К книге
Формула памятиПОВЕСТИ. ЛЮБИ МЕНЯ, КАК Я ТЕБЯ. 3
78%
ПОВЕСТИ. ЛЮБИ МЕНЯ, КАК Я ТЕБЯ. 3
75

В то лето стояла небывалая для здешних мест жара. Даже ветры, свирепствующие тут круглый год — словно они рождались и вырывались на волю именно здесь, чтобы затем уже разлететься по всему миру, — и те вдруг смирили свое буйство. «Ташкент! Настоящий Ташкент!» — острили солдаты.

И хотя Малахов, естественно, не верил ни в какие приметы, это казалось ему добрым предзнаменованием. Он был уверен, что все еще может наладиться, что Миле понравится здесь.

Свою офицерскую службу Малахов начинал едва ли не в самом центре России, в одной из северо-восточных ее областей, в маленьком поселке, теснимом со всех сторон болотистым лесом. И хотя от того маленького поселка было ненамного дальше до областного центра, чем теперь до штаба (если, разумеется, сбросить со счета, что осенью, когда начинались затяжные дожди, и весной, когда таял снег и разливались реки, путешествие в город было делом не из легких), предложи сейчас начальство Малахову выбор — тот поселок или эта «точка», где служил он теперь, он бы, не колеблясь, выбрал «точку». Пожалуй, лишь нынче, задним числом мог он понять, отчего там так тосковала Мила. Сам-то Малахов был тогда слишком поглощен своими новыми обязанностями, своим новым положением, слишком занят  с в о е й  станцией, чтобы придавать значение бытовым неудобствам. Даже окружающей природы он как бы и не замечал тогда — она была привычна, и если интересовала его, то прежде всего с точки зрения тех выгод или помех, которые создавала для его работы.

Мир же, открывшийся ему здесь и никогда не виданный ранее, поразил и покорил его сразу. Он никогда не видел раньше приливов с их неотвратимо и таинственно возникающим движением воды, не видел северных сияний, полыхающих во всю ширину неба; вольный простор тундры сочетался здесь с пустынной безбрежностью океана, и черные слоистые скалы наводили на мысли о какой-то иной планете, куда более суровой и дикой, чем Земля… А может быть, здешняя природа с ее суровостью, с ее угрюмой таинственностью, с ее ожесточенным неприятием золотой середины: уж если ветер — так ветер! шторм — так шторм! — лучше всего отвечала настроению самого Малахова. Надежда, что все еще устроится и жизнь их с Милой будет опять такой же счастливой, как в первые месяцы после свадьбы, сменялась вдруг острой тоской и предчувствием окончательного разрыва. И потому с таким нетерпением ждал он ее приезда. Если бы не заботы, разом обрушившиеся на него, как только он принял роту, он бы, наверно, не вынес этого слишком затянувшегося ожидания. Сначала, осенью, он и сам писал, что незачем ей с Виталькой приезжать сюда на зиму глядя, хотя втайне, в глубине души желал, чтобы она не согласилась, возразила, приехала; потом, уже весной, болел ее отец, летом Мила с Виталькой отдыхала у ее подруги — нельзя же было оставить Витальку совсем без дачи, — и, наконец, только в последние дни июля Малахов получил телеграмму: «Выезжаем. Встречай».

Казалось, снова вернулись лучшие дни их совместной жизни. Мила была весела, и беспечна, и ласкова с ним. Он не ошибся: и сопки, и море, и скалы — все приводило ее в восторг. И еще ей нравилось быть женой командира — это он тоже заметил сразу.

Малахов хорошо знал, с каким любопытством и придирчивой чуть ли не ревностью ждали ее появления солдаты. Здесь, на краю света, появление каждого нового человека было событием, а появление жены командира — тем более. Маленький букет из карликовых березок, который обнаружил он, вернувшись домой вместе с Милой и Виталькой, был тому доказательством. «Ой, какая прелесть!» — воскликнула Мила. И правда, в этих корявых, причудливо изогнутых, перекрученных растениях заключалась какая-то особая привлекательность, особая притягательная сила.

