К книге
Воскрешение из мертвыхВОСКРЕШЕНИЕ ИЗ МЕРТВЫХ Роман. ГЛАВА ПЯТАЯ ВЕРЕТЕННИКОВ
18%
ВОСКРЕШЕНИЕ ИЗ МЕРТВЫХ Роман. ГЛАВА ПЯТАЯ ВЕРЕТЕННИКОВ
7

«…Был ли я до конца искренен, когда писал здесь, в своем дневнике, что наверняка бросил бы пить, что жизнь моя сложилась бы совершенно по-другому, если бы не та проклятая история с «Лесоповалом»? Верил ли я сам в эти свои слова? Не знаю… Думаю, что все-таки нет, не верил. Это — если как на духу.

Конечно, те события моей жизни, которые я попытался изобразить в «Лесоповале», да и участь самой повести — все это сыграло исключительно важную роль в моей судьбе. Можно сказать, вся моя жизнь так или иначе вертится вокруг этого. И повести своей я ведь не случайно дал такое название; кроме прямого смысла, есть в нем, мне кажется, смысл переносный, более глубокий, символический: «Лесоповал» — как некий общий знак насилия над жизнью, как некий слепой, неотвратимо движущийся  в а л, подминающий под себя все живое. Вслушайтесь в это слово: «Лесоповал» — не правда ли, есть в нем что-то механическое, жестокое? Чтобы подчеркнуть этот — второй — смысл, я и решил дать повести эпиграф. Правда, я долго колебался, какой именно. «Плакала Саша, как лес вырубали…» — эта строка звучала для меня, словно трепетная, натянутая струна, и звук ее хватал за душу, был исполнен печали и горечи; от него словно бы тянулась нить в мое детство, он словно бы подчеркивал, обнажал контраст между тем, о чем я мечтал тогда, ребенком, над чем плакал и радовался, и тем истинным, жестоким и грубым лицом судьбы, которым она повернулась ко мне… Но, подумав, я все-таки в конце концов склонился к другому эпиграфу: «Лес рубят — щепки летят». Мне показалось, он точнее, определеннее настроит читателя, выявит главную мысль повести. Тогда я еще надеялся, что у этой повести будет читатель. Я сам ведь и был такой щепкой, отсюда и все мои беды. Хотя… Встречал я ведь и людей с совершенно, казалось бы, благополучной судьбой, а входили они в вираж еще почище меня… Впрочем, может быть, как раз это видимое благополучие и окупалось подобной ценой, ибо за ним скрывалось неблагополучие внутреннее, глубинное, не различимое посторонним глазом. Кто знает…

Что касается меня, то в пьянстве я искал то, чего ищут многие, здесь я не был особенно оригинален, — забвения, миражей, иллюзий. Своим пьянством, буйным, вызывающим, безоглядным, я словно бы стремился компенсировать несправедливость судьбы. Хотя, если рассудить здраво, в чем была она, эта несправедливость? В том, что, пройдя через самую кровавую из всех войн, испытав ужасы плена, я все же остался жив в отличие от тысяч и тысяч своих сверстников? Или в том, что вернулся домой, к матери, которая тоже была жива, которая дождалась меня, в то время как тысячи и тысячи других матерей напрасно ждали сыновей своих, в то время как многие мои товарищи по плену так и рассеялись по земле — дымом и пеплом?.. Или в том, что на лесоповале меня не придавило стволом лиственницы, что дизентерия обошла меня стороной, что смерть пощадила меня, когда я валялся в лагерном госпитале с воспалением легких?.. В этом была несправедливость судьбы?

Да, теперь трезвой своей головой я понимаю, что можно было взглянуть на события моей жизни и таким образом. И это, наверно, было бы правильно. Но тогда мне это не приходило в голову. Раны еще кровоточили, обиды были еще слишком глубокими и горькими. Слишком помнились еще теплушки, в которых везли нас через всю страну на восток, в Сибирь, слишком свежи были окрики конвойных… Таким ли виделось мне возвращение на родину? Впрочем, не буду повторяться, обо всем этом я рассказал в «Лесоповале».

