Пройдя сколько-то по дороге, полицейские замешкались. Вечер наступил прежде, чем произвели они поимку, и теперь в сгущавшейся тьме им стало не по себе. Перво-наперво они понимали, что занятие, за которое они сейчас взялись, не похвально для мужчины, каким бы ни было оно для полицейского. Поимка преступника может быть оправдана теми или иными доводами, как то: здоровье общества и охрана частной собственности, – но никто ни при каких обстоятельствах не пожелает в узилище тащить мудреца. Еще пуще их угнетало знание, что находились они в самой середке густонаселенной страны дивных и что везде тут, куда ни глянь, возможно, бродят легионы стихийных сил, готовые обрушиться и навлечь ужасы войны или даже более страшную напасть – свой нрав. Путь, ведший к участку, долог, вился он между величественными деревьями, те кое-где нависали над дорогой так густо, что даже полная луна не в силах была проникнуть сквозь ту густую черноту. При дневном свете эти люди арестовали бы и какого-нибудь архангела – и, если нужно, даже отдубасили бы его, – зато в ночное время тысячи страхов изводили их и мириады звуков страшили со всех сторон.
Двое держали Философа, по одному с каждого бока; двое других вышагивали впереди и позади. Таким вот порядком двигались они, когда прямо впереди увидели в сумрачном полусвете, как дорогу поглотила гуща деревьев, о каких речь шла прежде. Приблизившись, полицейские нерешительно замерли; человек, возглавлявший шествие (молчаливый встревоженный сержант), свирепо глянул на остальных…
– Ну же, давайте, – произнес он, – какого беса вы ждете? – И двинулся к черному провалу.
– Держите этого человека хорошенько, – сказал тот, что сзади.
– Не мели языком, – отозвался тот, что справа. – Мы слабо вцепились в него, что ли, – да и разве не старик он вдобавок ко всему?
– Ну, держите его как следует, как бы то ни было, потому что если он улизнет – исчезнет, как хорь в кустах. Старики эти – братия скользкая. Вы мне глядите, господин хороший, – сказал он Философу, – коли попытаетесь от нас удрать, я вам двину по голове дубинкой – смотрите у меня!
Всего ничего протопали они вперед, когда звук торопливых шагов вновь вынудил их остановиться, и через миг вернулся сержант. Он был зол.
– Вы собираетесь тут всю ночь проторчать – или что вообще собираетесь делать? – вскричал он.
– Успокойся уже, – проговорил второй, – мы всего лишь пристраиваем тут этого человека так, чтобы он не пытался от нас улизнуть в темном месте.
– Он, значит, о том, чтобы улизнуть от нас, помышляет? – переспросил сержант. – Бери-ка дубинку в руку, Шон, и если он хоть голову в сторону повернет, лупи его по той стороне головы.
– Так и сделаю, – сказал Шон и вытащил дубинку.
Философ ошалел от внезапности всех этих событий, а навязанная ему прыть мешала и думать, и разговаривать, но за эту краткую остановку мысли, бросившиеся было врассыпную, начали собираться у него воедино. Поначалу из-за растерянности от примененной силы, что охватила его, и четверых людей, какие беспрестанно метались вокруг него и говорили разом – и каждый тянул в свою сторону, – Философу показалось, что его окружает громадная толпа, но он не мог взять в толк, чего они хотят. Чуть погодя он выяснил, что людей всего четверо, а из их речей понял, что арестовали его за убийство – от чего Философа накрыла вторая и еще более мощная волна изумления. Не мог он постичь, почему его взяли под стражу за убийство, если никакого убийства он не совершал, а следом вознегодовал он.
– Не сделаю ни шага больше, – заявил он, – пока вы не объясните, куда меня ведете и в чем меня обвиняют.
– Скажите мне, – молвил сержант, – чем вы их убили? Ибо чудо это какое-то, как они скончались без единой отметинки на коже или даже без выбитого зуба.
– Вы о ком толкуете? – требовательно спросил Философ.
– Какой вы весь из себя невинный, – отозвался сержант. – О ком еще, если не о мужчине и женщине, что жили там с вами в домике? Вы им яд дали, что ли? Доставай-ка блокнот, Шон.
