К книге
Дети войныТатьяна Копылова. 1943 год: поездка в Товарково
29%
Татьяна Копылова. 1943 год: поездка в Товарково
7

О том, что поедем в деревню Товарково — на родину отца — папа объявил весенним утром сорок третьего перед тем, как пошел на работу. Еще не веря, что мне — именно мне — выпала такая удача, я осторожно спросила:

— Пап, а кто едет?

— Пропуск выписан на майора Федосеева Алексея Петровича с дочерью Татьяной Алексеевной, 1933года рождения, — папа ничего не добавил, но мы, близкие, знали, что отпуск — это награда за его действия грозной военной осенью 1941 года.

Отец был направлен в Химки в 1939 году старшим военным представителем на авиационный завод №301. Во время войны химкинские военные заводы стали эвакуировать в Новосибирск еще в сентябре. Отец руководил этой отправкой. К 16 октября 1941года (ко дню всеобщей паники) был сформирован последний эшелон. Кстати, семьи военпредов, были погружены в теплушку именно этого состава. Отец должен был вылететь в Новосибирск наутро.

В ответ на доклад о завершении эвакуации он услышал: «Оставаться на заводе, действовать по обстановке, вся ответственность на вас».

Отец и после войны не вдавался в особенности броска фашистов на Москву. Военная тайна! Единственное, что он спустя десятилетия себе позволил, две фразы: «Наверное, Гитлер не мог предположить, что дорога на главном — Ленинградском — направлении по существу свободна, там противостоит ему только одно подразделение — военная приемка из семи человек. Вот и двинули фашисты по Волоколамке, а не по Ленинградскому шоссе». О своей роли не упоминал. Не пояснил, что 16 октября им был отдан приказ: никому не покидать завод, никого не впускать, никакого общения ни с кем! Полная изоляция! Что творится на заводе, вовне стало неведомо. Люди видели лишь глухие заводские заборы, за которыми высились огромные, темные, неизвестно какую угрозу таящие корпуса цехов.

Бои обошли Химки стороной; заводы, дороги были сохранены. Умелая оборона и готовность к сопротивлению были отмечены командованием на одном из итоговых совещаний в конце 1941 года, отец и его подчиненные поощрены двухдневным отпуском «в срок, определенный военными обстоятельствами». Эти обстоятельства разрешили подать рапорт только после победы нашей армии под Сталинградом.

…Сразу после папиного сообщения в семье закипела работа по подготовке к поездке. У каждого была своя задача. Нам с бабушкой (маминой мамой) достался, как мы считали, самый ответственный участок: мы производили гвозди. «Производили», конечно, не совсем точно сказано. Это ж вам не в магазине купить, выбрав нужный размер! Во время войны даже магазинов, где продавались всяческие строительные железки, вовсе не было. Отец, выписав на заводе доски, организовал их подвоз. В защитных ящиках из этих досок доставлялись с фронта на завод для ремонта искореженные самолеты, после разборки упаковка превращалась в дрова, в горючий подсобный материал, из которого обильно торчали шляпки гвоздей: «ковыряй — не хочу». Мама и бабушка перетаскивали доски с улицы на площадку третьего этажа, где мы с бабушкой двуручной пилой их распиливали, а потом гвоздодером извлекали гвозди, подцепив за шляпку. Распрямляли их на кувалдочке, раскладывали в ящички-коробочки, которые заранее предусмотрительно заготавливал отец. И вот только тогда этот ценнейший строительный материал бывал готов. Сделан. Произведен.

Для нас работа была не внове. Два предыдущих года наша «гвоздодельня» неустанно работала. Созданный ценный строительный материал выменивался на съестное, когда мама и ее однокурсницы ездили на восток от Москвы, чтобы кое-что (и гвозди в первую очередь) обменять на продукты.

И вот настало то утро, когда мы с отцом двинулись. Выехали в темноте, Москву проехали «наощупь». Навстречу попадались осторожно фырчащие машины, высвечивающие перед собой один-два метра пути. Да и мы следовали в расплывчатом луче света, который падал на дорогу через узкие прорези фар.