Итак, в двадцать четыре года, имея за плечами войну, плен, лагеря, я практически не имел ничего. Когда я вернулся домой, у меня не было ни профессии, ни должного образования, ни сколько-нибудь обнадеживающих перспектив. Мудрено ли, что я потянулся к бутылке, что свою неустроенность и боль начал топить в вине? Нет, я не оправдаться теперь хочу, я только понять стараюсь… Как было спастись от тех видений прошлого, которые продолжали посещать меня, от того ужаса перед человеческой жестокостью, который меня преследовал? «Вам, — спрашивал я тех, кто пытался меня тогда образумить, — приходилось когда-нибудь видеть, как собаки рвут человека, его живую плоть, слышать его крики, видеть его лицо, приходилось? Нет? А я это видел. Это сидит вот здесь, в моем мозгу, мне это снится едва ли не каждую ночь. Так что оставьте меня с вашими нравоучениями…» Так я говорил тогда. Но было и другое. Какие бы тяготы я ни перенес, какие бы ужасы ни повидал — а к своим двадцати четырем годам я уже успел увидеть столько страшного, жестокого, зверского, что, казалось, и душа-то не способна выдержать, — все это, однако, не искупало моей вины: позорное пятно плена лежало на мне. Я не мог этого не чувствовать. И я воспринимал это как должное. Я не возмущался, я только страдал от того, что был отверженным на общем пиру Победы. Вся эта мешанина тогдашних моих переживаний, обид, комплексов оказывалась в конечном счете весьма взрывоопасной, легко воспламеняющейся смесью. Не оттого ли я так легко поддавался тогда на скандалы, о которых теперь и вспоминать-то стыдно и больно?..

Теперь-то я хорошо понимаю, я отчетливо вижу, что водка давала мне тогда только иллюзию освобождения от всего, что тяготило и заботило меня, — на следующий день петля тоски с удвоенной силой захлестывала мне горло, жизнь представлялась еще более мрачной. Более того — в моем разгоряченном, измученном мозгу всякая даже мелкая обида, даже крошечная неприятность или несправедливость разрастались до поистине фантастических, устрашающих размеров. Если к этому добавить денежные проблемы, вечно одолевавшие меня, то картина моего тогдашнего состояния будет, пожалуй, достаточно полной. Я все дальше и дальше погружался в мрак лабиринта, из которого не было выхода.

Занятия писательством, первые — относительные — удачи на этом пути не принесли сколько-нибудь заметных перемен в мою жизнь, разве что изменился круг приятелей, — о них, впрочем, я еще скажу когда-нибудь отдельно. А сейчас я опять возвращаюсь к тому, с чего начал.

Да, был период, когда я почти не пил. Эти пять-шесть месяцев, на которые я отошел от разгульной своей жизни, и дали мне потом основания утверждать — не без изрядной доли самонадеянности, — что, мол, бросить пить — это вполне по моим силам. Стоит только захотеть. Я действительно тогда был убежден в этом. Если бы и на самом деле это было так просто! Я обманывал, я успокаивал себя. Причем — это опять же я понимаю только теперь — подобный самообман вовсе не был так бесхитростен и безобиден, как может показаться. Нет, убежденность в том, что я и правда могу в любой момент поставить крест на своем пристрастии к водке, как бы давала мне моральное право бражничать без особых угрызений совести. Я не желал считать себя алкоголиком. Пьющий — пожалуйста. Много пьющий — согласен. Но не алкоголик же! В этом своем пафосе отрицания я был, разумеется, тоже не оригинален.

И все-таки я оказался бы не прав, если бы стал всю свою тогдашнюю жизнь мазать одной черной краской. Нет, были просветы, озарения, счастливые дни, о которых я и сейчас вспоминаю с завистью. Одним из таких просветов стала работа над злополучной моей повестью, над «Лесоповалом». Работа эта захватила меня. Если некоторые прежние мои рассказы я буквально вымучивал, если лишь последним усилием воли понуждал себя сесть за стол, то на этот раз все было по-другому. Настоящий азарт, душевный подъем владели мной. Я писал свою «повесть о пережитом», свой «Один день Ивана Денисовича». Я вдруг ощутил, как легко пишется, когда не надо ничего сочинять, выдумывать, раскладывать по полочкам. Первые главы «Лесоповала» я давал читать в один из ленинградских журналов, там хвалили, это придавало мне сил. Казалось, снова катился наш состав через всю Россию, и снова горечь и радость рвали на части мое сердце… Да, это было счастливое для меня время.

Истины ради не стану утверждать, будто в те дни я совсем не прикасался к рюмке. Нет, конечно же: без вина я уже не мыслил своей жизни. И все-таки… Я пишу сейчас эти строки и ловлю себя на мысли, что так и хочется мне поверить: все могло бы и правда быть по-другому, если бы… Боюсь, это тоже самообман. Потому что даже тогда, увлеченный работой, жаждущий поскорее закончить повесть, живущий надеждой увидеть ее напечатанной, я все же сорвался однажды в самый разгар работы и запил… Пусть это было только один раз, но было… Этот срыв мне дорого стоил. Почему — я объясню позже.

Но тогда я успокаивал себя, я даже говорил себе, что разрядка была мне необходима, что это только на пользу, нельзя все время находиться в состоянии эмоционального напряжения — невозможно же, в конце концов, неотрывно сидеть за письменным столом, и дело, мол, после подобной встряски пойдет еще плодотворней. Так в общем-то и случилось: чувство вины за потерянное время, угрызения совести, которые все-таки давали себя знать, подгоняли меня, и я постепенно опять втягивался в прерванную было работу. Все шло, казалось, хорошо, журнал торопил меня и, как выяснилось потом, не напрасно.