– Соображение есть, приятель? – сказал Шон. – Как мне писать посреди потемок, при мне ни карандаша, ни тем более блокнота?
– Ну, тогда потерпим до участка, а пока идем, пусть сам нам все расскажет. Пошевеливайся, не место здесь для бесед.
Вновь зашагали они, и в следующий миг их поглотила тьма. Преодолев небольшое расстояние, они заслышали странный звук – словно сопело какое-то непомерное животное, а еще словно бы шаркали ногами, и потому полицейские опять остановились.
– Какая-то странная штука там впереди, – сказал один приглушенным голосом.
– Вот бы хоть спичку, что ли, – сказал второй.
Замер и сержант.
– Отойдите к самому краю дороги, – сказал он, – и тыкайте дубинками перед собой. Держи этого человека покрепче, Шон.
– Будет сделано, – отозвался Шон.
Тут-то один из них отыскал в кармане спички и зажег свет; ветра не было, а потому спичка горела довольно ровно, и все они уставились вперед.
Посреди дороги лежал здоровенный черный битюг и сладко спал, а когда загорелся свет, конь неловко вскочил на ноги и с перепугу убежал прочь.
– Такого разве не хватит, чтоб сердце в пятки ушло? – проговорил один полицейский, глубоко выдыхая.
– А то, – молвил второй, – наступи на такую тварюгу впотьмах – не поймешь, что и думать.
– Не очень я помню дорогу дальше, – проговорил сержант чуть погодя, – но, кажется, надо взять направо при первом же повороте. Интересно, уж не проскочили ли мы его; дороги эти сикось-накось – чертовщина как есть, еще и темно к тому же. Знает ли кто из вас дорогу?
– Я не знаю, – послышался голос. – Я сам из Кавана.
– Роскоммон, – сказал второй, – мой край, и чего мне там не сиделось, ей-ей.
– Ну, если пойдем прямо, рано или поздно точно куда-нибудь придем, а потому прибавьте шагу. Хорошо ли ты держишь человека, Шон?
– Хорошо держу, – ответил Шон.
Из тьмы прогремел голос Философа.
– Незачем стискивать меня, достопочтенный, – произнес он.
– Я тебя не стискиваю, – отозвался Шон.
– Стискиваешь, – возразил Философ. – У меня в рукаве плаща здоровенный шмат кожи сморщился складкой, и если ты немедля не выпустишь его, я сяду прямо на дорогу.
– Так лучше? – спросил Шон, чуть ослабляя хватку.
– Ты только половину и высвободил, – ответил Философ. – А вот теперь лучше, – добавил он, и все двинулись дальше.
Через несколько минут безмолвия Философ заговорил.
– Я не вижу у природы никакой необходимости в полицейских, – произнес он, – не понимаю и того, как этот уклад возник изначально. Псы и коты не привлекают подобных необычайных наймитов, но вместе с тем государственность у них прогрессивная и упорядоченная. Вороны – народ компанейский, с оседлым обитанием и организованными содружествами. Обычно сбираются они в какой-нибудь разрушенной башне или же на кровле церкви, и их цивилизация основана на взаимовыручке и терпимости к эксцентрикам. Из-за их необычайной подвижности и выносливости нападать на них опасно, а потому они привольно посвящают себя развитию собственных законов и порядков. Если бы их цивилизации понадобились полицейские, вороны наверняка бы их у себя развили, но я со всем торжеством настаиваю, что никаких полицейских в их республике нет…
– Не понимаю ни слова из того, что вы говорите, – сказал сержант.
– Неважно, – сказал Философ. – Муравьи и пчелы тоже обитают в особых общинах и облечены необычайно сложными функциями и полномочиями. Опыт в делах управления у них колоссальный, но они так и не обнаружили, что у полиции есть хоть какой-то сущностный смысл для их благополучия…
– Известно ли вам, – молвил сержант, – что все, вами сказанное, будет далее уликою против вас?