На Калужскую дорогу выбрались, когда забрезжил рассвет. Была поздняя весна, дороги чуть-чуть подсохли, но порой встречались громадные промоины. Я с отцом ничего никогда не боялась, хотя водитель он был тогда начинающий, неопытный. Только однажды робко спросила: «Пап, а если застрянем?» Но он твердо ответил: «Тань! У нас в машине лебедка!» И объяснил, что коли машину засосет, накинем на какой-либо пень, камень, ствол цепь, которая была намотана на большую катушку, укрепленную между фарами, и сами себя вытащим. (Ну, прямо по барону Мюнхгаузену, про которого мне еще суждено было прочитать).

Лебедкой в ту поездку нам воспользоваться не пришлось.

Дороги были пустынны, но останавливались мы довольно часто: проверки документов. Патрульные стояли в огромных валенках с галошами. Козырнув, представлялись, а потом, положив флажки под левую руку, брали у отца документы. Читали очень внимательно, вскидывая глаза на лицо отца, один или два раза спросили про девочку. На меня тоже была своя запись.

С окружающими пейзажами — загадка: порой кажется, что по сторонам мне виделись разрушенные, сожженные деревни, с узнаваемыми «памятниками войны» — торчащими трубами русских печей и кучей обгоревших кирпичей вокруг. Но, вспоминая годами позже нашу поездку, не могу ручаться: были то реальные картинки или кадры кинохроники. В до телевизионный век зрительные образы преподносило нам кино. Ходили в заводской клуб по субботам, воскресеньям, иногда еще разок среди недели. А там перед каждым сеансом шли документальные сюжеты «Хроники дня»).

Зато куски разбитой дороги помню отчётливо. Наверное, потому, что внимательно смотрела вперед, как заправский штурман, предупреждая отца о колдобинах. И все ждала, когда появится «разъезд», так именовали маленькую остановку на железной дороге. Думаю, надоела отцу своими вопросами.

— А что тебе «разъезд»?

— Туда баба Дуня приезжала за нами на лошади.

— Помнишь? — И добавил: — Сейчас на лошади не приедет.

Мое довоенное воспоминание ему было приятно. Последние годы перед войной нас — меня, двоюродную сестру Галку, мамину маму, бабу Витю отправляли на лето в Товарково. И вот на разъезде нас встречала папина мама, баба Дуня. Она казалась основательной и осанистой. Наверное, потому, что была большеносая, толстоватая, с крестьянски заскорузлыми руками и неторопливо-округлыми движениями. Принимала вещи из вагона и шла впереди нашей колонны к столбику, где была привязана лошадь с телегой. Оглядывалась через плечо и говорила:

— Садись вперед! Рядом со мной!

И все знали, к кому обращены бабушкины слова. Отец поднимал меня и водружал туда, где были закреплены вожжи. Потом на телегу грузился весь скарб, рассаживались остальные. А баба Дуня, едва «вырулив» на прямую дорогу, давала мне в руки два широких мягких ремня, расходящихся вперед к оглоблям, хомуту и лошадиной морде. И устанавливалась незримая связь между тобой и этим замечательным животным… Так бы и сидела, ехала и ехала, проверяя степень послушания лошади движению моих вожжей. Это было каким-то волшебством, которое я страстно ожидала и которое греет до сих пор. «Пап, ну когда же «разъезд?»

Помню, как папины руки лежали на руле. У отца были красивые, крупные руки. Он молчал. Я тогда не понимала, как он волновался, приближаясь к деревне, где родился и жил до семнадцати лет. Только раз коротко бросил, когда дорога шла мимо кущи деревьев: «Уже погост». Я поняла, о чем речь, потому что до войны баба Дуня водила нас на это кладбище: «Тут лежит твой дедушка Петя, а вот маленькая могилка братика твоего папы, они родились в один день». Я знала историю, как родились близнецы. Первый был толстенький и сильный, а второй дрожал и едва дышал. Женщины обкладывали слабенького подушками, нагретыми на печи. Выжил этот маленький. Кстати, у отца никогда не мерзли руки и ноги, может, хранили то давнее тепло.

