Знакомство его с полковником Твердохлебовым и правда было давним, оно относилось еще к тем временам, когда Малахов носил солдатские погоны, отмеченные одной — ефрейторской — лычкой, и решение его навсегда связать свою жизнь с армией еще не было окончательным и бесповоротным. Да и сам Твердохлебов, естественно, не был еще тогда полковником, а пребывал в звании майора и занимал должность замполита в той самой части, где служил Малахов. Теперь, спустя много лет, судьба свела их снова, пути их, как это не столь уж редко бывает с военными людьми, опять пересеклись, но, разумеется, полковник Твердохлебов вряд ли вспомнил бы одного из сотен или, вернее, тысяч солдат, которые за долгие годы его службы побывали под его началом, а капитан Малахов едва ли стал бы напоминать о том, что они знают друг друга, если бы не одна несколько необычная история, участником и виновником которой был Малахов. Именно эта история и заставила полковника Твердохлебова вспомнить своего бывшего солдата.
А началось все тогда с весьма заурядного, в общем-то, даже пустякового случая.
Взвод, в котором служил в то время ефрейтор Малахов, однажды послали на хозяйственные работы — убирать строительный мусор, кучи которого накопились возле только что отремонтированного клуба. Солдаты нагружали битый кирпич, штукатурку, осколки стекла на носилки и таскали весь этот хлам в овраг, к старому стрельбищу. Так распорядился лейтенант, начальник клуба. Работа уже подходила к концу, когда возле клуба появился заместитель командира полка по тылу подполковник Дедюхин. Это был грузный, немолодой уже человек с багровым лицом, с синеватыми отеками под глазами, в глубине которых еще таились энергия и властность. Раньше Малахову не приходилось сталкиваться с ним — слишком велика была дистанция между ними, мнения же о подполковнике Дедюхине он слышал от солдат самые разные: одни говорили, что он груб и придирчив до самодурства, что ему остается еще год выслужить до пенсии, оттого и терпят его в полку. Другие рассказывали, будто, несмотря на грубость, он из тех командиров, кто понимает солдатскую душу, кто во время перекура и анекдотик тот еще загнет и три шкуры снимет со старшины, если во время учений походная кухня не поспеет к обеду… А что еще нужно солдату?
Увидев солдат, таскающих на носилках мусор, подполковник Дедюхин остановился и крикнул:
— Это что еще такое? А ну, прекратить немедленно! Кто здесь старший?
— Я, товарищ подполковник, ефрейтор Малахов.
— У тебя, что же, ефрейтор, глаз нет? Ты что, не видишь, что кирпич здесь еще годный? Народного добра не жалко?
И Дедюхин добавил крепкое замысловатое ругательство.
Малахов медленно побледнел. Он сам никогда не ругался и до отвращения не терпел грубости. Эту черту он перенял от своего отца. За всю свою жизнь ни разу не слышал он от отца оскорбительного, бранного слова. И хотя, когда отправлялся Малахов в армию, его товарищи по техникуму, те, кто успел уже отслужить, уверяли, что в нелегкой армейской службе без крепкого словца не обойтись, что солдатская служба приучит, — нет, не приучила. Может быть, просто повезло Малахову, а может быть, привирали его товарищи, или сыграло роль то, что попал он в радиотехнические войска, которые не зря называли армейской интеллигенцией, только здесь, в армии, вопреки уверениям его друзей, он куда реже наталкивался на бранное слово, чем на гражданке.
И вот дождался.
Он все еще стоял перед подполковником по стойке «смирно».
— Да я, — кричал Дедюхин, — заставлю вас по кирпичику выбирать со свалки!
— Товарищ подполковник, — сказал Малахов. Произносить слова ему было трудно — он чувствовал, как у него трясутся губы. — Товарищ подполковник, я не привык, чтобы со мной разговаривали таким образом.
— Что-о?! — воскликнул подполковник. — Да каким же еще образом с тобой разговаривать, коли ты таких простых вещей не понимаешь! А ну марш выбирать кирпичи!
Малахов стоял не двигаясь.
Он чувствовал себя оскорбленным, в его душе все кипело и кричало от возмущения, но это свое возмущение, этот свой протест он не умел, не мог выразить сейчас никак иначе, как только продолжая не двигаться с места, молча глядя в багровое лицо подполковника.
— За пререкания со старшим начальником я вас арестовываю на трое суток, — сказал подполковник Дедюхин. — Отправляйтесь и доложите своему командиру. И чтобы сегодня же вечером были уже на гауптвахте. Я проверю.