– Мне это неизвестно, – ответил Философ. – Можно сказать, что народам этим неведома преступность, что подобные пороки у них организованны и общинны, а не индивидуальны и анархичны и что, следовательно, необходимости в полицейском ремесле нет, но я не в силах поверить, что эти громадные народные совокупности достигли нынешнего высокого уровня своей культуры без единого эпизода и общенародной и личной бесчестности…
– Скажите-ка, раз уж вы разговорились, – встрял сержант, – вы яд у аптекаря покупали – или удавили тех двоих подушкой?
– Не совершал я ни того ни другого, – ответил Философ. – Если преступление есть предварительное условие возникновения полицейского, разовью мысль так: галки – необычайно вороватый клан, они крупнее дрозда, тибрят шерсть с овечьих спин и выстилают ею гнезда; более того, известно, что они однажды наворовали целый шиллинг медяками и так изобретательно припрятали это сокровище, что его до сих пор не нашли…
– У меня самого галка водилась, – молвил один полицейский. – Мне ее дала одна женщина, что пришла к нашему порогу с корзиной за четыре пенса. Однажды мать моя встала на птицу – из постели вылезала. Я той галке расщепил язык трехпенсовиком, чтоб могла разговаривать, но бесовка ни словечка не сказала ни разу. Скакала себе повсюду – нога-то увечная – да носки воровала.
– Заткнись! – рявкнул сержант.
– Если, – продолжил Философ, – этот народец ворует и у овец, и у людей, если их посягательства на чужое – от шерсти до денег, не понимаю, как им удается избегать краж между собой, и, следовательно, где-где, а среди галок точно не бессмысленно ожидать возникновения сил полиции, однако никакой такой силы в природе не существует. Истинная причина же в том, что галки – хитрый и находчивый народ с умеренными взглядами на то, что считается преступлением и злом: кто ест, тот ворует; все в порядке вещей, а значит, нет повода для разногласий. У людей философских другого подхода и быть не может…
– Что за бесовщину он несет? – спросил сержант.
– Мартышки компанейские и вороватые – и полулюди. Они населяют экваториальные широты и питаются орехами…
– Ты понимаешь, что он такое говорит, Шон?
– Не понимаю, – ответил Шон.
– …у них наверняка сложились бы профессиональные поимщики ворья, но общеизвестно, что этого не произошло. Рыбы, белки, крысы, бобры и бизоны также не стали создавать у себя подобное, а значит, настаиваю я, никакой необходимости в полицейских не вижу и возражаю против их присутствия; возражение это я основываю на логике и фактах, а не на какой бы то ни было сиюминутной мелкой предвзятости.
– Шон, – сказал сержант, – хорошенько ли ты держишь этого человека?
– Хорошенько держу, – подтвердил Шон.
– Ну, если он и дальше будет трепаться, двинь ему дубинкой.
– Двину, – сказал Шон.
– Впереди проблеск света, вдалеке, и, может, это свечка в окне – спросим там, куда идти.
Минуты три спустя они оказались у домика под деревьями. Если б не горевший свет, они бы несомненно прошли впотьмах мимо. Приблизившись к двери, услыхали они вздорный женский голос.
– Кто-то там точно есть, – сказал сержант и постучался.
Вздорный голос тут же умолк. Через несколько секунд сержант постучал еще раз; тут голос раздался из-за двери.
– Томас, – произнес этот голос, – ступай да приведи собак, пока я дверь с цепочки не сняла.
Дверь приоткрылась на несколько дюймов, показалось лицо.
– Чего вам надо в такой-то час ночи? – буркнула женщина.
– Мало что, достопочтенная, – молвил сержант, – всего лишь подсказать дорогу, мы не уверены, зашли ли мы чересчур далеко или же не дошли еще.
Женщина разглядела мундиры.
– Вы тут полицейские, что ли? Вреда не будет, наверное, если вы зайдете в дом, а коли охота вам молока, так у меня его залейся.
– Молоко лучше, чем ничего, – вздохнув, промолвил сержант.
– Есть у меня чуточка крепкого, – сказала женщина, – но на всех не хватит.
– Ну что ж, – сказал сержант, строго оглядывая своих товарищей, – все вынуждены как-то выкручиваться на этом свете. – Засим он вошел в дом, а за ним и люди его.
Женщина налила ему немножко виски из бутылки, а остальным выдала по кружке молока.
– Хоть пыль смоет у нас в глотках, как ни крути, – сказал один.