Дорога бежала и бежала, после погоста должна была показаться деревня. Но деревни не увиделось. Дорога шла по бесконечному полю. На ближнем горизонте маячила одинокая согбенная женская фигура. И тут «Додж» рванул. А потом отец затормозил, выскочил из машины, обнял эту женщину. Она уткнулась ему в плечо. А он гладил ее по голове, по плечам. Я не признала бабу Дуню в этой маленькой, худой, сгорбленной старушке. Даже боялась к ней подойти. А они вели свой разговор:

— Мама! Откуда узнала, что сегодня приедем?

— Да я, как письмо получила, так и встала.

— С тех пор и стоишь? Сколько дней?

— Семь. Все боялась пропустить.

— Мама!? — отец показывал вперед, туда, где раньше стояла наша деревня.

— Да, Лёнюшка, только дом Лысёнковых остался. Я ж писала. А нынче и я достроилась, наш дом подняла.

Новый дом меня разочаровал. Он совсем не был похож на довоенный. Тот был просторный, состоящий из двух половин: зимней и летней. В каждой по фасаду и торцам прорублено было по три окна.

Разделен дом был широкими сенями, которые выходили на улицу застекленным крыльцом. Задняя стена сеней заканчивалась большой, обитой дерматином дверью, что вела в крытый двор, где по отдельным загончикам стояла скотина: лошадь, корова с теленком, свиньи, овцы. Куриные полочки-насесты были закреплены по всему периметру скотного двора.

В главной, теплой половине, едва перешагнешь высокий порог (еще один заслон, кроме сеней и крыльца, зимнему морозу) — русская печь с глубоким подом, из зева которого торчали ручки многочисленных ухватов. Все тут было на своем месте: широкая и длинная скамья от двери до угла, на ней вёдра с чистой колодезной водой, рядком — несколько самоваров, неизменно сияющих, под скамьей — вёдра с запаркой для скотины. Над скамьей полка, закрытая вышитой занавеской, — там посуда. В самом углу высоко и уютно — иконостас, где мерцала икона Казанской Божьей Матери (это я позже узнала, как зовется икона). Перед ней всегда, сколько себя помнила, синенький огонек лампады.

В зимней половине было еще две комнаты. Дальняя, непроходная, примыкала к боковой стенке русской печи, на которой была широкая лежанка: бабушка днем отдыхала тут. В передней части этого печного выступа была устроена печурка для сиюминутных приготовлений. Летом печурка выделялась в пользование нашей бабе Вите для готовки приехавшим из города детям.

Мы, приезжие, жили в летней половине, где были выгорожены две комнатки с кроватями от стены до стены. Когда нас, детей, укладывали днем спать и занавешивали окна, я любила наблюдать за лучиком солнца. Он пробивался через дырочку в занавеске, в нем плясали золотые пылинки. И что удивляло: когда просыпались, лучик был уже в другом месте.

Больше всего мы любили играть на чердаке. Взбирались туда по лестнице, приставной, но очень надёжной. «Шаг» этой лестницы был предусмотрительно мелок, под силу даже четырехлетней Галке, не говоря уж обо мне — старшей. На чердаке были сложены деревянные ведра, какие-то палки с крючками, неизвестные всячины, но главное — прялки, штук десять. Были они в полном порядке, и мы с Галкой их с упоением крутили, переходя от одной к другой. Откуда такое количество? Один из дедушек отца по мужской линии был мастер по прялкам, и первую из новой «серии» оставлял дома. Это было и большим богатством, и памятью. Второй дед ходил по деревням с бригадой, они выделывали овечьи шкуры, шили романовские полушубки. От него в семье сохранилось понятие о хорошем заработке, когда привозили «кошку денег» — в буквальном смысле этого слова: выделанную шкурку животного, набитую деньгами, которые бригада делила уже в деревне.

