
Веснин цеплялся мыслью за слова текста авторского свидетельства, набранные петитом, вдумываясь в их смысл, чтобы не думать о другом, о том, что казалось ему чудовищным, ни с чем не сообразным, невероятным.
…Выдано на основании Положения об изобретениях и технических усовершенствованиях от 9 апреля 1931 года… На мгновенье ему показалось, что он вовсе не получал письма из Киева, что ему снится, будто он получил такое письмо… Стоит лишь сделать усилие, крикнуть, проснуться…
— Глядя на вас, Вольдемар, — услыхал Веснин хорошо знакомый баритон, — я невольно думаю, как мало нужно для благоденствия человека, который живет умом, и я удивляюсь алчности большинства людей, их стремлению к богатству, к роскоши.
Веснин с усилием оторвал взгляд от авторского свидетельства. Муравейский, всегда смугло-розовый, теперь выглядел посеревшим, словно подернутый пеплом. Блеск его глаз сегодня казался лихорадочным. Нос, формой которого Михаил Григорьевич не без основания гордился, теперь вытянулся, заострился и даже несколько склонился набок, под стать его улыбке, которая тоже стала кривой. Иссиня-черные волосы, обычно блестевшие, подобно гладким, лоснящимся перьям ворона, теперь потускнели, стали жестче и напоминали не крыло черной птицы, а щетину сапожной щетки.
Одет он был, как всегда, щегольски, в излюбленные им палевые тона, что обычно подчеркивало и оттеняло его цветущую свежесть, а сегодня еще усиливало впечатление, какое произвели на Веснина темные круги под глазами и желтизна щек. Муравейский был похож на негатив собственного портрета.
Он пододвинул к столу Веснина стул и сел.
— Здесь пахнет мыслящим телом, — сказал он, откидываясь на спинку стула.
— Вы повторяетесь, Миша, вы это уже говорили однажды ночью на станции Медь, — ответил Веснин, снова углубляясь в изучение авторского свидетельства.
При утрате не возобновляется, — прочел он слова, которые были отпечатаны на машинке лиловыми буквами на полях, над заставкой. — Не возобновляется. Не возобновляется, при утрате… «На что мне все это теперь, к чему, для чего?»
Он вспомнил о кактусе «опунция» на своем окне, о крохотном, неприхотливом ушастом растеньице, которое подарила ему его мать…
— Стара стала, слаба стала! — пропел Муравейский, отвечая на реплику Веснина по поводу мыслящего тела. — Молодые не повторяются. Дважды рассказанный одному и тому же лицу анекдот определяет возраст человека, а мне нет и тридцати! Но вы еще моложе и уже столького достигли: начальник КБ, знаменитый конструктор магнетрона… А я? Что такое я? — Муравейский усмехнулся своей новой для Веснина кривой улыбкой. — Что такое я? Творец колбасовращательной карусели в «Гастрономе № 1». А ведь год назад вы были таким желторотым птенцом, что не могли без меня даже в собственных записях разобраться. Помните, тогда с тиратронами на сроке службы? Не могли без меня понять, отчего отваливаются аноды в лампах, помните, когда вы смотрели в затылок старухе в асбестовых перчатках? В цехе радиоламп? Эх, да что говорить! Были и мы рысаками… Был конь, да изъездился… Укатали сивку крутые горки…
Муравейский встал и прошелся от стула к окну, от окна к стулу. На знаменитой полке с гнездами еще лежали оттиски статьи Веснина и Ронина.
Михаил Григорьевич взял один оттиск, просмотрел его и вздохнул:
— А ведь могло быть Веснин и Муравейский или даже Муравейский и Ронин, потому что я знал Ронина раньше, чем вы попали к нам на завод, и Ронин занимался магнетроном прежде, чем вам это пришло в голову.
— Да, — ответил Веснин, — могло бы быть. Все то, о чем вы говорите, могло бы быть, если бы вы не были отступником.
Он смотрел на заставку своего авторского свидетельства, и она казалась ему бессмысленной. Для чего нарисованы все эти бипланы, колбы, реторты, дирижабли? Для чего все это, зачем?