В комнате стояли два стула, кровать и стол. Философ и его сторожа уселись на кровать. Сержант устроился на столе, стул занял четвертый полицейский, женщина же устало плюхнулась на оставшийся стул, откуда с жалостью глянула на узника.
– За что беднягу забираете? – спросила она.
– Он негодяй, достопочтенная, – сказал сержант. – Убил мужчину и женщину, которые жили с ним в доме, и закопал трупы под подом. Настоящий лиходей, между прочим.
– Вы, значит, вешать его будете, помогай нам Бог?
– Поди знай – и я не удивлюсь нисколечко, если тем оно и кончится. Но вам самой хватает неприятностей, достопочтенная, – мы слыхали, когда подходили к дому, как вы на что-то сетовали.
– Так и есть, – ответила женщина, – поскольку если у персоны водится в доме сын, водится и горе на сердце.
– Поведайте же мне, что он натворил? – И сержант бросил взгляд суровейшего осуждения на паренька, стоявшего у стены промеж двух псов.
– Он-то по-своему славный малый, – ответила она, – однако слишком уж любит зверей. Забирается в собачью конуру с собаками этими да лежит там часы напролет, гладит их и всяко хлопочет, но ежели я тянусь поцеловать его или обнять хоть на пару минуток, умаявшись от дел-то, он выскальзывает, все равно что угорь, я и выпускаю его – от такого он кому хочешь противен станет. Негодящий у него нрав – а я мать ему, достопочтенный.
– Постыдился бы, щенок, – очень сурово молвил сержант.
– А еще ж конь, – продолжила она. – Вы его, может, на дороге видали недавно?
– Видали, достопочтенная, – ответил сержант.
– Ну, когда он прибежал, Томас вышел привязать его, а то повадился конь выбираться на дорогу да блудить по ней – голову сломишь о животину, если под ноги не смотреть. Чуть погодя велела я сыну вернуться в дом, а он нейдет, тогда сама я вышла – и на́ тебе, пожалуйста: стоит сам-то да конь, обняли друг друга, и вид у обоих такой, будто юродивые.
– Ей-ей, чудной парень! – сказал сержант. – Ты чего это с конем любишься, Томас?
– Никак по-другому не загнать его в дом, – продолжила женщина, – и тогда я ему говорю: «Сядь со мной рядом, Томас, да посиди чуточку», – мне и впрямь одиноко бывает ночами, – но он все никак не угомонится. То говорит, значит: «Мама, вокруг свечки мотылек летает, обожжется», – следом: «Там вон в углу муха к пауку в сети летит», – и ему спасать ее надо, а потом: «Вон сенокосец увечится в оконной раме», – рвется выпустить; а когда я его хочу поцеловать, он меня отталкивает. Сердце мое мается, ей-же-ей, потому как что есть у меня на всем белом свете, кроме сына?
– Отец его помер уже, достопочтенная? – добросердечно спросил сержант.
– Скажу правду, – отозвалась женщина. – Не ведаю, помер или нет, потому как давным-давно, когда жили мы в городе Бла Клиа[54], он, было дело, потерял работу и больше ко мне не вернулся. Стыдно было ему домой-то идти, бедолаге, потому что сам без денег; будто есть мне дело до того, при деньгах он или нет, – само собой, меня он очень обожал, достопочтенный, и как-то мы б и перебились. После того я и вернулась сюда, в отцов дом; остальные дети у меня поумирали, а следом преставился и отец, управляюсь теперь, как умею, одна. Только вот беспокоюсь за мальчишку, бывает.
– Трудный случай, достопочтенная, – молвил сержант, – но, может, парень просто одичал маленько, без отца-то, а может, просто к вам привычный, потому как нет такого ребенка, чтоб не любил свою мать. Ну-ка веди себя как следует, Томас, матери внимание уделяй, а зверей да насекомых оставь в покое, как приличный мальчик, потому как ни одно насекомое на белом свете не станет любить тебя, как она. Скажите мне, достопочтенная, прошли ли мы уже первый поворот на этой дороге или он все еще впереди? Мы в этих потемках как есть потерялись.