Может быть, виной тому было его воображение, но Малахову чудилось, что с приездом Милы и Витальки вдруг едва уловимо изменилась атмосфера в роте — как будто возникло ощущение праздничности, приподнятости, легкой общей влюбленности в Милу. Да, пожалуй, и не могло быть иначе. Здесь, на Севере, в их крошечном военном городке, все они — и солдаты, и офицеры — были слишком тесно связаны друг с другом, здесь словно существовало некое чуткое колеблющееся поле, подобное электрическому, которое складывалось из их настроений, успехов и неудач, тоски по дому и радости, приносимой почтой… И, конечно же, настроение командира, хотел он того или нет, не могло не передаваться солдатам, не улавливаться ими, как улавливаются пусть невидимые, но вполне реально существующие радиоволны, не могло не влиять на общее настроение роты…

Однажды, когда они с Милой шли в клуб, Малахов вдруг спросил:

— Ты ничего не заметила?

— Нет, а что?

Ну конечно, как он не сообразил — она и не могла ничего заметить. Малахов засмеялся:

— Видишь вон того солдата, на турнике работает? Это он ведь ради тебя старается. Честное слово. Обычно его и палкой не подогнать к снарядам.

— Командиру следовало бы поучиться у своих солдат, — смеясь, отозвалась Мила. — Ты-то никогда не старался сделать что-нибудь ради меня…

И хотя это была всего лишь шутка, Малахов сквозь смех услышал давно знакомые нотки упрека, почувствовал приближение того разговора, которого он все еще наивно надеялся избежать.

— И вообще, — весело сказал он, — наш почтальон уверяет, что с твоим приездом количество писем, которые пишут солдаты своим девушкам, резко возросло…

Она опять засмеялась. Видно было, что его слова доставили ей искреннее удовольствие.

Конечно, Мила была вовсе не единственной женщиной в ротном городке, но жены других офицеров давно стали здесь своими, вместе с солдатами они делили все тяготы здешнего быта, она же явилась с Большой земли, она принесла с собой напоминание об иной жизни…

Мила, казалось Малахову, мало изменилась не только за тот год, что они не виделись, но и вообще за те годы, которые минули со дня их знакомства. Разве что чуть пополнела, стала как-то крупнее, увереннее, исчезла ее легкая, словно порхающая походка — раньше никогда не умела она ходить в ногу с Малаховым, теперь же шаг ее стал шире и ногу она ставила тяжелее, тверже.

Зато чем больше приглядывался Малахов к Витальке, тем больше находил в нем перемен. Неузнаваемо изменился мальчишка. В прошлом году, когда перед перевалом сюда, на Север, Малахов на несколько дней вырвался к ним, Виталька пребывал в возбужденном, взбудораженном состоянии, он говорил почти без умолку, так что матери приходилось останавливать, утихомиривать его, и то демонстрировал отцу свои способности: «Папа, посмотри, как я умею!», то задавал бесконечные вопросы, на которые Малахову порой было не так-то легко ответить: «Больно ли дереву, когда его пилят? Не больно? А почему не больно? А откуда ты знаешь, что не больно?»

Малахов даже опасался, как бы то нервное потрясение, та перегрузка, которая была вызвана его приездом, не оказалась непосильной для ребенка, но Мила успокоила его, сказав:

— Ты думаешь, это он из-за тебя? Так каждый день с утра до вечера. Представляешь, каково мне приходится?

Малахов и успокоился, и огорчился. Все-таки ему хотелось верить, что его приезд был несколько большим событием в жизни сына, чем это казалось Миле.

Теперь же в характере сына появилась какая-то затаенность, задумчивость. Он научился молчать, подолгу сосредоточенно думать о чем-то своем. Если раньше он непременно стремился вовлечь в свои игры взрослых, то теперь он вполне обходился один. Он по-прежнему иной раз ставил Малахова в тупик своими вопросами, но сейчас они уже не были похожи на те, которые задавал он год назад. Тогда они, эти вопросы, извергались стремительно и внезапно, почти бездумно, а сейчас, если он спрашивал вдруг: «Папа, а почему одни люди добрые, а другие — злые?» — Малахов по выражению его глаз угадывал, что в глубине его души совершалась какая-то долгая работа, прежде чем этот вопрос облекался в слова.