— Я отступник, согласен, — снова криво усмехнулся Михаил Григорьевич. — Но ужасно трудно было в той ситуации оставаться верным. Вы имели тогда такой мало авторитетный вид. Впрочем, вид таков и сейчас, но сей час ваша внешность воспринимается сквозь призму вашего положения, а это совсем другое дело. Сейчас, на пример, я, глядя на вас, невольно вспоминаю зулусскую поговорку: «Постоянно упитываемое тело не может видеть тайных вещей, в жирного пророка никто никогда не уверует». Но год назад я думал, глядя на вас, иное: нет, нельзя забывать о быстротечности жизни. Надо жить сейчас, а не в памяти благодарных потомков… Да, кстати об отступниках: Ронин, с которым вы так великодушно, ибо он этого не требует, делите славу — разве он не отступник? Разве он не сбежал в решающую минуту?
Реторты, колбы, самолеты и похожий на яйцо дирижабль, на которые смотрел Веснин, — все это путалось в его глазах, сливалось и плыло неизвестно куда.
При утрате не возобновляется… не возобновляется…
— Нет, Миша, — говорил Веснин, боясь замолчать и вдуматься в то, что произошло, — нет, Ронин не отступник. Ронин — предтеча. Да, вот именно — предтеча! А уж у предтечи такая судьба — напророчить и уступить дорогу другим. Мы, исполнители пророчеств, остаемся на месте и, чтобы выбраться из мрака, копаемся в земле, роем туннель… А предтеча уже давным-давно пророчит у новой горы и рвется к новым вершинам. Каждому свое. Я на него не в обиде. Пребывание на заводе было жертвой с его стороны…
«Что же это такое я говорю? — с отвращением прислушиваясь к звукам собственного голоса, думал Веснин. — Для чего я все это говорю?»
Михаил Григорьевич снова сел на стул и скрипнул зубами:
— Понимаете, Володя, я не мог предполагать, что имею дело с негодяем. Стефан Старков умел так прекрасно говорить о жизни и смерти, о возможности гибели вселенной. «Надо жить, — говорил он, — так, что, если завтра погаснет солнце или, столкнувшись с роем метеоров, погибнет Земля, мы будем знать, что тот отрезок жизни, какой выпал на нашу долю, был нами прожит красиво…» Он очень тонко понимал музыку, и если бы вы послушали, как он говорил о диссонансах одного западного композитора, некоего Хиндемита, и о судьбах полифонии вообще! Мы с ним всегда рассуждали на очень высокие темы… А меня, черт возьми, проще всего купить высокими словами. Я никогда не поверил бы, что человек, любящий музыку, имеющий жену-учительницу и сына, ученика шестого класса, может оказаться таким подлецом! Я был наивен, как мальчик из детского сада, когда подписывал ему его акты. Я полагал, что если я поступаю как порядочный человек, то и другой тоже порядочен.
Михаил Григорьевич, чего с ним никогда не бывало, закурил и закашлялся.
— И вот я, человек с высшим образованием, инженер одного из лучших в мире заводов, нахожусь под следствием, дал подписку о невыезде, и двадцатого числа этого месяца меня будут судить.
— Миша, я ровно ничего во всем этом бреде не понимаю.
— Будьте откровенны! — сверкнул глазами Муравейский. — Вы могли бы сказать: «не могу, не хочу и не стану понимать». Не так ли? Но у вас не хватает жестокости или смелости заявить мне это прямо. Искусством чтения мыслей на расстоянии я не владею. Но искусство чтения бумаг вверх ногами, как я однажды говорил вам, мне было доступно с детства… Что вы смотрите на меня, как кролик на удава? Я прочел содержание авторского свидетельства, лежащего перед вами на столе. А мой удел, как сказал поэт, катиться дальше вниз… Счастье есть ловкость ума и рук, а неловкие… Оказалось, что неловкий — это именно я.
Веснин отер пот со лба и положил тяжелый лабораторный дневник на письмо из Киева.
— Да, Володя, — продолжал Муравейский. — Я все вижу и все понимаю. Я вам абсолютно не нужен в данный момент. Но человек, попавший в беду, будь он даже семи пядей во лбу, никогда не устанет говорить о себе и о своем несчастье. И вот, вместо того чтобы кратко изложить суть дела, за которым я пришел сюда, мне неудержимо хочется во всех подробностях сообщить вам о том, как старший товаровед «Гастронома № 1» Степан Кондратьевич Старков, которого дамы всегда звали экзотическим именем — Стефан, составлял акты усушки и порчи нежных колбасных изделий и сыров, якобы вращавшихся на моей карусели. Не могу не рассказать вам, каким образом ему удалось представить дело так, будто я и есть самый главный виновник.
