Сразу после семинара Перфильев не пошел к себе в кабинет, а отправился в лабораторию. Всего два лестничных пролета отделяли его кабинет с табличкой «Заместитель директора», с тихо жужжащим на столе телефоном от лабораторных комнат, два лестничных пролета — тридцать две ступеньки, но всякий раз не мог он не испытать чувства, что попадает совсем в другой мир.
Еще идя по коридору, он слышал тонкий характерный звук — это работала центрифуга, выдавала свои стремительные обороты. Вот она замерла, остановилась, звук оборвался. Сейчас Костя Федоров, младший научный сотрудник, без пяти минут кандидат наук, такой же заядлый горнолыжник, как сам Перфильев, любитель Фолкнера и Булгакова, потенциальный обладатель кооперативной квартиры, одним словом, человек вполне от мира сего, вынет из центрифуги пробирку, в которой, точно в странном слоистом коктейле, разделенные раствором фенола, будут угадываться мысленным взглядом исследователя РНК и ДНК. Костя поколдует над пробиркой и отправит ее обратно в центрифугу. Обычная, будничная, долгая работа. Сколько таких пробирок прошло через руки самого Перфильева — не сосчитать. Но все равно до сих пор отлично помнил он то чувство, которое испытал, когда впервые за тонким стеклом пробирки увидел слабый осадок. Неужели этот осадок и содержал основу основ всего живого — таинственную ДНК?.. Неужели здесь, на дне пробирки, которую он, Перфильев, как ни в чем не бывало, держал в руках, находился тот незримый код, без которого не может возникнуть ничто живое?.. Никогда еще так не ощущал он могущество науки, как в эту минуту. Никогда еще так полно не испытывал своей причастности к этому могуществу.
В комнате, соседней с той, где работал Костя Федоров, лаборантка Тамара возилась с мышами. Мыши уже были разделены на две партии — опытную и контрольную.
Перфильев присел рядом с клеткой, где помещались зверьки, отобранные для эксперимента, постучал ногтем по прутьям клетки. Мыши забегали, забеспокоились, поблескивая глазами-бусинками.
— Анатолий Борисович, — спросила Тамара, — а что, правда у Циолковского такая работа есть?
— Есть, Тамара, есть, — сказал Перфильев.
— И так называется: «Как всех научить радоваться»?
— Так и называется.
— Интересно! Никогда бы не подумала, что Циолковский о таких вещах писал…
Перфильев не отозвался. Час назад в конференц-зале он вовсе не был намерен ни задеть, ни тем более обидеть Архипова. Реплика возникла мгновенно — словно сработал какой-то рефлекс, как срабатывает он у фехтовальщика или боксера. Однажды, когда Перфильев еще был студентом, произошел такой случай. Было это в спортивном зале. Занятия то ли еще не начались, то ли уже закончились, и Перфильев стоял, о чем-то задумавшись, и вдруг рухнул, полетел со всего размаха на мат. Он вскочил в ярости, но тут же его обхватил за плечи однокурсник, самбист Яша Пушкин, захохотал радостно: «А ты не расслабляйся! Не расслабляйся! Ладно, старик, не обижайся, уж больно заманчиво ты стоял, не мог я удержаться от подсечки…» Вот что-то подобное произошло сегодня во время семинара. Впрочем, вряд ли Архипов обиделся. Старик всегда умел ценить хорошую шутку, остроумный выпад, даже если в нем и ощущалась малая толика яда… А яд, конечно, был, нечего уж тут кривить Перфильеву душой перед самим собой же.
— Анатолий Борисович! Когда будем делать инъекции? — Это Лариса Черных, аспирантка Перфильева. Вид деловой, озабоченный, стремительный, полы халата развеваются, и вопрос свой задала с самого порога, словно и верно знает цену времени, а сама только что в коридоре с девочками тараторила, даже не заметила, как Перфильев прошел мимо. И что обсуждают? О чем говорят?.. Однако руки у Ларисы, надо отдать должное, золотые — электрод ли ввести, микроскальпелем ли поработать — самую тонкую работу поручает ей Перфильев.
— А у вас все готово?
— Все, Анатолий Борисович.
Мыши опять забеспокоились, засуетились, быстро перебирая лапками, точно почувствовали, что речь идет о них, точно угадывали уже, что сейчас им предстоит послужить науке.
Перфильев молча разглядывал их.
Перенос памяти… С тех пор как Мак-Конелли провел свои знаменитые эксперименты на плоских червях, пожалуй, ни одна другая проблема не порождала стольких споров, различных толкований и трактовок, прямо противоположных выводов. И сам Перфильев, поставив уже немало серий опытов, так и не мог с уверенностью присоединиться к какой-либо определенной точке зрения. Слишком большой разброс результатов давали эксперименты, слишком нечетко прорисовывались закономерности… Во всяком случае, Перфильев предпочитал не торопиться с выводами. В этом отношении он был беспощаден и к себе, и к другим.
