К книге
Юность нового векаГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. ШКОЛА ИЗ ЦАРСТВА ПОЛЬСКОГО
67%
ГОД УДИВИТЕЛЬНЫХ ОТКРЫТИЙ. ШКОЛА ИЗ ЦАРСТВА ПОЛЬСКОГО
28

Дед Лукьян провалялся на лавке две недели. А в тот вечер, когда снова взялся за колотушку, набежало к нему в хату баб полным-полно. Принесли они творог и сало, хлеб, огурцы и молоко. Дед Семен выставил непочатую четверть вишневой наливки. И без всякого Якова, просто в честь старика, до полусмерти запоротого исправником, началось веселое гульбище. Стешка пела, Аниска выбивала дробь каблуками, Ульяна хлопала в ладоши и приговаривала:

— Эх, скачет баба задом и пе́редом, дело идет своим че́редом!

А дед Семен, то и знай, подливал в стаканы наливку — красную как кровь, ароматную как вишневый цвет.

Бабы ушли темной ночью, горланя песни на все село. Лукьян даже прослезился от такой ласки. А потом накинул на покатые старые плечи рваный зипун, смахнул рукавом слезу.

— Ты не слыхал присказку, как собака собаку в гости звала? — спросил он Кольку.

— Нет.

— Одна, значится, позвала, а другая ей в ответ: «Не могу, — говорит, — недосуг». — «А что так?» — «Завтра хозяин поедет за сеном по первопутку, надо мне вперед забегать да лаять. А то без харчей останусь…» Так вот и мне: гуляй не гуляй, а надоть с колотушкой плестись.

Колька кинулся деду на шею: раз уж начал шутить Лукьян, значит встал он на ноги, и нечего за него бояться.

С этой мыслью и заснул Колька. А утром растормошил его Димка.

— Подымайся, лежебока, новость скажу! Барин благочинному телеграмму отстукал: так, мол, и так — вертайте свою школу в церковную сторожку, переводится к нам в село Коцкое высшее начальное училище. И едет с ним инспектор Кулаков.

— Что за скотское? Да еще высшее? — Колька свесил с лавки босые ноги и протирал спросонку глаза.

— Сам ты скотский! Учиться будем! Давай быстрей! Отец что-то на карте ищет!

Отец нашел в Царстве Польском маленький городок на реке Вепрь, давно захваченный немцами. И все стало ясно: коцкое училище, стронутое с места войной, где-то ютилось на задворках Западного фронта и, наконец, откатилось в глухие брынские места.

Через день приехал Федор Ваныч Кулаков — в длинной форменной шинели и в фуражке с синим околышем. А на ушах, чтобы не остыли от мороза, ловко держались черные бархатные наушники.

— Видать по всему: надворный советник, не больше, — заметил отец.

— Ты это что ж? Никак по ушам гадаешь? — догадался дед Семен.

— Точно. Генералам, батя, в такую пору полагается верблюжий башлык.

В трех чемоданах инспектора размещалось всякое его барахлишко. И больше всего крахмальных воротничков: Федор Ваныч менял их почти ежедневно. А в одном деревянном ящике помещалось все оборудование училища: теллурий, микроскоп, компас, рыба и ящерица в двух банках со спиртом и гремящий ворох жестянок — вырезные кокарды, похожие на брошки, и поясные бляхи с буквами «ВНУ». И всем, кто был принят в училище, инспектор выдавал за плату эти красивые игрушки. Только сельские мальчишки кокард не носили: не было у них фуражек. А поясные бляхи нацепили мигом. И когда дело доходило до драки, пояса с бляхами хорошо шли в дело.

С Кулаковым приехала и его экономка — дама миловидная и смешливая, вся в черном, округлая, как семенной огурец, с удивительно тонким девичьим голоском.

В первый же вечер у Шумилиных она крепко сдружилась с вишневой наливкой деда Семена: опрокидывала в маленький рот стопку за стопкой и говорила нараспев:

— Жи́тте наше кру́тке, выпиемо кели́шек вудке!