Дом 1943 года меня поразил. Был он какой-то неаккуратный, можно сказать мохнатый: во все стороны между бревен торчали пучки жухлой травы. Позже я узнала, что вместо пакли, которой днем с огнем было не сыскать, бабушка утеплила сруб мхом. Дом оказался другого цвета, намного серее довоенного. Не сразу я поняла причину. Сложен он был из бревен сарая, рубленного из осиновых бревен, со временем основательно посеревших. Оттого-то и гляделся дом мрачновато. Угрюмости добавляли остовы мертвых деревьев, что были когда-то садом. Деревья не выдержали мороза, который накрыл центр России в зиму 1939/1940 годов. Односельчане через год-два повырубили коряги. А вот баба Дуня не спешила.

Немцы были в Калуге и ближайших районах с 16 октября по 30 декабря 1941года. Весной 1942 года баба Дуня начала свое строительство. В помощниках у нее был 13летний подросток Витёк. Он пришел в деревню, отступая с нашей армией осенью сорок первого. Сил у него хватило, чтобы добраться только до Товаркова. Баба Дуня пригрела его. Вместе они пережили оккупацию, вместе прятались в Лысёнковском доме, вместе смотрели, как горела деревня и наш большой дом, вместе горевали у тлеющих головешек. Витек думал, что баба Дуня после пожара откажется от него.

— Леша! Я ему сказала: где один прокормится, там и двое не помрут. Тогда он и перестал дрожью дрожать.

Пока баба Дуня рассказывала, Витёк в дом не входил, что-то делал во дворе по хозяйству. Когда пришёл, старался вести себя незаметно. Мне запомнилось его неуверенное, даже пришибленное выражение лица и черные передние зубы. Отец старался усадить его за стол, но Витек, робея, отказывался.

— Я его нахваливаю, говорю, что пропала бы без него, — пыталась успокоить паренька баба Дуня. — Не верит, еле отошел от страха. Сильно кем-то обижен был. Так-то он уже нормальный, но новых людей боится, расспросов опасается.

Витёк жил у бабы Дуни до своих восемнадцати. Бабушка выправила ему бумаги, назвав дальним родственником. Из деревни он уже после войны уходил в армию, к концу службы написал, что встретил девушку — свою судьбу. Более ничего не знаю о бабушкином помощнике, так как через несколько лет после войны баба Дуня заболела, и дочь перевезла ее в Москву.

…Так, начиная с первых месяцев сорок второго на пепелище деревни Товарково, как сейчас бы сказали, одна упертая старуха задумала построиться. Когда погода позволяла, разбирали они с Витьком прогоревшую крышу, накрывшую пожарище, выискивали крепкие куски железа, расклёпывали их, складывали в сооруженную сараюшку, ощупывали кирпичи фундамента и русской печки, выискивая те, что покрепче. Копались в углях, чтобы найти гвозди, скобы, пилы, топоры, чугуны, чугунки, самовары, ухваты, ведра, ложки, ножи, кружки. Поздней весной чинили инструменты, насаживали лопаты, разгибали гвозди, прилаживали ухваты, а едва теплело — ходили в лес, заготавливали мох, чтобы, высушив, утеплять дом. Так начали они свой многодневный рабочий подвиг.

А опасность войны? Которая — вот она, рядом, вокруг: артиллерийские обстрелы, бомбежки, мины. То, что бабушка и Витёк не подорвались, можно отнести только к одному обстоятельству: баба Дуня, уникальная сборщица грибов, обладала фантастической наблюдательностью и замечала любое отклонение от природной нормы, мину уж и подавно не пропустила бы.