Прежде, переступая порог редакции, я всегда ощущал себя просителем — то заискивающим, то берущим, что называется, нахрапом, но все-таки просителем. А тут я впервые почувствовал себя автором, работу которого действительно ждали. Это было совершенно особое ощущение!

Как хорошо я помню тот день и тот час, когда я, наконец, отнес рукопись в редакцию! Кажется, до сих пор я вижу эту белую картонную папку с белыми же тесемками, аккуратно завязанными моею рукой. Как взвешивал я ее на ладони, как приятно тяжелила она мои руки! Никогда больше я так остро не испытывал этого чувства — чувства завершенной работы. «Закончен труд, завещанный от бога мне, грешному…» Вот уж поистине умел Александр Сергеевич найти точное слово, ничего не скажешь. Даже радость, которую я ощутил потом, держа в руках сигнальный экземпляр журнала с первой частью моей повести, была все же иного свойства. Но я забежал вперед. Хотя… что ж… пора действительно переходить к главному.

Итак, первые главы моего «Лесоповала» были напечатаны. Я уже ощущал себя обретающим известность литератором, уже знакомые поздравляли меня, уже друзья-собутыльники тянули в шашлычную обмывать мою повесть, когда вдруг все сломалось.

Ветры внезапно задули в обратную сторону. И то, что вчера еще было можно, сегодня оказалось нельзя. Откуда, с каких высот спустился этот запрет, все было окутано тайной, недоговоренностями, туманными намеками. В редакции, когда я заглянул туда, царил переполох. Ясно было одно: вторая, бо́льшая половина моей повести обречена. «А как же «Окончание следует»? — спросил я. — Там же написано!» Ответом явилось молчаливое пожатие плечами. Мне сочувствовали, но всем было уже не до меня.

Еще вчера я раздувался, как пузырь, я мнил, что голос мой, мое слово отдадутся резонансом в обществе, что личность моя, мои суждения, мои мысли отныне обретают  о б щ е с т в е н н о е  значение, что имя мое наверняка уже  з а м е ч е н о. Теперь я вдруг понял, как наивны были эти мои представления. Вот сработал некий государственный механизм, одни шестеренки потянули за собой другие, колесо провернулось, и я внезапно обнаружил, что механизм этот совершенно безразличен к моему существованию, я для него — ничто. Меня попросту не принимают во внимание. Как не принимают в расчет всякую мелкую живность во время лесоповала. Это открытие навсегда оставило горький след в моей душе. Что-то сломалось во мне.

Нет, я не хочу сказать, что именно это событие явилось главной причиной последующих моих бед, что, не будь моя повесть так грубо оборвана на половине, и жизнь у меня сложилась бы совершенно по-другому, — нет, я так не думаю, скорее всего я бы все равно продолжал пить точно так же, я бы пил, если не с горя, то с радости, я бы продолжал скатываться все ниже и ниже — да, я отдаю себе отчет в этом, я не хочу приукрашивать себя и снова заниматься самообманом, и все-таки… все-таки… кто знает…

Однако тут начинается новая — самая страшная, самая тяжкая полоса моей жизни.

Я не буду, да и не могу описывать все, что происходило со мной в те дни. Выделю лишь одну историю, она достаточно характерна.

Я не был членом Союза писателей, и это тоже, кстати, являлось источником моей ущемленности, — хотя уже выпустил две небольшие книжки рассказов. Однако я давно уже примелькался в Доме писателя, в его коридорах и гостиных, в его кафе — одним словом, я уже числился в  а к т и в е. Время от времени меня приглашали на разного рода совещания и семинары. Так однажды осенью я и оказался в небольшом подмосковном поселке в качестве участника одного из подобных мероприятий.

Первый вечер нашего пребывания там был свободным, и я решил осмотреть окрестности, произвести, так сказать, разведку. Совершенно ясно, что именно я жаждал найти. Помыслы мои были сфокусированы в одной точке.

Разумеется, были у меня в те дни и иные желания, заботы, дела, казавшиеся мне важными и волновавшие меня, но они существовали как бы в некоем поверхностном слое моей жизни. В глубине же, в подсознании, жила лишь одна страсть — она-то на самом деле, хотел я признавать это или не хотел, и управляла моими поступками.