И горевала, что любовь к вину у нее от отца, который служил лесником у графа Тышкевича и утонул спьяну в моховом болоте на своем обходе. И поминала про какую-то книгу Эмиля Зо́ли, где, по всем статьям, определена и ее горькая судьбина.

Федор Ваныч ерзал на лавке, все хотел отнять у нее стопку, краснел и вздыхал:

— Полно, Зося! Как не стыдно? И не смейте говорить Зо́ля; его звали Золя́! — и дергал себя за нос: он был гугняв, словно в ноздрях у него застряла вата.

— Вши́стко е́дно! — колыхалась от смеха пани Зося, снова протягивала стопку деду Семену и мурлыкала: — Житте наше крутке! Не так ли, Сэмэн Васильевич?

— Так, истинно так, дорогая Софья Феликсовна! — отвечал хмельной дед Семен и услужливо наливал ей ароматную багряную жидкость вровень с краями.

На Зосю напал стих: она целую неделю ходила по гостям и возвращалась домой навеселе. А потом проспала два дня, попросила Стешку отхлестать ее веником в бане и пошла работать в больницу. Была она и акушерка, и фельдшерица, и зубы дергала не хуже дяди Ивана. Зимними вечерами обошла она все избы в селе и скоро так сдружилась с бабами, что они в ней души не чаяли.

А когда запивала вновь, принималась ругать Кулакова:

— И кофий ему подай, и воротнички настирай, и спать с ним ложись: он как дитя малое — одному-то ему в кровати страшно. А замуж не берет. «Дворянин и лесникова дочка, — говорит, — не пара». В генералы метит и хорошее приданое хочет взять. Вот так и живем…

Но такие разговоры только баламутили баб: они давно жили без мужиков и втайне завидовали Зосе, что у нее под боком такой видный барин, хоть и с ватой в носу.

Ватный барин, как прозвали его в селе, развернулся быстро, и скоро начались занятия в училище.

Он пригласил отца заниматься с ребятами гимнастикой и военным делом, пока бесплатно. Анну Егоровну одну оставили вести три класса в старой церковной сторожке. Благочинный читал послания апостолов и заставлял зубрить катехизис. Клавдия Алексеевна занялась литературой. Федор Ваныч вел все, кроме истории. И еще приехал Гаврила Силыч Воропаев — рыжий верзила в потрепанном сюртуке, с золотой ладанкой на шее. В ладанке был маленький портрет царя. На первом же уроке Гаврила Силыч поцеловал этот портретик, велел всем спеть «Боже, царя храни» и начал рассказывать про великого князя Ивана Калиту, который купил для Москвы не один город за пять тысяч рублей серебром.

Князья, цари, императоры — они так и не сходили с его уст. И рассказывал он о них смачно и с такой лаской, словно о самой близкой родне, про которую забывать никак нельзя.

— И чего это он так про царей? — Димка спросил у отца. — Уж таким соловьем разливается!

Колька сказал:

— Ну, прямо кум королю, а царю племянник.

— Начальство пообещало ему Анну на шею, — есть такой орден. Потому и старается. Да и монархист он в душе. Говорят, в девятьсот пятом году евреев громил в Киеве.

— А ты кто?

— Ну, брат, много будешь знать, скоро состаришься! — отшутился отец.

Барыня отдала из людской фисгармонию. И одноглазый регент Митрохин — в неизменной черной крылатке — стал вести пение: и божественное и мирское. Через месяц ребята знали почти все песнопения к рождеству и ладно исполняли хором «Во поле березонька стояла».

Класс был единственный, первый. И вместил он Димку с Колькой, Настю с Полей, Силу с Витькой и с Филькой и еще с десяток других ребят, которые съехались из соседних деревень и со всей округи.

Тут был и один барчук Фрейберг — из захудалых немцев, долговязый, холеный мальчишка с длинным ногтем на мизинце левой руки. Ребята болтали, что надевал он ночью на этот ноготь маленький серебряный наперсток, чтоб не сломать ненароком, а в классе поджимал его к ладони, особенно при встрече с инспектором. И баловался на переменах в меру: выдать, берег свой ноготь, как талисман.

