На улице было жарко и ветрено. И Димка пускал мыльные пузыри на кухне. Они вылетали из соломинки, как пули, как ядра. Сережка был в диком восторге: прыгал, дул на них, хватал руками. И пузыри лопались с легким щелчком, как стручки акации, когда подоспело им время разбрасывать семена. Иногда пузыри попадали в яркую полосу света и отдавали сиреневым блеском. И в них, как в зеркальце, виднелись стекла в окне, и переплеты рам, и полыхающий золотыми бликами самовар на конике, и веселые, словно раздутые вширь, рожицы двух шалунов.
В доме никого не было. Да и все село будто вымерло: люди жали хлеб. Только древние старухи хлопотали в избах: сушили на штакетнике стоптанные валенки, глиняные горшки; да всякие несмышленые ползунки резвились на крыльце или копались в горячей дорожной пыли, как цыплята. А ветер подхватывал пыль, ловко закручивал ее воронкой и далеко уносил прочь вместе со щепками, с былинками сена, с сухим куриным пометом и всякой другой дрянью.
Димке очень хотелось в поле, да пришлось вот остаться из-за Сережки: стал он ходить, бегать, лопотать, нужен за ним глаз да глаз. То за ножом тянется, то за спичками: мало ли до греха? А уж егоза — голова идет кругом; лезет на руки — возиться, слушать сказки, ласкаться. Хорошо хоть, о пузырях вспомнил: пускали с Колькой по весне прямо на улице!
Но пузыри надоели Сережке. И Димка спросил:
— А хочешь, я тебя в полет пущу?
— Хоцу! Хоцу! — обрадовался Сережка.
— Становись! Голову и плечи нагни, а руки сложи ладошками, вот так, и просунь между ног. Видел, как папка делал: крутанет меня, и я лечу. Здорово!
— Давай!
Димка крепко ухватился за Сережкины руки и рванул на себя. Изо всех сил хотел, да не вышло: не смог приподнять братишку, сделать ему полное сальто. И малец, завершив полукруг, с маху клюнул в тряпичный половик.
Нос будто сплющился, полилась кровь, крик разорвал уши. В эту минуту и брякнуло в разбитый колокол: бом-бом-бом!
Набат всегда леденил сердце. Был он страшней потопа, страшней вулкана, страшней покойника. Бом-бом-бом-бом! — словно всадили нож в глотку.
Димка забыл про Сережку и выбежал на улицу. Бом-бом-бом-бом-бом! И все оборвалось в душе: за почтой, на скате горы к Омжеренке, вовсю горела-полыхала соломенная крыша.
Из густого синего дыма вырывались к небу красные искры. Трещали и кувыркались в воздухе горящие головни. Огонь ухал, плясал, ветер свистел. И уже по соседней избе — как живой — бежал огонь под застреху.
Анна, мать Андрея, что-то выкидывала через окно, а на ее крыше огненные языки клубились, как змеи.
Две старухи метались по улице среди огня и едкого дыма и кричали безумно, дико. В голос плакали ребятишки, но их вопли заглушал набат: бом-бом-бом-бом-бом-бом!
Ветром занесло головню во двор к почтмейстеру, и по старой дранке почты заметались танцующие огни.
Димка врос в землю: почти все село на его глазах полыхало костром! Он кусал губы, и слезы скатывались в рот, падали на грудь.
Из этого оцепенения вывел его Сережка. Он вышел на крыльцо — весь в слезах, в крови и с такой гулей, будто ему вместо носа прилепили картошку.
Димка кинулся к нему и запричитал:
— Сереженька! Пожар! Да не плачь ты, маленький, не хотел я тебя обидеть!.. Ой, сгорим! Гляди! К Лукьяну перекинулось!.. Люди! — завизжал Димка. — Папа! Деда! Где вы?
И эти слова, которые он выкрикнул до боли в ушах, очерствили его сердце. И он вдруг понял, что один он тут: хозяин, работник, надежда семьи.
Он подтолкнул Сережку, у которого застыли глаза от страха.
— Беги скорей вон туда: к барскому саду. Я буду тебе вещи таскать!
И заметался по кухне: достал тетрадь деда Семена, схватил самовар — отнес к Сережке. Прибежал за подушками, ногой выпихнул из сеней пустое ведро. Снял со стены безмен и ходики. А вещей не убывало, и какую из них брать — он не знал, голова шла кругом.
На Красавчике прискакал верхом, без седла, дед Семен — в расхристанной рубахе, без картуза.