Конечно же, в тот вечер я быстро нашел то, что искал. У меня уже словно бы выработалась своего рода интуиция, нюх, который, где бы я ни был, в любом незнакомом городе или поселке, безошибочно приводил меня к цели. В этом искусстве я был, пожалуй, сравним только с артистом, демонстрирующим пораженной публике психологические опыты и отыскивающим загаданную вещь где-нибудь во внутреннем кармане пиджака у зрителя, сидящего в двадцать седьмом ряду… У меня так же, как у этого артиста, тоже были свои профессиональные секреты. Для меня, как и для него, существовала масса тайных импульсов, невидимых неопытным глазом примет и ориентиров, которые никогда не подводили и не обманывали меня.

На этот раз интуиция вывела меня к небольшому кафе, «стекляшке», как их именуют в народе. Там было дымно и шумно. В мои планы, разумеется, никак не входило в первый же вечер предстать пьяным перед остальными участниками семинара, и потому я, подойдя к стойке, заказал только сто граммов водки. Я выпил, закусил бутербродом с килькой и собирался уже уйти, когда вдруг до меня донеслось: «Интеллигенция! Кишка тонка, чтобы пить по-нашему! Слабаки…» Слова эти явно относились ко мне, а произнес их здоровый парень в затертой робе и резиновых бахилах, заляпанных известью. Компания, вместе с которой он восседал за столиком, была уже изрядно на взводе. И теперь они развлекались, отпуская насмешки в мой адрес. «Ах, так!» Честь моя была задета. Я повернулся к буфетчику и протянул ему пустую пивную кружку. «Выливайте сюда пол-литра!» Я хорошо запомнил изумленное лицо буфетчика, его вскинутые брови. Это еще больше подогрело меня. «Вы не ослышались, я сказал: пол-литра, — повторил я. — Пусть учатся, сопляки, как пить надо!» В тишине, под восторженными взглядами местных выпивох я не без некоторого усилия над собой выцедил кружку. «Вот это уже по-нашему, по-рабочему!» — хохотнул парень. Пьяный кураж взыграл во мне. «Еще двести!» — сказал я буфетчику. И тут же одним махом хлопнул стакан. Потом молча расплатился и, не глядя ни на кого, вышел. Фонари на улице показались мне ослепительно яркими. Я помнил, как дошел до мостика, миновал старую церковь… дальше все погружалось во мрак, сознание мое вырубилось.

Очнулся я в полной темноте — холодные, мелкие капли падали мне на лицо. Я пошарил вокруг руками — со всех сторон меня окружало что-то скользкое, липкое, холодное. И лежал я, неловко скорчившись, на чем-то таком же липком и мокром. Все тело болело, я еле сумел шевельнуться, отчаянная боль сразу же отдалась в затылке. Я протянул руку, рука моя опять уперлась в скользкую, мокрую поверхность. Пространство, в которое я был заключен, казалось настолько узким, что я с трудом смог повернуться и встать на колени. Ноги затекли, и я не чувствовал их. Сверху на меня по-прежнему сыпалась холодная водяная пыль и раздавался слабый шорох — похоже, шел дождь. «Значит, я на улице, под открытым небом… — с трудом соображал я. — Но откуда эти липкие стены? Что со мной?» Страх охватил меня. Сердце билось неровно и слабо, затухающими толчками, слабость подступала к горлу, казалось, вот-вот я потеряю сознание. Но где я? Где? Мне случалось просыпаться в чужих квартирах, на полу, на вокзальных лавках, случалось, раздирая веки, обнаруживать себя спящим в вагоне трамвая или на скамейке в сквере, но никогда еще мое пробуждение не было так близко к кошмару.

Прошло некоторое время, прежде чем я сообразил, что нахожусь, вероятно, в какой-то яме, и сделал попытку выбраться из нее. Это оказалось непросто. Несколько раз я оскальзывался и срывался вниз. Ноги по-прежнему не слушались меня. Наконец, задыхаясь, обливаясь холодным потом, я выполз наверх. Меня шатало, я еле держался на ногах.

Тьма уже не была столь густой, ночь шла к своему концу. Я огляделся, какие-то фигуры, кресты, надгробия проступали сквозь темноту. Только теперь я начал понимать, что произошло. Выходит, ноги занесли меня на местное кладбище, и здесь я провалился в свежевырытую могилу. Там и спал. Запоздалая дрожь отвращения и страха передернула меня. Что ж, видно, туда мне и дорога…

Лишь к рассвету, мокрый, весь в глине, я из последних сил доплелся до нашего временного пристанища. А утром уже и вовсе не смог подняться: ноги у меня отнялись. С жесточайшим приступом радикулита меня отвезли в больницу.

Казалось бы, эта страшная ночь в открытой чужой могиле должна была бы послужить мне хорошим уроком, должна была бы заставить опомниться… Но нет. Минуло время, и я уже как ни в чем не бывало смешил этой историей своих собутыльников…»

Предыдущая главаГлава 7 из 40Следующая глава