Был тут и попович Малининский — сладкоежка и фискал, с рыжими кошачьими глазами и с толстыми ляжками, этакий дюндик-коротышка, раскормленный, как новогодний гусь.

Были тут и другие сытые парни — сыновья мельника и лавочника, и просто недозрелые мужички из зажиточных семей. И одна девочка — тихая краснощекая хохлушка Ася Басенко, дочка лесничего из имения фон Шлиппе, совсем дикая, как таежная коза. Училась она прилежно, только страшно зубрила по вечерам — в голос. А в классе пунцовое ее лицо вмиг покрывалось испариной, когда учитель называл ее фамилию. И Димка прозвал ее Басенко-Попотенко.

Пять богатых чужаков ходили в полной форме, радуя глаз инспектора: фуражки с кокардой, короткие тужурки мышиного цвета с блестящими пуговицами, лакированные пояса с бляхой, брюки навыпуск и черные башмаки со шнурками.

Они держались особняком, передавали друг другу интересные книги и спорили про Шерлока Холмса и Ната Пинкертона. И издевались над Асей, которая приносила в класс детский журнал «Солнышко» и обещала Насте с Полей выпросить у пани Зоси слезную повесть Анастасии Вербицкой «Ключи счастья».

Учились чужаки не лучше Димки и Кольки. Но лишь им оказывал внимание Гаврила Силыч. А Фрейберга он ласково называл Гансом и приглашал к себе по вечерам пить чай и подробно рассказывал ему про какую-то гнусную киевскую историю, про нашумевшее дело еврея Бейлиса.

— Ну и подлизы! — сплевывал Витька, когда попович или барчук семенили по коридору за рыжим историком и услужливо несли за него до учительской потрепанный классный журнал.

— Мало что подлизы. Дерьмо! — подтверждал Колька.

По всем статьям выходило, что барчука и поповича надо отволтузить. Но все не было случая.

Правда, дюндик привязался однажды к Фильке:

— Почему тебя зовут Свистун? Во что свистишь?

— На дудке умею, на жалейке. Сам их делаю.

— А вот на этой штуке играть не умеешь? А? Как называется? — спросил дюндик и вынул из кармана маленький барабан — картонную игрушку с елки.

Доверчивый Филька уставился на красивую игрушку и выдавил в нос:

— Ба-ба-бан!

— Гундосый, гундосый! — заплясал на одной ноге попович и показал Фильке язык.

Витька сжал кулаки: он решил делать баню. Но про гундосого услыхал Федор Ваныч, который гугнявил почище Фильки. Коршуном подлетел он к поповичу, ловко, привычно схватил его за оттопыренное ухо и поволок в учительскую. И что-то там было: вышел оттуда дюндик в слезах и два последних урока громко шмыгал мокрым носом.

Только эта наука не пошла ему впрок. И он так зло подшутил над Витькой, что тот всю субботу провалялся на горячей печке, а мать с утра до вечера делала ему припарки и смазывала зад нутряным свиным салом.

Накануне, в пятницу, история была последним уроком. Гаврила Силыч потеребил пальцами ладанку, пристально оглядел класс: вызвал Витьку Кирюшкина отвечать про опричников. С неделю назад Димка дал ему полистать «Князя Серебряного», да и урок Витька затвердил крепко, и все сошло отлично.

А когда Витьке позволил учитель сесть на скамью, дюндик подставил ему карандаш. Витька и плюхнулся с маху на острый кончик. И потемнело у него в глазах, совсем как в те дни, когда болел он куриной слепотой. И приглушенно вскрикнул и вдруг свалился в проходе рядом с Димкой.

— Да что с тобой, Кирюшкин? — с тревогой и удивленно спросил Гаврила Силыч, и в напряженной тишине звякнул стаканом: плеснул в него голоток воды из графина, чтобы подать Витьке.

Димка вскочил, поднял Витьку и прислонил его к парте.

— Пустяки, Гаврила Силыч, обойдется. Нынче Кирюшкин спал плохо, готовился к вашему уроку. Дозвольте вывести его на волю: там ему легче будет.