Едва мы вошли и выгрузились, бабушка спросила о газетах, которые в письмах настойчиво наказывала привезти. Отец подбирал их тщательно по числам, считая, что новости в деревне почерпнуть более неоткуда. Бабушка сразу взяла пачку, от большого листа ловко оторвала квадратик, потом из-под столешницы достала чистый мешочек, набитый табаком. Подобные кисеты мы в школе шили для посылок на фронт. Бабушка отогнула один из уголков в заготовленном газетном квадрате, насыпала в него большую щепоть табака, свернула узкий, длиной сантиметров десять кулёк, верхний конец послюнявила, склеивая, затем перегнула так, чтобы табак остался в верхней толстенькой части, а нижняя превратилась в мундштук. Мы с отцом молча наблюдали, не могли отвести глаз от ее ловких манипуляций. Чтобы деревенская женщина курила — такое трудно было представить. Отец только и выдохнул:

— Мама!?

Она, как бы извиняясь, покачала головой:

— Ничем успокоиться не могу… О Петре ничего неизвестно… Уж два года.

Старший брат отца Петр Петрович Федосеев перед войной был директором школы на станции Тихонова Пустынь. В начале октября 1941-го, когда фронт приблизился к Калуге, в райкоме партии ему выдали винтовку, приказали собрать старшеклассников, которым до призыва оставалось год-два, и отправиться в определенный район. В какой, до сих пор неведомо. Уже после войны его жена тетя Рая, пытаясь вспомнить «военную тайну», которую шепнул ей муж, покидая дом, и в сомнении размышляла: «Может, нашу станцию защищать? А может, под Ельню? Отступающие красноармейцы много чего называли. Нет, до Ельни наши не дошли бы. Очень немцы стреляли. Да и одеты наши были абы как, а уж снег в том году был ранний.»

Ни во время войны, ни сразу после её окончания, ни позже — ничего не удалось узнать о судьбе дяди Пети и его учеников. Тела этих защитников в суматохе отступления не были найдены, не были захоронены, а значит и не зарегистрированы в соответствующем документе. В том была — по вывернутой наизнанку логике властей — их вина, вина людей пострадавших, брошенных на произвол судьбы. Людей, честно сложивших головы на поле брани! Но голову, оказывается, сложить было недостаточно! Необходимо было позаботиться о собственном захоронении, о регистрации в списках погибших. А иначе останутся припечатанными недоверием все родные, и не получат какого-либо пособия близкие, останутся без государственной поддержки их вдовы, дети, матери.

А баба Дуня все рассказывала и рассказывала. Как постепенно, но споро они с Витьком расчищали погреб, что был вырыт позади дома. Во время оккупации он помог сохранить запасы: баба Дуня перед немецким наступлением обрушила его крышу, завалив всю яму снегом, а зима сровняла и замаскировала укрытие. Но, достав по весне «посадочный материал», бабушка обнаружила, что всё померзло. С трудом удалось отобрать небольшую часть клубней, до которых не добрался мороз. Пригорюнилась, а потом решилась: стала резать клубни на столько частей, сколько было ростков.

— Да в золу окуну, да посажу… Урожай по осени был на всю деревню диковинный, — говорила она об открытым ею методе.

Не знаю, кто был первым: академик или бабушка, но — это уж точно — старая крестьянка самостоятельно дошла до открытия способа эффективной, экономной посадки картофеля.

Мне не терпелось сбегать к девочкам-сестрам Лысёнковым, с которыми до войны ходили в лес. Дом их был через дорогу. Вслед мне бабушка прокричала:

— Только по улице, только по тропке! И никуда в сторону!

Уже в дверях, краем уха я расслышала пояснение:

— Мины! Дети рвутся.

В доме Лысёнковых меня ждали, а я искала глазами Галю и Валю — моих довоенных подружек. Но бросилась ко мне их мама — тетя Таня, стала обнимать и гладить. И всё говорила и говорила, объясняя про устройство военного быта: полати, нары, несколько столов, сложенные один на один сундуки. «Все разместились! Это главное!» — приговаривала тетя Таня. Тут уж я увидела моих подружек. Они вытянулись и держались очень скованно. Подошли, только когда разрешила тетя Таня. Меня окружили и взрослые, посыпались вопросы:

— Москва стоит?,

— Много домов погорело?