Что в действительности получают подопытные мыши, когда им вводится экстракт мозга их погибших собратьев? Информацию о навыках, которые получили их предшественники? Или всего лишь некий стимулятор, облегчающий обучение?..
— Ну что ж, давайте начнем, — сказал Перфильев.
Погрузившись в работу, Перфильев почти не думал о жене, о Гале. Точнее — мысленно он уже назначил себе срок, определил время, когда позвонит в клинику, и таким образом как бы провел черту, рубеж, отгородил себя от этих мыслей. Он не любил ломать голову над тем, что был бессилен изменить.
— А что, Анатолий Борисович, как вы думаете, — сказала лаборантка Тамара, — мыши бывают способные и неспособные?
— Думаю, что бывают, — ответил Перфильев.
Наивный Тамарин вопрос на самом деле вовсе не был так уж наивен. Он давно занимал и самого Перфильева. Ведь индивидуальные свойства животного неизбежно оказывают влияние на результаты опытов.
— Бывают, — повторил Перфильев. — Но скоро не будут. У нас, по крайней мере.
— Это почему же?
— А мы, Тамара, скоро наладим производство мышей, так сказать, поточным методом. Из одной и той же клетки по четыре мыши, и все абсолютно одинаковые, все — точные копии, и так без конца, сколько угодно… Я серьезно говорю. Это же идеальный материал для экспериментатора.
— И все равно наши мне больше нравятся, — сказала Тамара. — Я их уже различать начинаю. А то все одинаковые… бр-р-р… Я потому и фантастику, Анатолий Борисович, не люблю, что там всякие такие вещи описываются. Так ведь и людей можно… одинаковых… Я читала где-то…
— Все можно, Тамара, — сказал Перфильев, посмеиваясь, — все, как говорится, в наших руках… Человек не остановится, пока весь мир на свой лад не переиначит. Тут, Тамара, никакие запреты не помогут…
…Ровно в три часа Перфильев поднялся к себе в кабинет, набрал номер клиники.
— Скажите… Перфильева Галина Васильевна…
— Когда поступила?
— Сегодня утром.
В трубке послышалось шуршание, потом тот же голос спросил:
— Как вы сказали — фамилия?
— Пер-филь-е-ва.
— Сейчас, минуточку.
Что-то не понравилась ему эта пауза. Опять голос в трубке:
— Говорите, утром поступила?
— Да, утром.
И опять шуршание, и отдаленные, тихие голоса переговаривающихся между собой людей. Да что, нарочно, что ли, испытывают они его терпение!
— А вы ничего не путаете, гражданин? У нас нет такой.
— Да как же нет! — возмутился Перфильев. — Я сам утром оставил ее у вас. Перфильева Галина Васильевна. Посмотрите получше!
— Вы голос не повышайте. Сейчас все выясним. Позвоните минут через десять.
Путаники! Сидят там, в трех с половиной бумажках разобраться не могут! Ничто так не было противно натуре Перфильева, ничто не вызывало такого возмущения, как нечеткость, безалаберность, отсутствие подлинного профессионализма в работе.
Он сердито положил трубку, и аппарат — будто только и ждал этого момента — сразу отозвался слабым жужжанием.
— Алло, я слушаю, — сказал Перфильев.
— Толя, это я.
— Галка, ты? — обрадованно откликнулся Перфильев. — Тебе, что, передали, что я звонил? Ну что у тебя?
— Толя, ты только не сердись… — виноватые жалобные нотки звучали в ее голосе.
— А что произошло? Ты где? Ты откуда звонишь?
— Я — из автомата. Я здесь, напротив вас, в скверике.
— Но почему? Что все-таки случилось?
— Толя, я сбежала оттуда. Выйди на минутку, я тебе все расскажу… Только не сердись на меня, слышишь? Не сердись…
Так уж приучил он ее, что даже сейчас не решалась Галя прийти сюда, подняться в его служебный кабинет. С самого начала он сказал ей: я не хочу, чтобы сотрудники заставали меня в рабочем кабинете, в рабочее время за выяснением семейных отношений. Это неэтично. Таков мой принцип, и давай соблюдать его, я не люблю нарушать свои принципы.
— Толя, ты почему молчишь? Ты рассердился?
— Рассердился, не рассердился — какое это теперь имеет значение, — сказал он упавшим голосом. — Ты хоть сама-то понимаешь, что сделала? — И, не дождавшись от нее ответа, добавил: — Хорошо, подожди немного, я сейчас выйду.
В сквере в этот осенний день было пустынно. Галя сидела в одиночестве на скамейке, приткнувшейся к голой кирпичной стене дома. Перфильев подошел, остановился с ней рядом. Галя подняла к нему свое бледное лицо.
— Ну что? — сказал он.
— Я сбежала оттуда… я не смогла… Да сядь ты, Толя, я не могу так с тобой разговаривать…
Перфильев вздохнул и послушно опустился на скамейку.