— Одежу, одежу таскай! Сгорим — не справим! — крикнул он Димке, а сам, спрыгнув с коня, схватил ведро с водой и побежал к Лукьяновой избе. С ходу выбил дверь плечом, полез на чердак, плеснул водой из ведра. Но опалил бороду в огне и стал вышвыривать далеко на улицу ложки, чашки, зипуны, лапти.
Прибежал отец. За ним Колька, мать, Лукьян. Выкинули, что смогли, из хаты деда Аршавского. А огонь уже охватил закуту у Шумилиных.
— Алешка! Живо на крышу! Сбивай искры мокрым помелом! — крикнул отцу дед Семен. — Всем таскать, что успеем! — И ударил оглоблей по крыше закуты, чтоб заглушить пламя, и стал быстро бегать от колодца к пожару и опять от колодца к пожару с полным ведром.
Отец проворно влез на крышу, но не смог удержаться — искры сыпались на дранку, как из решета, под застрехой зловеще полыхнуло пламя, рубаха стала тлеть. Дом вспыхнул, как сухая лучина, и пошел трещать, гудеть в огне и рассыпаться.
Только и успели: перебежать в сад, отстоять сарай да раскидать багром с десяток нижних бревен у венца в сгоревшем доме. Их залили водой, но они долго еще трещали и угарно чадили на пепелище.
В этот страшный день никто не вспомнил про пожарную бочку с ручным насосом. И она сгорела в дощатом сарае за винной лавкой, так и не пойдя в дело.
Из соседних деревень прибежали мужики с топорами и с железными пиками. Но уже догорал дом благочинного и полыхали всякие кляузные бумаги в конторе волостного правления.
Старая генеральша отсиделась в своем каменном доме и не шевельнула даже мизинцем. Пароконная пожарная бочка на ее усадьбе так и простояла на одном месте: из нее поливали водой деревянный Вадин флигель, где Варвара Булгакова со своими девчатами тряслась от страха, хотя пожар ей почти не угрожал.
Дядя Иван был в соседней деревне, по вызову, и прибежал, когда Сережку с вещами уже снесли в сарай. Он вышагивал по земляному полу, натыкаясь на ведро, на сундук, на сложенную в кучу одежду, от которой пахло горелой тряпкой, и бросал гневные слова деду Семену:
— Вот тебе и хваленые господа! Мужик горит у них на глазах, а им хоть бы что!.. Сволочи они! Я всегда тебе говорил. И когда только кончится эта проклятая жизнь: с барином, с приставом, с благочинным да и с твоим богом в придачу!
Дед Семен перекидывал в руках топор — хотел прилаживать рукомойник к стене — и отмалчивался.
— Убегу из села! Санитаром пойду на завод, в больницу. Там хоть люди, товарищи! И умеют они постоять друг за друга! — Дядя Иван совсем рассвирепел.
Колька с Лукьяном сидели на жалкой рухляди в темном углу и всхлипывали, как по покойнику. Отец примостился на чурбаке. Он курил, давил сапогом окурок за окурком и тяжело вздыхал. Мать, как наседка, хлопотала возле Сережки и обмывала ему разбитый нос.
Димка сидел на грядке, против ворот, и будто без всякой думы глядел на петуха. А тот как ни в чем не бывало задрал голову кверху и задорно прокукарекал. И где-то вдалеке отозвался ему петушиный крик на селе.
— А что делать, Иван? — покорно спросил дед Семен и кинул топор к ногам. — Красного петуха старой генеральше ты не подпустишь, даже со зла. Да и черт с ней: сгорит, так еще лучше отстроится.
— А вы с нее денег потребуйте — всем миром. Она из вас сорок лет жилы тянула! Не даст денег — лес берите, да не так, чтобы вас по заднице березовыми прутьями хлестали! И пускай она на земство жмет, чтоб ссуду дали. Безвозмездную ссуду. Понимаешь?! И — Голос, голос подайте! Да кулаком по столу. И не просите, не кланяйтесь, а свое требуйте!
— Правильно! — сказал отец. — Всем миром надо требовать. Ведь не один ты погорел? У всех такая беда.
— А я, видать, по миру пойду. Не встать мне на ноги, ох, не встать! — Дед Лукьян обхватил голову руками и застонал. — А все та звезда волосатая, лишенько мое, лихо!
— Да замолчите вы со своей звездой, дядя Лукьян! — вскипела мать. — Обойдется! Не среди волков живете. И не бросим мы вас в беде. Кольку выходили, неужели теперь его под забором оставим?!.