– Он все еще впереди, – ответила она, – минут десять до него по дороге, не пропустите – там небо видно в просвет между деревьями, и тот просвет – как раз ваш поворот.
– Спасибо вам, достопочтенная, – сказал сержант, – нам пора, топать и топать еще, пока удастся нынче поспать.
Он встал, встали и его люди, и тут вдруг парень заговорил шепотом.
– Мама, – молвил он, – они собираются повесить этого человека. – И разразился слезами.
– Ой, тихо, тихо, – сказала женщина, – эти-то люди ничего поделать не могут. – Тут же пала она на колени и распахнула объятия. – Иди к маме, кровиночка моя.
Мальчик бросился к ней.
– Они его повесить хотят! – рыдал он высоким тоненьким голосом и неистово вцеплялся ей в руки.
– Ну же, ну же, мальчонка, – вмешался сержант, – давай-ка не сильничать.
Мальчишка внезапно развернулся и набросился на сержанта с поразительной свирепостью. Вцепился полицейскому в ноги и давай его кусать, пинать и бить. И до того лютым было это нападение, что сержант попятился, уперся в стену, а затем оторвал от себя мальчика и швырнул его через всю комнату. В тот же миг на сержанта, рыча от ярости, ринулись псы; одного сержант пнул в угол, откуда собака выскочила вновь, ощетинившаяся, красноглазая; вторую собаку схватила женщина и через несколько суматошных минут совладала и с первой. Под кошмарный вой и зубной щелк полицейские выкатились вон и захлопнули за собой дверь.
– Шон, – взвыл сержант, – хорошенько ли ты держишь того человека?
– Хорошенько держу, – ответил Шон.
– Если он сбежит, я тебе потроха отшибу, имей в виду! А ну ходу – и никаких больше проволо́чек.
Зашагали они по дороге в звенящем молчании.
– Собаки, – произнес Философ, – умнейший народ…
– «Народ», бабку мою за ногу! – воскликнул сержант.
– С зари эпох их разум и замечали, и описывали, а потому древние литературы изобилуют сведениями об их смекалке и преданности…
– Закроете вы уже пасть свою стариковскую? – сказал сержант.
– Не закрою, – ответил Философ. – У слонов тоже подмечены необычайный разум и преданность хозяевам; слоны способны и возводить стены, и нянчить ребенка – в равной мере и умело, и с радостью. Лошади в этом отношении также высоко зарекомендовали себя, а вот крокодилы, куры, жуки, броненосцы и рыбы не являют никакой примечательной приязни к человеку…
– Вот бы, – злобно проговорил сержант, – всех тварей этих запихнуть тебе в глотку, чтоб ты уже прекратил молоть языком.
– Неважно, – сказал Философ. – Мне не известно, отчего эти животные привязываются к человеку с нежностью и любовью, но вместе с тем способны сохранять свою первородную кровожадность: тогда как позволяют они своим хозяевам злоупотреблять собою по-всякому, друг с другом они дерутся охотно и не очень-то склонны сдерживаться, ведя какую-нибудь непонятную и бестолковую драку промеж себя. Не думаю, что до кротости их усмиряет страх, но даже в самом диком звере есть способность любить, какую недостаточно отмечают и которая, если уделить ей внимание большего разума, возвысит такого зверя до положения мыслящего – в отличие от разумного, и, вероятно, откроет нам общение исключительно благотворное.
– Следи в оба за тем просветом в деревьях, Шон, – велел сержант.
– Так и делаю, – отозвался Шон.
Философ продолжил:
– Отчего не могу я обмениваться соображениями с коровой? Поражает неполнота моего развития, когда мы с животным собратом стоим бестолково друг перед другом без всякого проблеска взаимопонимания, запертые на все замки от любой дружбы и сообщения…
– Шон! – возопил сержант.
– Не перебивайте, – сказал Философ, – вечно вы болтаете… Низшие животные, как их именуют по глупости, наделены умениями, о каких нам остается лишь догадываться. У муравьиного ума я с удовольствием поучился бы. Птицы располагают данными об атмосфере и левитации, какие не откроются нам и за миллионы лет; кто из тех, кто наблюдал за пауком, прядущим свой лабиринт, или же за пчелой, уверенно странствующей в бесследном воздухе, способен не отдать должное живому, развитому уму, что одухотворяет эти маленькие таинства? Да простейший земляной червяк есть наследник культуры, перед которой склоняюсь я в глубочайшем благоговении…
– Шон, – встрял сержант, – скажи что-нибудь, ради всего святого, лишь бы вытеснить трескотню этого человека из моего уха.
