, прежде всего, свежая рыба — прудовые карпы, с которыми русские познакомились в Пруссии (см. № 115). Но уважали и селедку, неизменно присутствующую во всех маркитантских меню. Стол разнообразили свежие овощи, огурцы с луком. Для солдат же упоминаются в основном супы или тюри типа ботвиньи и борща, холодные и горячие. Репу в здешних местах не выращивали, а картошку Фридрих II начал пропагандировать лишь накануне Семилетней войны (см. илл. 42). Стоит еще заметить, что ключевые события, отразившиеся в этих свидетельствах, пришлись на двухнедельный Успенский пост с 1/12 по 14/25 августа, что, как мы увидим, серьезно влияло на армейский рацион.

Непременная часть «бремени бритого человека» (А. Эткинд) — зеркало и бритвы: у Невельского целых пять (солдаты брились у полкового цирюльника). И трубки, пеньковые с серебряной оправой (интересно, дымили только в лагере или брали и на баталию, успокаивая нервы, как «маленький Тушин с закушенною набок трубочкой»?)

Что еще… У Невельского в экипаже имеется готовальня с артиллерийским инструментом, однако бумаги или книги отсутствуют. Да, и долги, конечно: «долгов разным лицам на 154 р.». Де Ля Тур же успел наделать таких долгов, что пришлось продать его экипаж (№ 106).

Добавим красок — выходной гардероб. Шляпы для фасону: обшитые широким и узким позументом (гасом), с плюмажем — белым и черным (по настроению?). Как почему-то и во все эпохи, носить шляпу по-залихватски означало набекрень, чтобы передний угол треуголки нависал над левым глазом[612]. Неряшливая манера с опущенными полям именовалась «по-бурлацки»[613]. Надеваем «красные триковые штаны с гасом», сапоги с пуговицами и подвязки к ним с серебряными пряжками, да серебряные шпоры. Сверху кафтан, например желтый и тоже, понятно, «с гасом». Штаны с золотым гасом (галуном) вообще-то имели право носить только в Лейб-компании. Однако неуставной галун мелькает повсюду, в том числе на истлевающем после колесования поручике Людерсе (№ 116), это явно одна из самых частых «несогласующихся со штатами пестрот»[614].

Илл. 2. Артиллерии поручик с форменной тростью (1780‐е гг.)

Далее подвязываем черный шелковый галстук с серебряной пряжкой. В экипаже у Невельского имеется также трость, то ли форменная, то ли просто из щегольства — и вперед, в Нойдамм до дам. Пока не отпели бранденбургские соловьи дорогому моему сердцу Афанасию Невельскому.

Но это через год, а пока — мы живы.

И отправляем домой, как повсеместно принято в эту эпоху, с оказией «сувениры»[615] вроде ружья, купленного у «егаря графа Дона» (№ 9), штуки батиста с итальянским платком (№ 99), аршина ленты (№ 104). В России поход видят и как своего рода шопинг-тур: в армию из дома приходят конкретные заказы. Михайла Крючков, к примеру, надеется, что армия займет Берлин и «Франфорт» не исходя из каких-то стратегических соображений, а потому, что там сподручнее купить парадные скатерти домой (№ 9). Вкусы русских офицеров пока скорее провинциальны, и венский аристократ покупает привязанности на манер торговли с дикарями:

Пришлите мне, — пишет австриец де Фине в Вену осенью 1758 г. из главной квартиры РИА, — разных мелких изготовляемых в Вене галантерейных товаров, вроде табакерок, портсигаров, печатей, цепочек для часов etc. Того рода, которых там можно купить задешево и которые бросаются в глаза. Российские офицеры находят их очень ценными и красивыми. Таким способом тут можно приобрести много друзей и большое уважение[616].

В том же качестве экспортных товаров выступают слуги, которых офицеры Заграничной армии привозят из западных земель: Александр Анненков, например, возвращается из цорндорфского плена с приставшим к нему лифляндцем «Крестьяном Ивановым» (№ 17). Петер Девиц собирается нанять для своей «ангел Машиньки» девку и парня — во-первых, потому, что Марии Христиановне, вероятно, удобнее иметь немецкоговорящих слуг. А во-вторых, с надеждой на лучший вариант, чем его русская портомойка Пахомиха, которая «sauft, ist sehr faul» («пьянствует и ленива») (№ 104).

Касательно жен интересно, что «дружественные» отношения с ними могут касаться не только хозяйственно-финансовых вопросов, где они возникают силой вещей из‐за отсутствия хозяина дома, но и главного жизненного стержня, офицерской карьеры: «Надежно произведену быть в подполковники <…> да разсуждение мое отстается <…> без согласия с тобой, душа моя, оного никак учинить не могу» (№ 62). В другом письме — упоминание о гренадере, «произведенного в капралы по вашему распоряжению»: очевидно, жена в данном случае ходатайствовала о производстве по чьей-то просьбе (№ 28). Постоянные поздравления жен после своего производства («Поздравляю вас госпожею благородною женою аудиторшею», «Поздравляю вас госпожа капитанша» — № 71, 74) обнаруживают, кажется, больше чем формальный обиход. Как предусмотрено петровской Табелью, чин относится к супруге в полной мере: «Все замужные жены поступают в рангах по чинам мужей их». Недаром эпоха оперирует парадоксальными для нас выражениями типа «обоего пола генералитет»[617].