— Понимаешь, я подумала, я поняла — это же наш п о с л е д н и й ребенок… И еще я вдруг почувствовала… я даже не знаю, как передать это чувство… он же так беззащитен, он ведь еще ничто, у него нет иной защиты, кроме меня, матери… а я сама, своими руками…
— Погоди, погоди, Галя, — как можно спокойнее, рассудительнее сказал Перфильев. — Ты разговариваешь со мной так, будто это я не хочу ребенка, будто это я против… А я ведь, может, не меньше твоего хотел бы, чтобы у нас был ребенок…
— Правда, Толя? Ты правду говоришь? — Она взглянула на него с надеждой, словно то, что она услышала, сейчас, было для нее открытием. А ведь сто раз он повторял ей одно и то же, те самые слова, которые произнес только что, сто раз. — Толя, если ты меня не обманываешь, е с л и и т ы х о ч е ш ь, тогда все будет хорошо. Вот увидишь, ничего не бойся: все будет хорошо — я т а к ч у в с т в у ю.
— Да что значит — чувствую! Мы же с тобой не первобытные люди, Галя! Тебе врачи что сказали?
— Да мало ли что они скажут! А я вот чувствую: все хорошо будет.
— Это не разговор, Галя. Мы ведь с тобой биологи, мы должны смотреть на такие вещи здраво, разумно.
— А я не хочу разумно! Мне опротивела эта твоя разумность! Надоела! Могу я хоть раз в жизни позволить себе неразумный поступок?!
— Не знаю, — сказал Перфильев. — Думаю, что не можешь. Тебе не кажется, что в данном случае ты поступаешь просто безответственно? Эгоистично — если угодно? Тебе, видишь ли, не хочется! И ты больше ни о чем уже не думаешь. Ни о последствиях, ни о чем… Ни о судьбе ребенка, в конце концов. А если ребенок родится…
— Не надо! Не надо! — испуганно вскрикнула Галя и с суеверным ужасом закрыла ему рот ладошкой. — Только не говори так! Нельзя так говорить!
— Ну да, ну да, — сказал Перфильев. — Старый, испытанный способ, проверенный еще дикарями: если не хочешь иметь дело с нечистой силой, не говори о ней. Или еще лучше — спрячь голову в песок. Нет, Галя, с наследственностью не шутят. Ты сама это знаешь, не мне тебе это объяснять. Ты бы хоть в генетическую консультацию сходила, что ли, посоветовалась. Ты же образованный, культурный человек, Галя, а ведешь себя, как…
— Да к чему мне эти твои консультации, Толя, когда я и так знаю: о н в тебя будет. Такой же умный, маленький Перфильев. Слышишь? Я точно знаю.
— Откуда же ты знать можешь, Галя?
— Я иногда даже думаю, — продолжала она, словно бы не слыша Перфильева и переходя почти на шепот, — пусть я умру, но ребенок-то мой останется, м о й ребенок, м о я жизнь… Он ведь с тобой будет! Ну скажи, Толя, «да»!
Все, что было рационального в натуре Перфильева, восставало сейчас против того, чтобы согласиться с Галей. Спроси в подобной ситуации у него совета кто-нибудь из друзей, и он бы, не колеблясь ни секунды, категорически сказал: «Нет, ни в коем случае». Так как же мог он сказать «да» Гале, жене своей, самому близкому человеку! На что он обрекал ее?..
Но в то же время в ее убежденности, в той страсти, с которой уговаривала она его, было нечто такое, перед чем он невольно пасовал и терялся.
Когда-то, когда Перфильев еще только ухаживал за ней, ему казалось: нет ничего проще подчинить себе эту девушку, почти девчонку, дать ей свой опыт и свое знание жизни, направлять ее, вылепить из нее сильную и разумную женщину, которая была бы ему верной помощницей в трудную минуту. Но ее слабость оказалась обманчивой, это была слабость травы, которая остается травой даже под асфальтом и упорно пробивается сквозь его трещины. Галя постоянно ставила его в тупик своими поступками, лишенными, казалось бы, всякой логики, своими всплесками отчаяния и радости, слез и любви. С его точки зрения поведение ее было почти непредсказуемо. И сейчас — казалось, она знала что-то такое, чего не знал он. Словно помимо всех так хорошо известных ему, Перфильеву, биологических законов, законов генетики существовало еще нечто очень важное, открывшееся ей одной. Чего же тогда стоили все его знания, вся его ученость, если она, Галя, так легко могла пробить в них брешь своими слезами, своими лишенными разумных оснований доводами…
— Ну что ты решаешь, Толя?
— Да что мне теперь решать, — сказал Перфильев, не скрывая своего раздражения, — когда ты сама все решила… Видно, недаром говорится: одно к одному…
Но, даже произнося эту фразу, он все-таки еще не верил, что это — уже все, о к о н ч а т е л ь н о.
— А что, Толя, у тебя какие-то неприятности? — обеспокоенно заглядывая ему в лицо, спросила Галя.
— Да, — сказал он, вставая. — С Архиповым. Я вижу, с ним что-то происходит. А понять не могу, что.