– Непонятно мне, о чем толковать-то, – отозвался Шон, – от меня и вообще-то никогда не было прока в разговорах, а за вычетом бумаг моих и образования никакого… Про себя же я думаю, что он вот о собаках говорил. Была у вас когда-нибудь собака, сержант?
– У тебя очень хорошо получается, Шон, – одобрил сержант, – продолжай в том же духе.
– Знавал я человека, у него водилась собака, она умела считать до ста. Он гору денег выручил, ставя на нее, и сколотил бы состояние, да только я заметил как-то раз, что он подмигивает псу, а когда он прекращал псу подмигивать, пес переставал считать. Мы его после этого заставили спиной встать к собаке и велели псу пересчитать шесть пенсов, а собака набрехала на пять шиллингов вчистую – она бы, может, и на фунт насчитала бы, да только хозяин обернулся и пинка ей отвесил. Всяк, кто ему хоть что-то проспорил, потребовал деньги назад, но тот малый убрался ночью в Америку и, надо полагать, хорошо там поживает, поскольку собаку забрал с собой. Жесткошерстная сука терьера была она – и ух горазда была щениться, чертяка.
– Ошеломительно, – произнес Философ, – сколь малое нужно побужденье, чтоб человек отправился в Америку…
– Продолжай, Шон, – сказал сержант, – очень выручаешь.
– Продолжаю, – сказал Шон. – Была у меня кошка, она котилась каждые два месяца.
Философ возвысил голос:
– Если б в этих миграциях была хоть какая-то периодичность, их удалось бы понять. Птицы, к примеру, мигрируют из домов своих поздней осенью и ищут пропитания и тепла, какие зимой устранятся, если птицы останутся в родных землях. Лосось, благородная рыба с розовой шкурой, тоже эмигрирует за Атлантический океан и устремляется вглубь материка к потокам и озерам, где отдыхает ту часть года, и нередко застают ее врасплох сеть, удочка или же острога…
– Встрянь сейчас же, Шон, – встревоженно проговорил сержант.
Шон принялся лопотать с поразительной прытью и зычным голосом:
– Кошки, бывает, жрут своих же котят – а бывает, что не жрут. Кошка, сжирающая своих котят, – бессердечная тварь. Я знавал кошку, которая ела своих котят, – у нее было четыре ноги и длинный хвост, и она всякий раз, как съест котят своих, дуреет. В один прекрасный день я убил ее самолично, молотком, потому как не выносил ее запах и не мог…
– Шон, – сказал сержант, – можешь о чем-нибудь другом говорить, а не о кошках и собаках?
– Дык я ж не знаю, о чем говорить, – ответил Шон. – Я тут прею, чтоб угодить, вот как есть. Если скажете мне, о чем толковать, я уж расстараюсь.
– Болван ты, – печально молвил сержант, – не быть тебе констеблем никогда. Похоже, я уж скорее буду этого вот слушать, чем тебя. Ты его хорошо сейчас держишь?
– Так и держу, – ответил Шон.
– Ну тогда шире шаг, и тогда, может, мы доберемся до казарм нынче ж ночью, если у этой дороги вообще есть конец хоть где-то. Что это было? Ты слышал шум?
– Ни звука не слыхал, – сказал Шон.
– Мне показалось, – проговорил другой полицейский, – что я слыхал, будто кто-то возится в зарослях у обочины дороги.
– Это-то я и слышал, – сказал сержант. – Может, хорь. Черт бы драл, вот бы уже выбраться из этих мест, где не видно дальше собственного носа. Теперь-то слыхал, Шон?
– Слыхал, – ответил Шон, – человек какой-то в зарослях есть, от хоря другой шум – если вообще бывает.
– Держитесь покучнее, бойцы, – велел сержант, – и шагайте дальше; если там кто и есть, пусть своей дорогой идет.