«Любовь» в ее галантном понимании также была уже, несомненно, важной частью внутреннего мира. Во всяком случае, у молодых офицеров: «Самая нежная любовь… тогда получала первое только над молодыми людьми свое господствие»[618]. У Алексея Ильина, к примеру, с его «Крестиной Осиповной», которой он «свидетельствует почтение», ждет «приятнова известия» и посылает какую-то найденную в брошенном доме «птичку» (№ 50). Судя по адресатам его писем, мы имеем здесь дело с аудиторией (по)читателей Сумарокова и Тредиаковского, обрисованной Ломоносовым как «вся молодежь, то есть пажи, коллежские юнкеры, кадеты и гвардии капралы»[619]. Это прилежные читатели и переписчики всяческих «Ипполитов и Жулий англинских», «Клеонтов и Рамир», «Эпаминонда и Целерианы» и т. п.[620] В наших письмах упоминаний о возимых с собою «стацких романах» нет. Однако в более спокойные времена Семилетней войны «любители истори» уже вполне могли развлекаться подобным образом[621].

Нежные эмоции могут составлять и едва ли не главную опору в хаосе войны и баталии: «Знайте, жизнь моя, что в кровавый день прошедшей баталии, ежесекундно ожидая в продолжение 12 часов смерти, я часто думал о моей дорогой Наташе <…> когда я буду умирать, то умру с Вашим именем на устах. Прощайте, любимая и возлюбленная более жизни, нежная моя супруга» (№ 28). Для оставшихся дома высшие резоны тоже не могут перевесить чувств, даже если это великая княгиня: «Oh! que je hais ce carnage du genre humain; je tremble à chaque poste, et Dieu sait ce qu’il en sera à l’arrivée de courriers[622]».

В то же время культура галантности и эмоциональный язык в корреспонденции с противоположным полом подразумевали и новое отношение к семейным узам[623]. Реалии многолетней далекой войны, как и всякой разлуки, становятся серьезным испытанием для идеализма привязанностей и заставляют «последовать жертвою Венере и ее угождениям»[624].

Алексей Ильин сокрушается в письме брату о своем товарище, что тот-де «свою любезную пренебрегать начинает, а влюбился в хозяйку, говоря, что здесь тою неблагодарную доволен не буду, а вы братец с тем ему постыдитесь» (№ 49)[625]. И наоборот, повторяющиеся в письме жене (№ 28) мольбы к Наташе «быть мне верной» и расстаться с каким-то «Фомкой» заставляют предположить основания для подобных сомнений: «…Какая жена захочет это, чтобы жить розно? Не спорю, такая, которая пользоваться сама хочет всеми веселиями»[626]. Коллизию такого рода в развернутом виде мы знаем из семейной драмы, запечатленной в письмах гр. Екатерины Михайловны Румянцевой в Заграничную армию своему знаменитому мужу[627].

Наконец, о неизбежной в каждом походе внутри и вне России амурной составляющей нас извещает и любопытное доношение протопресвитера Заграничной армии о. Иоанна Богаевского, которое я приведу в деталях. Дело происходит уже на зимних квартирах по окончании кампании 1758 г.: «Венгерского гусарского полку пример маиор Фелкер требует от меня позволения к свещеннику того полку протопопу Симеону Беличу, дабы обвенчал он гусара Себени Иштвана на оставшейся от умершего гусара Стефана Хорвата жены Марии». Из чего мы уже узнаем, во-первых, что «зимовные жены» и «зазорные женщины» обретались вместе с армией, а во-вторых, либо венгр перешел в православие, либо будучи католиком, ничтоже сумняшеся согласен венчаться у православного священника. О. Иоанн далее:

В данной мне от Святеишаго Правительствующаго Синода инструкции о брако сочетании неупомянуто для того, что в таком походе женится не есть доброе дело, но паче болшему злу виновное. Потому что между зимовными женами абозными все блудницы под видом чесно именуемых портомоек и кухарок утаеватца могут, которые по воинскому артикулу 175му без расмотрения особ чрез профоса исполку изгнаны подлежат[628]. И того ради за должность имею <…> просить <…> камандирам служивых и всякого чина людьми от женитбы воздерживать и о женившихся до сего жен и содержащихся дурно ауфицерам (sic! — Д. С.) их других женска пола прекратить и ис полков выслать до окончания сего мясоеда, дабы невоистенно и безаконно живущии очювствовались и удаляющи себе от приобщения Святых Христовых таин в наступающую Четыредесятницу достойное покаяние принесли и приобщились. На будущую компанию в воинских происхождениях чрез Богом благословенный успех пользовать может[629].

Фермор в своей резолюции подтверждает «о недержани никому зазорных женщин» и «особливо женится никому в здешних чюжих краях непозволять»[630]. Но не позволенное быку, как водится, позволено Юпитеру:

[Российские генералы] по большей части слишком привержены удобствам, а отчасти и падки до наложниц. Их примеру следуют многие высшие офицеры, хотя и из этого числа стóит исключить некоторых командиров, в частности, князя Голицына, а также иностранцев[631].

Предыдущая главаГлава 15 из 158Следующая глава