Малахов с волнением и то с тревогой, то с радостью наблюдал эти перемены в поведении сына, улавливая в них признаки характера, схожего, как ему хотелось думать, с его собственным. И все сильнее становились боль и обида оттого, что перемены эти совершались не на его глазах, что он лишен был самого главного — видеть, как растет его сын…

С солдатами Виталька подружился легко и быстро, и солдаты тоже полюбили его. Малахов не раз уже замечал, что никто так хорошо не понимает друг друга, никто так не привязывается друг к другу, как дети и солдаты.

А может быть, просто от матери, от Милы, передалось сыну это умение — легко сходиться с чужими людьми. Мила этим умением владела в совершенстве.

Малахов водил Витальку на радиолокационную станцию, и там вместе следили они за работой солдата-оператора, вместе вглядывались в круглый экран, по которому бежал луч, оставляя за собой светящийся и постепенно меркнущий след. И радостно было ощущать Малахову под своей рукой хрупкие мальчишеские плечи, радостно было произносить эти слова: «м о й  с ы н», радостно было слышать уверения солдат, что Виталька как две капли воды похож на него, на Малахова… Жаль только, что не часто выпадали такие минуты — рота несла боевое дежурство, рота готовилась к долгой полярной зиме, рота ждала пополнения, и все эти заботы прежде всего ложились на плечи ее командира.

Он не заговаривал с Милой о главном — о том, как же они будут жить дальше, ему казалось, что надо дать ей время присмотреться, привыкнуть. И то, что она сама тоже не начинала этого разговора, представлялось Малахову хорошим признаком — видно, она хотела втянуться в здешнюю жизнь, ощутить ее, прежде чем принять окончательное решение. И Малахов не торопил ее.

Все шло хорошо, даже слишком хорошо, пока однажды, недели полторы спустя после ее приезда, Малахов вдруг не стал догадываться, что это ее молчание может означать и совсем иное: просто она не допускает и мысли о возможности остаться здесь и считает, что Малахов понимает это так же хорошо, как и она. О чем же тогда говорить?

Он не ошибся. Так все и обстояло на самом деле. Оттого она и была так весела и беспечна, оттого так восторгалась красотами природы, что чувствовала себя здесь только гостьей, дачницей, — как он не понял этого сразу?..

Она заговорила о своем отъезде как о чем-то, что само собой разумелось, что не подлежало никакому сомнению. Надо ли забронировать заранее билеты? Будет ли машина? Не подведет ли погода? Казалось, ее заботила лишь чисто практическая сторона дела.

— И не смотри на меня так удрученно, — вдруг добавила она. — А то я тоже расплачусь. Милый Малахов, не думал же ты, что я здесь останусь?

— Мне казалось, что тебе здесь понравилось, — сказал Малахов.

— Да, места здесь восхитительные, — сказала Мила. — Я всегда любила дикую природу. Но жить тут все время… Понимаешь — это вроде как подвести черту…

— Раньше ты так не думала.

— Пойми, Малахов, я хочу что-то значить сама, именно сама. Там я работаю, я что-то значу, меня ценят, а здесь… Я только жена капитана Малахова и все…

Он хотел сказать: а семья, любовь, верность — разве этого мало? Но ничего не сказал — он понимал, что такие вещи не объясняют словами.

Мила напоминала ему сейчас ребенка, девчонку — вот поиграла в жену командира, и хватит, надоело, другие, не менее интересные игры уже манят, уже ждут ее…

— И потом, ты совсем не думаешь о Витальке, — сказала она. — В этом году ему в школу.

— Ну и что же… Здесь есть интернат. Все дети здесь учатся так. По-моему, это лучше, чем лишать ребенка отца…

— Ты сам виноват, Малахов, — сказала она. Мила редко называла его по имени — все Малахов да Малахов. Мода такая, что ли?

— Это чем же?

— Что тебя понесло сюда? Ты порядочно уже оттрубил в глуши. Ты вполне мог добиться лучшего назначения.

— Ты прекрасно знаешь, что в армии не выбирают. Значит, я здесь нужнее.