— Слушаюсь, — сказал Малахов. Как глубоко и прочно уже укоренилась в нем привычка к дисциплине, если даже в такую минуту машинально, само собой слетело с его губ это слово.
Подполковник повернулся и пошел прочь, не оборачиваясь.
— На черта ты с ним связывался? — сказал кто-то из солдат. — Все равно ты же и виноват. И кирпичи эти еще заставят таскать. Промолчать не мог?
Малахов ничего не ответил.
Он отправился в казарму и доложил ротному, что арестован подполковником Дедюхиным на трое суток.
— Вот так номер! — сказал ротный. — За что же это?
Малахов всегда был примерным солдатом, так что удивление ротного вполне можно было понять.
— За пререкания, — ответил Малахов. Ему не хотелось сейчас ничего ни объяснять, ни рассказывать.
Ротный покачал головой, вызвал писаря и велел выписать записку об арестовании. И пока писарь старательно водил пером по бумаге, командир роты сочувственно смотрел на Малахова и время от времени опять покачивал головой, словно говорил, как тот солдат: «И на черта ты с ним связывался?» Разумеется, даже если бы он хотел, ни отменить приказ старшего начальника, ни обсуждать его с подчиненным он не мог, не имел права.
И Малахов в тот же вечер отбыл на гауптвахту. Трое суток он ходил на работу в сопровождении выводного — солдата, вооруженного автоматом, и спал в камере, но все это было пустяком по сравнению с тем унижением, которое испытал он, стоя перед подполковником Дедюхиным, Ему казалось, что воспоминание об этом унижении будет мучить его всю жизнь. Вернувшись с гауптвахты, он сказал ротному, что будет жаловаться.
Ротный с любопытством взглянул на него и опять укоризненно покачал головой.
— Да бросьте бы, Малахов, — сказал он. — На гауптвахте вы все равно отсидели, через месяц-другой снимем с вас взыскание, о нем никто и не вспомнит…
— Дело не во взыскании, — упрямо сказал Малахов.
— А в чем же?
Тогда Малахов попытался объяснить, что произошло между ним и подполковником Дедюхиным, и сам удивился, как трудно, оказывается, передать словами то, что он испытывал.
— Есть за ним такой грех, верно, — сказал ротный. — Не может без крепкого словца. Привычка, ничего не поделаешь. Это еще что! А вот у нас в училище был, помню, капитан один, так тот давал! Просто виртуоз был по этой части. Я помню, дневалил как-то, ну и прикорнул у тумбочки, а он засек меня — и тут уж выдал на всю катушку! И так, и этак — век не забуду! — Он засмеялся едва ли не с восторгом. Видно, приятно было ему вспомнить свои курсантские годы. Но вдруг оборвал себя и опять стал серьезным. — Не обращайте внимания, Малахов, честное слово, не стоит. А взыскание мы с вас снимем — вот увидите. Чистеньким от нас поедете.
Хороший человек был ротный, любили его солдаты, а все-таки и он не мог или не хотел понять Малахова.
На другой день Малахов пошел к комсоргу полка. Комсорг, старший лейтенант Свинкин, очень стеснялся своей фамилии и не скрывал этого. Как-то в курилке кто-то из солдат пошутил: «Да-а, товарищ старший лейтенант, с такой фамилией генералом, пожалуй, не станешь. Вы бы сменили ее на какую-нибудь звучную». — «Да я хотел, — сокрушенно признался Свинкин. — Даже фамилию себе подобрал. Броневой. Хорошая фамилия, правда? А потом подумал: это как же выходит — Свинкины на том и кончатся? Были Свинкины и нет Свинкиных? И бросил эту затею, не стал менять».
Сейчас старший лейтенант Свинкин сидел в одиночестве и, поглядывая в лежавшую перед ним ведомость, щелкал на счетах — видно, подбивал членские взносы.
— Со взводом легче было управляться, чем с этой арифметикой, — сказал он, ответив на приветствие Малахова. — Не сходится на десять копеек, ну хоть убей!
Он сердито отодвинул счеты и уже внимательно посмотрел на Малахова.
— Ну, выкладывай, с чем пришел. Жаловаться, слышал, хочешь?
— Так точно, — сказал Малахов.
— Н-да… — сказал старший лейтенант Свинкин и вздохнул. — Некрасивое это дело. Пережиток прошлого. А с другой стороны, бывает, сгоряча и вырвется. Если честно признаться, вполне самокритично, небось и сам иногда загнешь, а?
— Нет, — сказал Малахов, уже жалея, что пришел сюда. — Я не ругаюсь.