Не успел он договорить, как послышался внезапный топоток, и четверку полицейских тут же окружили со всех сторон и принялись колотить палками по рукам и ногам.
– Дубинки наголо! – взревел сержант. – Держи этого человека хорошенько, Шон.
– Буду держать, – отозвался Шон.
– Встаньте вокруг, все остальные, и лупите по всему, что приближается.
Нападающие не издавали ни звука – доносился лишь торопливый шорох шагов, посвист палок, когда рассекали они воздух, или резко плюхали по телу, или же стукались друг об друга, да задышливое пыхтенье многих людей, а вот четверо полицейских шумели и, молотя дубинками во все стороны, со свирепой увлеченностью кляли тьму и своих обидчиков.
– Отпусти! – вдруг заорал Шон. – Отпусти – или я тебе черепушку расколочу! Кто-то оттаскивает от меня узника – и я свою колотушку обронил.
Дубинки полицейских применялись так ожесточенно, что противник удалился столь же быстро и таинственно, как и возник. Всего пара минут лихорадочной бестолковой стычки – и вот уж вернулась безмолвная ночь, без единого звука, помимо неспешного потрескивания ветвей, шелеста листьев, что качались и замирали, да тихого плача ветра вдоль дороги.
– Идем, – сказал сержант, – лучше нам выбраться отсюда поскорее. Есть кто раненый?
– Я поймал одного врага, – сказал Шон, отдуваясь.
– Кого-кого ты поймал? – переспросил сержант.
– Одного из них, и он вертится, как угорь на сковородке.
– Держи его крепче! – воодушевленно воскликнул сержант.
– Буду держать! – сказал Шон. – Мелкий кто-то, судя по ступням. Если кто подержит заключенного, я получше схвачу этого вот. Разве ж не опасные они злодеи?
Кто-то перехватил руку Философа, и Шон вцепился в пойманного.
– Тихо, говорю тебе, – произнес он, – а не то удавлю, вот как есть. Ей-ей, это вроде как малый мальчонка – на ощупь-то!
– Малый мальчонка?! – воскликнул сержант.
– Да, он мне до пояса не достает.
– Небось тот мелкий гаденыш, из домика, что собак на нас спустил, который зверье всякое любит. Ну-ка, парень, ты что это затеял? Окажешься в остроге за такое, братец. Кто там с тобой, а? Выкладывай! – И сержант подался вперед.
– Подними-ка голову, сынок, да поговори с сержантом, – велел Шон. – Ой! – заорал он и вдруг дернулся вперед. – Поймал! – просипел он. – Чуть не удрал. Это вовсе не мальчишка, сержант, – у него бороденка!
– Что ты сказал? – переспросил сержант.
– Сунул я ему руку под подбородок – а там бороденка! Так ошалел, что чуть не выпустил его как есть!
– Потрогай еще разок, – тихо сказал сержант, – тебе померещилось.
– Не нравится мне это трогать, – сказал Шон. – Оно мягкое, как козлиная борода. Может, сами потрогаете, сержант, потому как я, говорю же, боюсь.
– Держи его, – проговорил сержант, – да держи хорошенько.
– Держу хорошенько, – отозвался Шон и подтолкнул некий сопротивлявшийся предмет к своему начальнику.
Сержант протянул руку и потрогал некую голову.
– Ростом точно с мальчишку, – произнес он, а затем провел ладонью по тому лицу и быстро отдернул руку.
– Бороденка, – серьезно произнес он. – Что там за чертовщина? Никогда не попадалась мне борода так низко от земли. Может, накладная, и это все тот же парнишка, пытается скрыться под личиной. – Вновь неохотно вытянул руку сержант, нащупал подбородок и дернул.
Тут же раздался вопль – такой громкий, такой внезапный, что все и каждый от страха подпрыгнули.
– Настоящая, – со вздохом произнес сержант. – Знать бы, кто это. Голос-то зычный, как у двоих мужиков, это точно. Еще спички не найдется?
– У меня еще две в жилетном кармашке, – сказал кто-то из полицейских.
– Дай мне одну, – сказал сержант, – я сам ее зажгу.
Он шарил в потемках, пока не нащупал руку со спичкой.