И Веснин вынужден был с начала и до конца выслушать историю о том, как хитроумный Степан Кондратьевич, по прозванию Стефан, пытался ввести в заблуждение Сельдерихина и ревизоров конторы «Главгастроном».
На знаменитой карусели, построенной Муравейским, вращались, само собой разумеется, только муляжи сыров и колбас, коробки со шпротами и та самая бутылка с пивом, которая послужила причиной разрыва дипломатических отношений между юным художником Васей Светлицким и «Гастрономом № 1».
«А что было бы, если бы мы поместили на карусель некоторые сорта сочных продуктов?» — совершенно невзначай, так, между прочим, после обильного ужина с возлияниями спросил Стефан Муравейского.
Михаил Григорьевич подхватил мысль на лету и развил ее. Он дал техническое обоснование смутным намекам старшего товароведа.
«Вращение карусели, — сказал Муравейский, — вызывает усиленную циркуляцию воздуха и, следовательно, повышенную отдачу влаги продуктами и резкое уменьшение их веса».
Оперируя этим научным заключением, Стефан произвел списание какого-то астрономического количества продуктов. Возвратившийся вскоре из отпуска Сельдерихин не пожелал с этим согласиться. Была назначена ревизия. Проблемой усыхания продуктов на каруселях занялась городская прокуратура. Стефан был заключен в тюрьму. Муравейский вызывался к следователю. Сначала в качестве только свидетеля. Затем бухгалтеры подняли все счета. Разговоры стали крайне неприятными. Михаилу Григорьевичу делали очные ставки со Старковым.
— И этот человек, с которым мы говорили о таких материях, как проблема угасания солнца, заявил следователю, что всецело подпал под мое тлетворное влияние, поверил мне слепо и, не проверив, просто списал продукты согласно моим математическим вычислениям! И это в то время, когда он купил рояль и сшил жене каракулевое манто! А я почти ничем не пользовался.
— Почти! — сказал Веснин. Муравейский весь подобрался, подтянулся:
— Что было, Володя, то было. И я, так сказать, готов к ответу, но мама этого не перенесет.
Веснин на миг закрыл глаза.
— На этот раз я имею в виду мою мать! — Муравейский сверкнул зубами. — Я, Володя, все-таки не был в ту девушку настолько влюблен, чтобы дать себя оженить. Я подарил ее маме чудо-печку просто так, из галантности.
— Миша, право…
— Знаю, знаю! Вам сегодня, как вчера, как завтра, — некогда. Но я к вам по очень коротенькому делу: не сможете ли вы попросить для меня у Жукова характеристику? Он вас уважает.
— Могу, потому что, как инженера, он и вас уважает. Вы хороший инженер.
Муравейский встал, выпрямился и крепко пожал руку Веснину.
— Я не знал, что вы такой… — Он лукаво, по-прежнему, сощурил глаза: — Я хотел сказать: «такой хороший товарищ», да, извините, вспомнил, что гусь свинье не товарищ. Ну, пока! Не буду больше отрывать вас от ваших высокоценных для всего мирового пролетариата занятий.
— Постойте, Миша, у меня к вам тоже есть просьба… И очень, очень большая.
Муравейский повернулся и встал, опершись обеими руками на спинку стула.
Он не мог лишить себя маленького удовольствия насладиться смущением Веснина. Но в чем именно должна заключаться просьба, даже он, при свойственной ему необыкновенной быстроте в мыслях, догадаться не мог.
— Помните, Миша, в последний раз, когда мы были с вами в Москве, зашел к вам в номер Цветовский… Когда вы, когда у вас…
— Не затрудняйтесь, все ясно! — перебил Веснина Муравейский. — Эта девица — я имею в виду мадемуазель Волкову — весьма энергичная барышня. Сегодня я от нее получил уже третье письмо о янтарях, а вчера к тому же пространную телеграмму. Очевидно, вам была поручена проверка исполнения. Ответьте ей, что пресловутое ожерелье выслано ей лично в Москву. Сознаюсь, — продолжал Муравейский, — после этих писем я совершенно разочаровался в Наташе. Никогда я не поверил бы, что дочь академика может писать в таком тоне и, мягко говоря, с такой экспрессией. Опасный тип эта Наташа!