— Малахов, не произноси громких слов. Ты никогда не умел этого делать.

Они помолчали.

— Ты понимаешь, что, если ты уедешь сейчас, это будет уже навсегда, насовсем? — спросил Малахов.

— Не думай, что тебе одному тяжело. — Все-таки она уклонилась от прямого ответа. — Мне тоже нелегко. Ты даже не представляешь, Малахов, как мне нелегко!

— Что ж, я вижу, ты все уже решила, — сказал Малахов.

Он никогда не умел ни уговаривать, ни упрашивать. Да и понимал, что бесполезно это сейчас. Только мысль о том, что он опять долго, может быть очень долго не увидит Витальку, причиняла ему боль и заставляла еще вести этот разговор.

— Ладно, на какое число бронировать билеты? — спросил он.

— Ты всегда был черствым человеком, — сказала Мила.

Она же еще и упрекала его!

Малахов посмотрел на часы: через пятнадцать минут он должен быть на командном пункте.

— Что я еще могу сделать для тебя?

— В том-то и беда, что ты никогда ничего не желал сделать ради меня, ради сына, ты ничем не хотел пожертвовать. В конце концов, ты мог бы попросить, объяснить!

— Я ничем не лучше других, — сказал Малахов.

— Вот это тебя и губит, — отозвалась Мила. — Ты вечно считаешь себя хуже других. Нельзя же так!

Малахов молчал. Он знал, что на подобные упреки лучше всего не отвечать.

— Я бы на твоем месте… — уже другим тоном начала Мила. — Я бы на твоем месте уже давно пошла к Твердохлебову. Он же хорошо знает тебя, правда?

— Знает. Ну и что из того?

— И не ощетинивайся сразу. Лучше послушай меня. Я бы пошла к нему и объяснила, что у тебя маленький сын, что сыну в первый класс, что интернат за сотню километров, — неужели бы он не понял? Он же хорошо к тебе относится. Пусть бы тебя перевели здесь же, на Севере, пусть бы в небольшой городок, но все-таки городок…

— Пусть бы перевели… Тебе кажется, в армии это так просто делается. Стоит лишь пожелать… — Малахов произнес это уже без прежней уверенности. В его голосе слышалось колебание.

— Зато тебе все кажется неимоверно сложным. Твердохлебов же чуткий человек, ты сам говорил, он поймет… И ничего в этом нет ужасного, если ты обратишься к нему…

Малахов все еще колебался. Мысль о том, что он и правда мог бы жить вместе с Виталькой и Милой, что это возможно, реально, постепенно завладевала им.

В его собственном детстве были события, настолько запавшие ему в память, настолько значительные своей праздничностью, что он всегда мечтал увидеть, как повторятся они теперь уже в Виталькиной жизни. Таким событием остался в его памяти первый школьный день. То было нелегкое послевоенное время. И не было у него, у Пашки Малахова, ни новенького портфеля, ни новеньких учебников, ни тетрадей. Зато портфель ему заменила отцовская полевая сумка, которой он очень гордился. В то утро он проснулся от тихого позвякиванья и увидел, что отец надевает все свои ордена и медали, а было их у него немало — три ордена и шесть медалей. Вот уже много лет утекло с тех пор, и отца нет в живых, а это легкое позвякиванье, и его собственное радостное изумление, и торжественное лицо отца, с которого, казалось, вдруг сошла му́ка, навсегда оставленная контузией, так и сохранила, так и сберегла память Малахова… И оттого необходимость расстаться с Виталькой как раз теперь, когда тому предстояло стать школьником, казалась Малахову особенно несправедливой и даже жестокой.

— Ну что ты терзаешься? — сказала Мила. — Я еще удивляюсь, как ты умудряешься командовать солдатами, — в тебе решительности ни на грош, честное слово! Ну даже если этот твой Твердохлебов тебе откажет — ну и что из этого? Подумаешь, беда какая! Попытка не пытка, а на нет и суда нет. Малахов, милый, ну послушайся ты хоть раз моего совета!..

— Хорошо, я подумаю, — сказал он.

Предыдущая главаГлава 75 из 96Следующая глава