– Уж постарайся держать его крепко, Шон, чтоб мы его как следует разглядели, потому как это все равно что чудо чокнутое, не иначе.
– Я его обеими руками держу, – сказал Шон, – он только головой и может пошевелить, а ее я грудью прижимаю.
Сержант чиркнул спичкой, прикрыл ее на мгновение ладонью, а затем поднес к новому узнику.
Они увидели маленького человечка, одетого в облегающий зеленый наряд; у человечка было широкое бледное лицо с распахнутыми глазами, а под подбородком – узенькая бахромка седой бороды… И тут спичка погасла.
– Это лепрекон, – произнес сержант.
Полицейские молчали добрых две минуты, но наконец заговорил Шон.
– А ну говори, где деньги? – процедил он. – Говори, где деньги, или я тебе шею сверну.
Другие тоже воодушевленно сгрудились вокруг, выкрикивая угрозы и приказы.
– Придержите коней, – свирепо осадил их Шон. – Не может же он всей вашей ораве отвечать, ну? – Затем повернулся к лепрекону и затряс его так, что у того зубы заклацали.
– Если сейчас же не скажешь, где деньги, я тебя убью, вот как есть.
– Нет у меня никаких денег, достопочтенный, – проговорил лепрекон.
– Нечего заливать тут! – проревел Шон. – Говори правду!
– Нет у меня никаких денег, – повторил лепрекон, – потому что Михал Мак Мурраху с Холма недавно украл наш горшок и закопал его под терновым кустом. Могу привести на место, если не веришь.
– Вот и славно, – сказал Шон. – Давай-ка со мной иди, и я тебя отдубашу, если хоть попытаешься выкручиваться, – смекаешь?
– Зачем мне выкручиваться? – спросил лепрекон. – Очень мне с тобой нравится.
Тут сержант завопил во всю глотку.
– Смирно! – рявкнул он, и войско его вытянулось во фрунт, все равно что автоматоны.
– Ты что это там собрался делать с узником, Шон? – саркастически поинтересовался сержант. – Тебе не кажется, что на одну ночь нам уже с головой хватит блужданий по этим дорогам? Тащи этого лепрекона в казармы, или тебе же хуже будет – слышь, что я тебе говорю?
– А как же золото, сержант? – обиженно буркнул Шон.
– Если и есть там какое золото, оно, значит, сокровище и принадлежит Короне. Что ты вообще за констебль, Шон? Соображай, что к чему, приятель, и не препирайся со мной. Шагаем. Беритесь-ка за нашего убийцу сейчас же, кто там из вас его держит.
Тут из темноты донеслось оханье.
– Ой-ой-ой! – с ужасом произнес голос.
– Что с тобой такое? – спросил сержант. – Тебя ранили?
– Узник! – охнул тот кто-то. – Он… он удрал!
– Удрал?! – В голосе у сержанта послышалось бешенство.
– Пока мы разглядывали лепрекона, – продолжил скорбный голос, – я, кажется, позабыл о первом узнике… я… его при мне нету…
– Ах ты ротозей! – проскрежетал сержант.
– Это, значит, мой узник сбежал? – тихо проговорил Шон. И тут же как сиганет, проклиная все на свете, да как врежет страшно своему безалаберному товарищу по лицу, тот и рухнул навзничь, и грохот его головы о дорогу слыхать было отовсюду.
– Вставай! – гаркнул Шон. – Вставай, и я тебе еще отвешу.
– Хватит, – сказал сержант, – пошли восвояси. Посмешище мы на весь белый свет. Вы у меня за это поплатитесь рано или поздно, все поголовно. Тащите этого лепрекона с собой, шагом марш.
– Ой! – произнес Шон сдавленным голосом.
– Что еще теперь? – обозленно спросил сержант.
– Ничего, – ответил Шон.
– Тогда чего ты ойкаешь, тупица?
– Это все лепрекон, сержант, – шепотом ответил Шон, – он улизнул – пока бил я того ротозея, напрочь позабыл о лепреконе; он, наверное, удрал в заросли. Ой, сержант, дорогой, ничего мне сейчас не говорите!..
– Шагом марш, – приказал сержант, и все четверо двинулись сквозь тьму в молчании, что было не гуще воды.