— Ну тогда молодец! — воскликнул старший лейтенант Свинкин. — Молодец! Хотя, с другой стороны, для разрядки иной раз это вроде бы и необходимо. Но лучше не надо. Так что ты держись, не поддавайся.
— Разрешите идти? — спросил Малахов.
— Иди, если у тебя все, — сказал старший лейтенант Свинкин. — Это ты хорошо сделал, что ко мне зашел. Поговорили откровенно, глядишь, и отвел душу, точно? А жаловаться… Жаловаться, писанину разводить — не по-мужски это как-то, верно я говорю?
Малахов не стал спорить. Да и чем, если рассудить здраво, мог помочь ему старший лейтенант Свинкин? Он и сам-то наверняка побаивался подполковника Дедюхина, сам тянулся перед ним по стойке «смирно». Хоть и комсорг, а попробуй поспорь с Дедюхиным… Это нынче дело другое. Нынче и командир части прислушивается к мнению комсорга. Впрочем, теперь и самому Малахову странно было вспоминать всю эту историю, точно и не с ним она происходила.
Утром на следующий день, перед построением он подошел к командиру взвода:
— Разрешите обратиться, товарищ младший лейтенант! Прошу передать по команде, согласно уставу.
И он протянул взводному аккуратно сложенный вдвойне тетрадный листок.
Взводный развернул листок, растерянно повертел его в руках. Младший лейтенант Иванов только первый год командовал взводом, был он очень молод, едва ли не ровесник Малахова.
— Это что? — спросил он. — Жалоба?
— Так точно, — сказал Малахов.
Младший лейтенант продолжал вертеть листок в руках, словно не зная, что с ним делать, или ожидая, что вдруг Малахов раздумает и заберет его обратно.
Еще совсем недавно на занятиях по дисциплинарному уставу он довольно горячо говорил о праве солдата жаловаться. «А то у нас часто как бывает, — рассуждал он. — Допустим, не выдаст старшина вовремя постельное белье, и пошли разговоры, недовольство солдаты в курилке высказывают, начальство ругают или, как на базаре, обступят старшину и все хором давай высказывать свои требования. А по уставу как положено? Если по отношению к солдату допущена какая-либо несправедливость или он не получил положенного вещевого довольствия, он должен заявить жалобу. Он может заявить ее при опросе устно старшему начальнику или подать по команде через своего непосредственного начальника… И все будет в порядке».
Так говорил он совсем недавно, а теперь, когда жалоба была у него в руках, он стоял с растерянным видом, точно не знал, что с ней делать дальше.
— А надо ли, Малахов? — наконец сказал он. — Из-за такого пустяка… Вы хорошо подумали?
— Товарищ младший лейтенант, у меня было трое суток, чтобы подумать… — упрямо ответил Малахов. Со взводным, наверно, из-за его молодости он чувствовал себя увереннее, не так скованно, как с другими офицерами. — В камере, между прочим, очень хорошо думается…
— Ну смотрите, Малахов, — сказал взводный, пряча тетрадный листок в карман гимнастерки. Голос его звучал обиженно. — Дело ваше…
Так жалоба ефрейтора Малахова начала свой путь, чтобы в конечном счете попасть на стол командира полка.
И — странное дело — чем дольше тянулась эта история, чем упорнее боролся Малахов за то, чтобы довести ее до конца, чтобы защитить свое достоинство, тем отчетливее, яснее он видел, как меняется отношение к нему со стороны взвода, со стороны своих же товарищей — солдат. Если в первые дни, когда он был отправлен на гауптвахту, когда разговаривал с ротным, когда рассказывал о нанесенной ему обиде, он ловил в их глазах сочувствие и поддержку, они были заодно с ним, они разделяли и его возмущение и его обиду, то теперь… Теперь его упорство, казалось, начало то ли раздражать, то ли забавлять их. Однажды на занятиях по радиотехнике он задумался и не расслышал обращенного к нему вопроса. «Встаньте, Малахов, — приказал младший лейтенант Иванов. — Что это с вами? Где вы витаете?» — «А он жалобы сочиняет!» — радостно выкрикнул кто-то из солдат, и все засмеялись. Улыбнулся и взводный. «Садитесь, — сказал он. — И чтобы больше этого не было».
