К книге
Колымские рассказыПОСЛЕДНИЕ ДНИ «НАРОДНОЙ ВОЛИ». Невольничий корабль и сибирский клоповник
100%
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ «НАРОДНОЙ ВОЛИ». Невольничий корабль и сибирский клоповник
13

Этапную дорогу в Сибирь много раз описывали. Я не стану повторять этих описаний. Расскажу только два эпизода о камском невольничьем корабле и о сибирском клоповнике. И то и другое одинаково невероятно. И теперь, перебирая свои воспоминания, я с трудом могу допустить, что это, действительно, было. Боюсь также, что у меня слов не хватит для надлежащего описания. Расскажу, как сумею.

В городе Нижнем нас сняли с поезда и посадили на арестантскую баржу. Наш пароход тащил две баржи. Обе были большие, грузные, и он мог подвигаться только черепашьим шагом. Обе баржи были до крайности переполнены людьми. С тех пор мне привелось видеть многое — эмигрантские корабли, манджурские теплушки, даже холерные бараки, но ничего подобного я никогда не видел.

На нашей барже было пятьсот мест. На нее сразу посадили семьсот человек. Всех их поместили внизу, в трюме. Палуба была черная, окруженная проволочной сеткой. Туда никого не пускали согласно инструкции. Она была похожа на пустой зверинец, грязный и скользкий, ни разу не чищенный. В Казани к нам подсадили еще двести человек, в Чистополе еще сто и в Сарапуле полтораста. В каждом уездном городе по дороге к нам подваливали все новые партии живого арестантского товара. Как будто все прикамское население надо было переслать в Сибирь и как можно скорее.

В трюме не стало места. Человеческая плесень залила все кладовые и товарные склады, потом вылилась на палубу, противно инструкции, вместе с грязными портянками, соломенными подушками, серыми халатами и прочей рухлядью. Особенно круто пришлось нам в последнюю ночь до Перми. На палубе тоже не хватило места. Пятьсот человек лежали вповалку, или, точнее говоря, не лежали, а сидели, скорчившись и опираясь на свои котомки. Даже пройти было негде. Матросы и прислуга на каждом шагу наступали на чьи-нибудь руки или головы. На всю эту армию было единственное отхожее место. Оно не запиралось ни ночью, ни днем. Стены его были вымазаны жидкой смолой, чтобы воспрепятствовать желающим обтирать свои пальцы об дерево. Ночью и днем у этой открытой двери стоял хвост кандидатов, как перед кассой в театре. Они проходили по очереди и поощряли друг друга шутливо и мрачно: «Веселей, торопися!»

На всех четырех углах палубы стояли часовые. Они шатались от усталости и от одуряющей вони и опирались на ружья, чтобы не упасть.

Внизу, в трюме, никто не спал.

Люди лежали, откинувшись навзничь, стонали и скрежетали зубами. Лампы гасли от духоты. Даже ругаться ни у кого не было силы. Только цени звенели, как единственный голос, еще не угасший в истоме, железный, скрипучий и бездушный. В черной тьме наша баржа подвигалась вверх по Каме, как огромная груда человеческих отбросов, пропитанных заразой.

Только один раз я видел нечто подобное, то было на Черном море осенью, во время снежной бури. Она подхватила нас у Батума и три дня бросала и трепала ваше судно. Лишь на четвертое утро мы подплыли к Новороссийску. Нас встретил норд-ост и не дал нам войти в гавань. Все наши палубы совсем обледенели. Даже во втором классе был сибирский холод. А между тем, на большой средней палубе, совершенно открытой, было четыреста турок, крестьян и чернорабочих. Они были полураздеты и почти совсем окоченели. Они жались, как овцы, друг к другу и все лезли в общую кучу, в середину, ибо в середине было теплее. Вместо покрывала им бросили парус. Но толпа была шире паруса, и этот обрывок холста все время странствовал с места на место, перетягиваемый закостенелыми руками в борьбе за последнюю искру тепла. Потом, когда мы пристали наконец к берегу, двадцать человек пришлось снести на руках и отвезти в больницу.

Я помню, эта картина напомнила мне почему-то арестантскую баржу. У нас на барже тоже были больные и пострадавшие. Мы оставляли их до дороге в каждом уездном городе: сдадим пятнадцать больных, возьмем полтораста здоровых.

Для нас, политических, нашлось все-таки отдельное место в каком-то чуланчике под рубкой. Этот чуланчик служил аптекой, больницей, амбулаторией и родильным покоем. В его стенках были вделаны внутренние ящики, наполненные склянками. Это по части аптеки. От стены до стены тянулись короткие нары. На этих нарах могли лежать больные или родильницы, по мере надобности. Мест на нарах было восемь, а нас к этому времени стало одиннадцать, в том числе две женщины. Мы отгородили для них часть помещения ситцевой занавеской, а сами забрались на свою сторону нар и расположились, как могли. Двери наши были открыты настежь, как все другие двери на этом невольничьем корабле. Долго мы ворочались и не могли уснуть; потом уснули, положив друг другу головы на плечо, как дикие гуси в степи. И вдруг среди нас протиснулось с наружной стороны что-то длинное, белое, полное крика. Мы всполошились и стали вскакивать. Это была родильница. Сонные сторожа, недолго думая, принесли ее сюда, на привычное место. Родильница, не теряя времени, принялась тут же рожать. Из наших дам одна оказалась акушеркой. Нас выжили вон из родильного покоя, и дамы стали хлопотать около измученной женщины.