Историк кивнул.

— Пошли, Витя! Вот так, вот так! — Димка перекинул Витькину руку через плечо. — Глядите, ему уже хорошо.

Но у дверей Витька застонал. Димка обернулся и громко сказал:

— А кому-то будет плохо! Очень плохо! — и так глянул на поповича, что тот пригнулся к парте.

На урок Димка не вернулся. Долго вел Витьку домой и кое-как уложил его на горячую печь. И сбегал за паней Зосей. А все воскресенье катался с Колькой на коньках возле лавки Олимпия Саввича, у которого дюндик снимал комнатку.

Но ничего не вышло: попович весь день крутился в хате — читал книгу в постели, ел кашу со шкварками, пил чай с вареньем и с пирогами. И изредка выглядывал из-за куста герани на двух дозорных, которые даже обедать бегали порознь, чтобы не прозевать, когда высунет нос на улицу чужак-обидчик.

В понедельник, на большой перемене, Витька шепнул Силе, поманил Фильку, и они спрятались в бывшем барском буфете, где пьяная озорная повариха гонялась с метлой за ребятами.

Димка с Колькой расшалились в коридоре, бегали с девчатами играть в снежки, потом дали по хорошему подзатыльнику и Фрейбергу и Малининскому и помчались в буфет. Барчук и попович кинулись за ними и попали в засаду.

Барчука отделывали двое: Димка с Колькой. И влетело ему за вечерний чай с историком; и за Бейлиса, который вовсе не резал православных мальчишек и не брал у них кровь для пасхальной мацы; и за книги, что не давал читать; и за насмешки над Асей, которая плакала в классе; и за длинный ноготь на левом мизинце. И Колька в азарте отгрыз этот ноготь и чуть им не подавился.

Барчук не плакал. Он только крутился на месте, размахивал длинными руками и стонал:

— О майн готт! О майн готт!

А с его наутюженных брюк и с тужурки летели на пол звенящие пуговицы.

Попович голосил, как баба. И пришлось заткнуть ему рот носовым платком. Но он вытолкнул языком платок и чуть не откусил Витьке большой палец, когда втроем сажали его на карандаш и разорвали сзади штаны на самом округлом месте.

Попович вопил, барахтался в углу. Фильке надоел этот противный крик, и он неумело отпечатал пятерню на левой щеке дюндика. И белые полосы от пальцев веером разбежались по пунцовой коже.

— Впятером бьете двоих! Какая низость! — крикнула Клавдия Алексеевна. Она стояла на лесенке, что вела в буфет. Лицо у нее так и передергивалось от возмущения.

Попович хотел было раскрыть рот и нажаловаться. Но Сила больно щипнул его за толстую ляжку, и он снова завизжал, как от ожога.

— Вон, вон отсюда! Пятерых — в карцер! — зашлась гневом учительница.

Витька шагнул вперед, одернул рубаху.

— Вы в наши дела не встревайте, Клавдия Алексеевна! — Он еще тяжело дышал от жаркого боя. — У нас не самосуд. Фрейберг и Малининский получили по заслугам, как ваш батюшка учит: око за око, зуб за зуб.

— Дюндик Витьку на карандаш посадил в классе. Витька на печке два дня промучился. Это как? Справедливо? — спросил Димка.

— Погодь, Шумилин, мог бы и помолчать, никто тебя за язык не тянет, — огрызнулся Витька. — А дюндик пускай еще спасибо скажет: били его по совести: и зубы целы, и глаза на месте. Вышло у нас под расчет. А теперь хоть куда пойдем, даже в карцер.

Клавдия Алексеевна отпустила барчука и поповича домой, а пятерых завела в пустой класс и замкнула дверь ключом.

Выпустил их Федор Ваныч поздно вечером. И когда они шли домой, по заснеженному селу бежал с телеграммой в руках почтмейстер Петр Васильевич Терентьев и стучал во все окна:

— Свобода, граждане! Свобода! Отрекся царь Николай от престола в пользу Михаила!..

Предыдущая главаГлава 28 из 42Следующая глава