Говорила ли в солдатах врожденная неприязнь ко всякого рода жалобщикам, кляузникам, сутягам и они не брали в расчет, что у Малахова просто не было другого способа защититься — он не мог ответить оскорблением на оскорбление, не мог публично обвинить подполковника Дедюхина в грубости; или им казалось, что вся эта история не стоит поднятой Малаховым шумихи, или — что вернее всего — неосознанное раздражение вызывалось тем, что Малахов, продолжая упорствовать, не желтая смириться, простить обиды, как бы подчеркивал свое отличие от них всех, свое превосходство над ними? Что, у него уши, выходит, нежнее, чем у других? Подумаешь, барышня! Из другого он теста, что ли?..
Теперь-то, оглядываясь назад, Малахов видел, что, пожалуй, он и сам был виноват в том, что оказался вдруг в одиночестве: он ожесточился, легко раздражался, в каждой шутке ему чудился обидный смысл. А тогда он очень болезненно переживал свое одиночество. Правильно ли он поступил? Может быть, и верно, надо было плюнуть, не обращать внимания? Но стоило ему вспомнить багровое лицо Дедюхина и себя, стоящего по стойке «смирно» перед этим человеком, как горечь и обида разгорались в его душе с новой силой.
Вот в эти трудные дни и вызвал его к себе майор Твердохлебов. Может быть, командир полка, до которого наконец дошла малаховская жалоба, поручил замполиту разобраться в этом деле, а может быть, сам майор захотел взглянуть на упорного ефрейтора.
Малахов же явился к нему во власти все того же угрюмого упрямства, которое — он уже чувствовал это — сразу настраивало людей против него, отвечал на вопросы замполита сначала коротко, односложно, заранее приготовив себя к неблагоприятному исходу, и сам не заметил, как этот коренастый и подвижной человек, пожалуй, на первый взгляд, слишком молодой для столь высокой должности, сумел постепенно разговорить его и выведать не только то, что произошло между Малаховым и подполковником Дедюхиным, но и то, что пережил и перечувствовал Малахов уже после. При этом он все время не сводил с Малахова пристального взгляда, словно и выражение лица Малахова, и внезапно выступивший румянец, и вздрагивающие губы — все это было для него не менее важно, чем те слова, которые произносил сейчас сидящий перед ним солдат.
— Вы правы, — вдруг резко и решительно сказал Твердохлебов. — Никто и никому не дает права унижать достоинство солдата. Без этого нет и не может быть сознательной дисциплины. Я убежден, что чувство долга и чувство собственного достоинства — это две стороны одной медали. У кого нет чувства достоинства, для того и слова о долге — пустые слова. И вообще, есть у меня одна слабость, — неожиданно улыбнулся Твердохлебов. — Люблю гордых людей.
В тот момент Малахов был уверен, что ему просто повезло, что наткнулся он наконец на хорошего человека, что это счастливая случайность, и только позже, став уже офицером, он понял, что разговор в кабинете замполита вовсе не был случайностью, — скорее это была частица, малое проявление того глубоко продуманного процесса, который уже шел в армии в то время и на языке официальных документов назывался усилением роли партийно-политических органов, усилением роли воспитательной работы…
А тогда, в порыве ответной откровенности, рассказал Малахов, что подумывал подавать заявление в училище, подумывал навсегда остаться в армии, но теперь вот, после этого случая, после столкновения с подполковником Дедюхиным, вдруг заколебался, не знает, что делать.
— А это вы уже совсем напрасно, — сердито сказал Твердохлебов. — Это уж вы раскисать начали. Бросьте свои колебания, идите в училище. Такие люди, как вы, нужны армии. Садитесь и пишите рапорт тут же, при мне, ясно? И нечего сомневаться. Мы еще с вами, глядишь, где-нибудь лет этак через десять встретимся, еще вместе послужим…
Он оказался прав. Они действительно встретились. И бывший майор, теперь уже полковник Твердохлебов, сразу узнал Малахова.
— Ну как, не жалеете, что послушались тогда моего совета? — спросил Твердохлебов.
— Нет, — ответил Малахов. — Не жалею. Я тот наш разговор, товарищ полковник, можно сказать, на всю жизнь запомнил. Слишком много он для меня значил.
— Между прочим, не только для вас, — засмеялся Твердохлебов. — Я об этом разговоре тоже не раз вспоминал. Теперь могу признаться — это и для меня хороший урок был. Мне кажется, я только тогда по-настоящему, не на словах, а на деле понял, почувствовал, что в армию уже новый тип солдата, новый тип человека идет…
Они поговорили еще немного, повспоминали полк, где когда-то служили вместе, и Малахов отбыл в свою роту и с тех пор Твердохлебова видел очень редко — разве что на больших партактивах, но каждая, даже мимолетная встреча, казалось, по-прежнему радовала их обоих.