Не помню, как и где мы провели остаток этой ночи.

Вот как перевозили арестованных по Каме в доброе старое время.

Сибирский клоповник был в несколько ином роде. Описывать его противно, но из песни не выкинешь слова.

Мы прибыли в Красноярск довольно поздно, и нас задержали при приемке. Потом оказалось, что ни одна тюрьма не хочет нас принять. Начальство посовещалось и велело нас отвести в арестантские роты. Это было большое низкое здание, человек на пятьсот, теперь совершенно пустое. Его слегка ремонтировали, но еще не кончили ремонта. В нем пахло плесенью, мелом и еще чем-то острым, как будто щелоком или горчицей. Мы как-то чуяли, что не все ладно, но начальство утешало нас, что зато места много и вся тюрьма в нашем распоряжении. Мы расположились по-двое. Я был вместе с моим другом Бреговским. Камера нам досталась огромная. На нарах можно было хоть в чехарду играть. Кругом стен на половину высоты шла красноватая полоска. Это был след раздавленных насекомых. Партии, проходившие мимо, изо дня в день прибавляли свой вклад, и вышла как будто черта, проведенная масляной краской. Мы, впрочем, не обратили на нее особого внимания. Почти на каждом этапе было то же самое.

Спать нам еще не хотелось, несмотря на усталость. Мы поставили казенную лампу на середину нар, достали до книжке и легли врастяжку, головами к лампе, а ногами врозь. Оба мы занимались языками, я — итальянским, а Бреговский — английским, и почему-то этот первый час в огромном тюремном сарае показался нам весьма пригодным для занятий. Кругом лампы на нарах был светлый кружок. И очень скоро в этом кружке проползло что-то маленькое, красное. Первый клоп. Я схватил его, бросил в лампу и даже головы не поднял. Мы привыкли не смущаться из-за такой безделицы.

Второй клоп. Теперь очередь Бреговского. Несколько минут проходят в молчании. Мы читаем иностранные книги и ловим клопов, бросая их в лампу. Только пламя потрескивает каждую секунду.

Мало-по-малу начинает пахнуть паленым. Лампа коптит, и пламя убавляется. Мы отбрасываем книги и принимаемся за исследование. Давно пора. Внутри стекла как будто налит ободок расплавленного сургуча. Он движется и шуршит. Это клопы. Их так много, что они не успели все сгореть. Половина еще живет и корчится под действием огня.

Это клопы пленные, а кругом нас клопы свободные. Их — полчища, они ползут со всех сторон. Одни вылезают из углов и из разных щелей. Другие падают с потолка. Вот один упал прямо в лампу, вспыхнул и сгорел. Даже подбирать не нужно.

Надо признаться, что мы испугались. У Щедрина есть описание, как во время политической смуты клопы с’ели Дуньку Толстопятую, но мы считали это обычным шаржем. Теперь перед нами воочию щедринский клоповник. Ибо эти клопы привыкли питаться кровью тысяч и успели проголодаться во время ремонта. А нас здесь было не больше десятка во всей тюрьме.

Мы соскочили с нар и принялись отряхиваться. Еще один клоп упал мне на шею. Я подбежал к двери и стал стучать. Время было после поверки, и по тюремному уставу — все двери были заперты замками.

— Что надо?

— Клопы заедают.

Часовые стали смеяться.

— Это у нас такая домашняя скотинка!

Но нам было не до смеха. Во всех камерах ожесточенно стучали в дверь.

— Советника сюда. Не можем сидеть. Нас заедят насмерть.

Началась ругань, но времена были еще довольно простые и патриархальные, и минут через двадцать губернский советник явился в тюрьму. Он подошел к нашей камере, которая первая начала стук, и начал «обкладывать по-русски», — впрочем, не нас, а так, в пространство…

Мы чесались, топали ногами по полу и стучали в дверь.

— Постойте, я вам покажу! — возопил, наконец, советник не своим голосом. — Откройте дверь.

Солдаты открыли дверь и вошли, стуча сапогами. Мы шарахнулись назад. Теперь мы были между двух огней. Сзади — клопы, а спереди — вооруженная сила.

Советник храбро вошел вместе с солдатами.

— Я вам покажу… Тьфу, что это?..

Он поднес руку ко лбу. Что-то упало ему на голову с потолка. Ибо клопы не разбираются, кто советник и кто арестант.

— Клопы! — вопияли мы в один голос. — Не можем сидеть!

Советник утих и сконфузился.

— Вы так бы и говорили, — сказал он совсем миролюбиво. — Я сейчас вас переведу в другое место.

На другое утро я заболел крапивной лихорадкой. По словам доктора, моя болезнь произошла от бесчисленных укусов. Потом я не мог от нее избавиться несколько лет.

Если кому покажется, что в том правдивом рассказе есть преувеличение, я советую ему отправиться в Красноярск и испытать самому. Я убежден, что все осталось попрежнему: арестантские роты и красный ободок вокруг стен и даже советник. Ибо это такие основы русской жизни, которые скоро не меняются. Даже конституция будет, и та их не изменит.

Куоккала, 1927 г.

Предыдущая главаГлава 13 из 13К книге