— Ночью ходить можно?

— Машины ездят?»,

— А что есть в магазинах?»

…Пришли папа и баба Дуня. У бабы Дуни в руках — бутылка водки, у отца свёрток, аккуратно завернутый в газету.

И вот уже стол собран. Женщины, дети сидят вокруг, каждый со своей тарелкой, стопочкой, тетя Таня Лысёнкова вынимает из печи чугунок с картошкой, баба Дуня разливает взрослым водку, режет на маленькие кусочки хлеб, который привезли мы с папой, да раскладывает московские гостинцы. В сорок третьем оставленным в Москве офицерам стали изредка, наверное, по важным датам, выдавать праздничные заказы. Уже тогда я услышала название «Улыбка Рузвельта». Стало быть, были они из ленд-лиза — американской помощи. Привозил их отец из Военторга. Когда в первый раз поставил на стол большую коробку, вся семья собралась вокруг, и началось «действо»: острым ножом разрезали упаковочный картон, вынимали ранее невиданное: тушенку, сгущенку, а самое главное — небывалую банку. Она и сейчас стоит у меня перед глазами: примерно граммов в 800, вытянутая вверх, имеющая в разрезе прямоугольник с закругленными углами. Сбоку банки закреплен был ключик, в который пропущен кончик жестяной ленточки. Вскрывать надо было, накручивая ленточку на ключик. Когда крышечка отсоединялась, перед глазами появлялась ветчина необыкновенной красоты, умопомрачительного розово-съедобного цвета и манящего запаха.

Беседа за столом была невесёлой: тот мужик не вернулся, на этого пришла похоронка, кто-то из ребятишек подорвался на мине, другой остался без пальцев. Спрашивали отца о родных: не встречались ли. Не встречались: летчиков в деревне не было, а отец был авиатор. Отец стал расспрашивать, как, кто, когда сжег деревню. Этот вопрос поверг в полное смущение женщин за столом. Папа, видно, хотел немного разрядить обстановку, заметив, как удачно приключилось, что самый большой дом остался цел.

Помню, тетя Таня подвела черту:

— Так мы ж, Алексей, договорились… — потом повернулась к бабе Дуне: — Ты что ж, Боровчиха, ничего не сказала Алексею? — И все за столом замолчали. Боровчихой бабу Дуню обычно прозывали за глаза, а впрямую — в знак укора.

В тот день мы с подружками все-таки прошли по деревне, аж до Шани-реки, что текла от Полотняного Завода и впадала в Угру. Начиная наш путь, я лелеяла надежду, что какой-либо дом остался незатронутым огнем. Но нет! Чудес, оказывается, не бывает! Так мы и двигались по неезженой тропе, а гиды мои поясняли, указывая на кучи кирпичей, да развалы угля: «Хозяйство Ломтевых», «Усадьба Чернобровых», «Дом с липами». Но не было никакой усадьбы, хозяйства, дома. Слабо выраженная дорога — некому было утоптать ее — обрывалась на берегу Шани. Мы повернули назад и шли по деревне, если можно это было назвать деревней: землянки по сторонам, вырытые рядом с родными пепелищами. И прошлогодний бурьян, вплоть до небольших огородиков, что разбиты были на месте прежних. Чувствовалось, что сил обработать их у людей не было.

После обхода мы разошлись. Я вернулась домой, когда разговор у Федосеевых в их новом доме уже шел.

— Значит, повезло, что целым остался самый больший дом, — с какой-то необычайной осторожностью говорил отец.

— Почему — «повезло»? Мы все сами решили. А когда ОНИ жгли, стояли и плакали. Тушить-то не разрешалось.

— Так было везенье, мама?

— В других-то селах и об одном доме не смогли упросить. Жгли все подчистую.

— Да кто жёг-то? — я почувствовала в голосе отца невероятное напряжение.