Тут Михаил Григорьевич должен был сделать над собой почти физическое усилие, проглотив на лету рвавшуюся с языка фразу: «Валя — та была милей».
Он откашлялся и произнес;
— Есть такая теория, Владимир Сергеевич: чтобы выпрямить палку, ее надо перегнуть. Меня гнули и перегибали, возможно, чрезмерно. И у меня внутри что-то треснуло.
— Я уже сказал вам, что поговорю с Жуковым, — произнес Веснин, вставая.
Муравейскому осталось пожать протянутую руку и откланяться, что он и не замедлил сделать.
Мифические герои древности происходили от богов. Геркулес был сыном Зевса, Антей — сыном богини земли. Подобно своим божественным родителям, они не знали ни сомнений, ни усталости. В этом весь последний год жизни, год работы над магнетроном, Веснин был равен богам. Оставаясь после полного рабочего дня еще на много часов в лаборатории, он не испытывал усталости. Чем дольше он сидел за своими вычислениями и схемами, тем бодрее чувствовал себя. Кто много и упорно работает, знает, что такую бодрость поддерживает воля к победе.
Подчиненный упорному стремлению к цели, организм может выдержать очень большую нагрузку. Но когда дело завершено, когда оно входит в более спокойную стадию, то сказывается усталость, до тех пор не замечаемая, истощение сил, которым пренебрегали в увлечении захватывающей работой.
Горе и радость были неведомы мифическим героям, рожденным от богов. Вот почему они были так неутомимы, вот почему после совершения подвига силы их умножались, мощь росла. Но так бывает только в сказках.
Веснин всегда был уверен в том, что не существует силы, которая могла бы оторвать его от работы над магнетроном, нет такого препятствия, которого он не смог бы преодолеть.
Но теперь ему казалось, что работа, которая до сих пор составляла суть и смысл его жизни, уже никогда не сможет заполнить той зияющей пустоты, какую он ощутил, осознав, что нет больше на свете его матери.
Он почувствовал глубокую, безмерную усталость.
«Уйти, уйти отсюда…»
— Владимир Сергеевич, у меня случилась беда, — сказал Игорь Капралов и положил на стол Веснина конторскую книгу большого формата, которая стукнула, как деревянная доска. — Понимаете, Владимир Сергеевич, когда я начисто переписывал пояснительную записку к дипломному проекту, то прибавил в чернила сахару для блеска. Мне это ребята посоветовали. Было очень красиво. Вчера я все закончил и оставил здесь в шкафу. Там, вероятно, было сыро. Сахар набрал влаги, и теперь расклеить, раскрыть листы невозможно… Второй раз переписать — я уж никак к сроку не поспею. Как быть? Получился монолит какой-то…
В голосе Игоря слышались слезы. Его розовое, обычно сияющее, лицо выражало сейчас полное отчаяние.
— Читал кто-нибудь вашу пояснительную записку? — спросил Веснин.
— Сергей Владимирович Кузовков. Он обещал даже выступить на защите.
— Возьмите у Сергея Владимировича письменное заключение. Я буду на вашей защите диплома и со своей стороны смогу подтвердить, что в вашем проекте все правильно. Я ведь все ваши расчеты проверял.
После Капралова у стола Веснина снова, второй раз за сегодняшний день, оказался Чикарьков.
— Владимир Сергеевич, когда печи зажигать будем?
— Спросите у Олега Леонидовича, он распорядится. Чикарьков посмотрел на свои сапоги.
— Может, какие дополнительные указания будут насчет того, кому поручить, как зажигать… Если вообще, конечно, тут такое дело…
— Возьмите спички и зажгите! — вдруг крикнул Веснин и встал. — Со всякими пустяками, в любое время — обязательно ко мне приставать надо!
Он взял портфель и пошел к двери.
— Нина Филипповна, я нездоров, я ухожу домой, — сказал он, проходя мимо стола Степановой.