— Как кто? Красноармейцы! Последние отступающие части. Говорили «приказ»! Говорили: нечем более фашистов остановить… А нам — то, как быть? Как было жить?

Мне послышались в голосе бабы Дуни не только боль, но и укор. А она все говорила:

— Люди, жители, стало быть, оставались на морозе. По освобождению наше военное начальство говорило, что политика была правильная. У немцев земля под ногами, мол, должна гореть. Но, Леша, наших людей в живых оставалась половина села. Женщины да дети. На морозе стояли. Мы кинутые были. Но, — и голос ее зазвенел, — и вправду: подкормиться немцам не дали.

Я специально шумно зашевелилась. Разговор прекратился. Даже я поняла, что баба Дуня сказала что-то необычное. Я стояла как оглоушенная. Слова старой колхозницы заставили меня, пионерку, воспитанную на преклонении перед «подвигом» Зои Космодемьянской, взглянуть на события шире. Может быть, именно тогда, в ту поездку 1943 года зародилось во мне какое-то новое понимание, может, именно тогда началось взросление.

Боюсь по прошествии стольких лет и с высоты накопленной информации перенести мои позднейшие выводы на ощущения ребенка. Но возраст «детей войны» не совпадал с биологическим. Во всяком случае, когда мне удалось познакомиться с требованием приказа Ставки Верховного Главного Командования №428, мне так и хотелось задать вопрос: «А как же наши люди? Те, кто попал в оккупацию?» Вспомним предписания этого приказа: лишить «германскую армию возможности располагаться в сёлах и городах, выгнать немецких захватчиков из всех населённых пунктов на холод в поле, выкурить их из всех помещений и тёплых убежищ и заставить мёрзнуть под открытым небом», с каковой целью «разрушать и сжигать дотла все населённые пункты в тылу немецких войск на расстоянии 40‒60 км в глубину от переднего края и на 20‒30 км вправо и влево от дорог».

На кладбище-погосте, куда мы, конечно, отправились, у родных могил было скорбно. Баба Дуня поясняла:

— Вот тут дедушка Петр Петрович покоится, рядом Прасковья Петровна, его сестра, она всех наших ребятишек крестила…

— А эта? — показал отец на свеженасыпанный холм.

— А это нашего Петра.

— Мама! Как это?

— А я надысь сходила под Тихонову Пустынь. Бои-то везде шли, может и у своего дома наши добровольцы свои головы сложили. Там земельки набрала, принесла, захоронила. Так в старину делали. Помолилась над могилкой.

— Как же ты добралась?

— Фотографию нашу семейную взяла. Патрули обходила, а не удавалось — фотографию показывала.

— Тебя же могли подстрелить!

— Не убили. Значит, Бог помог.

Раньше при отце, как и при иных коммунистах, о Боге не принято было говорить, но баба Дуня, наверное, иначе объяснить не могла. Так и шла она по Калужской земле, надеясь только на помощь Всевышнего. А на что ещё было уповать? Власть-то не снабдила её ничем. Даже бумажонки, хоть как-то удостоверяющей личность, в руках у крепостной советской власти не имелось. Не забудем, что колхозникам не выдавали паспортов, чтобы насильственно удержать их на земле. Через год баба Дуня написала в письме, что принесла ещё землю из-под Ельни, потому-де про бои под Тихоновой Пустынью известно неточно. Возможно, мол, погиб в другом месте, красноармейцы говорили: под Ельней сильные битвы были.

С погоста мы вернулись, когда в воздухе начинала сгущаться первая робкая темнота. Отец пошел на задний двор:

— Мама, где у тебя топор прячется?

— А зачем он тебе?

— Да хочу вымерзшие деревья вырубить.

— Не надо, отойдут!

— Мама, все соседи такие коряги уже выкорчевали. Сколько лет прошло с того страшного мороза?

— Четыре года! Не трогай! Они у меня отойдут!

Путь домой совершенно не помню. Но зато всплывает ощущение жгучего любопытства, с которым ожидали в классе моего отчета. Вопросы посыпались, едва я вошла.

— В дороге застревали? Лебедкой отец работал?

— В лес ходили?

— На месте боев что-нибудь нашли?

— Отца, тебя обыскивали?

— Твой отец отстреливался?

Вопросы были продиктованы военными фильмами. Мои отрицательные ответы мальчишек, видно, разочаровали. Но тут вступилась моя подружка Наташка Никитская, с которой мы уже успели поговорить. Она поведала об ужасах пожаров, о наступлении фашистов, о том, что в деревне не осталось ни одного мужчины, о гибели детей, да и взрослых на распаханных полях. Даже о судьбе Витька поведала. Промолчала только о тех, кто сжег деревню. Мы обе никак не могли в это поверить, хотя в правдивости рассказа жителей села не сомневались.

Кстати, чтобы поставить точку, сообщаю: бабушкин сад в сорок пятом зацвел, осенью дал урожай. Отец, оценивая агрономические достижения матери, любил повторять: «У нее особое умение в руках».

А вот сил, чтобы успокоить оставшегося в живых сына, бабе Дуне не хватило. Да и чем успокоить? Какие слова найти? После поездки в Товарково отец в военных застольях выпивал все до полной отключки. Не шумел, не буянил, не выяснял отношений. Добирался до кровати и ложился, отвернувшись к стене.

Война его долго не отпускала. Не один год прошел, прежде чем он вслух стал делиться своими выводами. Всего несколько человек было допущено им к «разбору полетов». Именно тогда они с военным писателем Михаилом Брагиным, автором книг о Суворове, Кутузове, Ватутине и, главное, другом юности, подробно разбирали московскую эпопею 1941-го года. И дядя Миша резюмировал:

— Тебе, Алексей, удалось поставить в свой строй грозного и сильного бойца — пугающую врага неизвестность. Ничем иным не объяснить остановку немцев перед Химками. Страх перед «подарком», который затаил завод, напрягал их и пугал. Решили пойти другим путем. Но и тут их ждал отпор…

Более семи десятков лет назад была закончена Великая Отечественная война. Но и до сих пор влечет к себе то время. Хочется разобраться поглубже, без обиняков, увидеть то или иное событие с разных точек зрения, чтобы полнее и справедливее оценить свершившееся.

Отец ушел из жизни сорок с лишним лет назад. Теперь вижу, как мало мне пришлось поговорить с ним, будучи уже взрослым человеком. С чего бы начала наш разговор? Да хотя бы с медалей «За оборону.». Их во время войны было учреждено семь: за оборону Ленинграда, Сталинграда, Одессы, Севастополя, Кавказа, Советского Заполярья, Москвы. И если первые шесть вручались вскоре после боев, схваток, побед, то последняя — «За оборону Москвы» — через 27 месяцев после окончания боевых действий: по Указу Президиума Верховного Совета от 1 мая 1944 года. Чем была вызвана такая задержка? О каком вопросе спорили? Почему не могли столь долго договориться?

Наверное, удалось бы проанализировать влияние «насморков Наполеона» и иных хворей и настроений «командующего состава» на конечный результат сражений. А затем сравнить с действиями всякого «человека из народа», его понимания своего места в строю защитников.

И ещё бы я спросила, не боялся ли он везти своего ребенка в то небезопасное путешествие? Война, путь в сторону фронта, всякий день грозит чем угодно, но только не спокойствием. Что бы он ответил? Не мог же он сказать «Значит, Бог уберег»! Но я благодарна отцу, что решился он на этот поступок и продемонстрировал мне еще одну сторону военного противостояния, показал, какие бывают бойцы. Не только в защитных гимнастерках, но и в пиджаках учителей, в старушечьих платках, телогрейках, в допотопных лаптях и валенках. Разные были бойцы. Разнообразны были их военные таланты и умения. Общее было одно — желание победы и невосполнимая плата за эту победу.

Предыдущая главаГлава 7 из 24Следующая глава