К книге
Формула памятиФОРМУЛА ПАМЯТИ Роман. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
11%
ФОРМУЛА ПАМЯТИ Роман. ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
11

Утром Перфильев проводил жену до гинекологической клиники. Летом этот старинный особняк прятался за густыми кронами деревьев, сейчас же деревья стояли прозрачные, сиротливо шевеля на ветру наполовину облетевшими ветками, и все здание с уже облупившейся местами штукатуркой, потеками возле водосточных труб, выступило наружу, тоже оголилось, как и деревья, оказалось вдруг на виду со всеми приметами своей дряхлости.

До клиники они шли молча, почти не разговаривая. Галя была погружена в себя, в свои невеселые мысли. После целой недели яростных споров, слез, мучительных длинных разговоров она, казалось, впала в апатию, в тихое безразличие. И Перфильев тоже молчал — страдал от ее замкнутости, отчужденности: она будто укоряла его этим своим молчанием.

Собственно, уже не впервые им приходилось совершать этот печальный путь, но, как и в прошлый раз, опять повторялось одно и то же: отчаяние, уговоры, надежда, слезы, упреки, страх, нервотрепка — одним словом, настоящая пытка. И главное, с начала, с самого начала она не могла не знать, что  э т о  придется сделать, что иного выхода нет. Врачи настоятельно не советовали ей заводить ребенка — слабое сердце, больные почки, да и наследственность у Гали была неважная, так что всякие надежды на то, будто что-то изменится, были напрасны. Но нет — все равно нужно было и себя, и его, Перфильева, довести до крайности, до черты.

Они простились в приемном покое. Перфильев снова, неловко, неестественно улыбаясь, пробормотал что-то насчет того, что все, мол, будет хорошо, держись молодцом, не падай духом, и, поцеловав ее, быстро пошел прочь. Он боялся, что, если прощание затянется, Галя начнет плакать.

Да к тому же и правда надо было спешить. Сегодня с утра Архипов выступал на философском семинаре со своими впечатлениями от поездки в Японию. Так что никак нельзя было опаздывать Перфильеву, никак. Разве не требовал он от других неукоснительной точности, разве не приучал их к пунктуальности?..

Все было бы ничего, если бы не последний Галин взгляд. Взгляд больного ребенка, надеющегося на всемогущество взрослых… Вот ребенка уже положили на каталку, уже увозят по больничному коридору, а он все еще смотрит на мать, держащую его одежду, все еще надеется, что мама сейчас бросится вслед за ним, заберет, не оставит, спасет… Этот безмолвно молящий взгляд… Откуда, из каких далей памяти пришло к Перфильеву это ощущение, это воспоминание?.. Только лучше бы он не видел этих Галиных глаз…

…В институте перед самым началом семинара Перфильевым завладел Аркадий Ильич Стекольщиков.

— Анатолий Борисович, дорогой, — поспешно заговорил он, озабоченно поблескивая очками. — Я слышал, будто вы собираетесь обнародовать, вынести чуть ли не на обсуждение данные по «цитат-индексу»… Это что, правда?

— Правда, — сказал Перфильев. — Думаю, каждому из нас будет небесполезно поразмыслить над этими данными, поразмыслить о реальной ценности своей работы…

— Анатолий Борисович, простите меня, но вы молоды и крайне наивны, вы даже не представляете, что вы собираетесь сделать. Это же землетрясение, ядерная катастрофа в масштабах института! На вашем месте я бы их, эти данные, в сейф, в несгораемый сейф на три замка с особым секретом запер, чтобы никто, кроме ограниченного круга лиц, до них и добраться не смог…

— Я не понимаю, что вас так пугает? — невинно сказал Перфильев.

— Меня лично — ничего! Но вы же попросту перессорите весь институт! Неужели вы в этом себе отчет не отдаете? Вы зависть и рознь внесете — вот что вас должно пугать, Анатолий Борисович, вас, а не меня. Ну, хорошо, я человек легкий, незлопамятный, интересы дела для меня всегда выше личного самолюбия, вы это сами хорошо знаете, но другой ведь — из тех, кто там, в хвосте этой вашей таблицы, — обязательно решит, что вы нарочно на коллективное обозрение эти данные вынесли, чтобы лично его, имярек, уязвить, обидеть, ущемить… А запомните, Анатолий Борисович, нет силы опаснее, чем уязвленное самолюбие… Вы только врагов себе наживете, а ради чего?.. Кстати говоря, и данные эти сами по себе вызывают у меня, например, некоторое сомнение. Я, к примеру, точно помню, что были ссылки на мои работы в зарубежных статьях, не могу сейчас сказать, в каких именно, но были, а тут это не нашло отражения… Разумеется, лично меня это совершенно не волнует, чего-чего, а известности мне на моем веку хватало, не жалуюсь, а вот кто другой может и к этому прицепиться, уличить вас в неточности, начнутся выяснения, разборы, склоки… Так поверьте моему опыту, не затевайте вы это дело, овчинка выделки не стоит, не затевайте, если не хотите, чтобы институт лихорадило. Я убежден, что и Иван Дмитриевич то же самое скажет…

— А я думаю, Иван Дмитриевич не станет придавать этому событию такого значения, какое придаете вы, — холодно сказал Перфильев.

Лицо Стекольщикова вдруг пошло красными пятнами.

— Мое дело было вас предупредить, Анатолий Борисович, — сказал он. — Я ведь из самых добрых побуждений… А с Иваном Дмитриевичем вы все-таки посоветуйтесь, посоветуйтесь…

Кажется, заранее уже убежден, что Архипов станет на его сторону. Откуда такая уверенность? Или уже опередил Аркадий Ильич Перфильева, уже успел побывать у Архипова, уже напел тому свои песни?

Те близкие, почти дружеские отношения, которые существовали между Аркадием Ильичом Стекольщиковым и Архиповым, всегда удивляли, даже, точнее сказать, ставили в тупик Перфильева. Он с трудом находил им объяснение.

«Сказать, что они не похожи, пожалуй, ничего не сказать, — думал Перфильев. — Мало ли бывает случаев, когда именно непохожесть, даже противоположность характеров притягивает друг к другу, а в иных случаях вызывает неприязнь, неприятие, вражду. Так что, будь они просто несхожими, в их отношениях не было бы ничего удивительного. Это люди  р а з н о г о  м а с ш т а б а — вот в чем суть.

И так ли уж безобидны эти отношения, как может казаться? Ведь те, кого мы вольно или невольно выбираем в свое окружение, с кем имеем дело изо дня в день, тоже оказывают влияние на нас, даже если мы и уверяем себя, что отлично знаем цену этим людям и трезво смотрим на вещи. Пустоцветы способны заражать все вокруг своим бесплодием. А Стекольщиков — пустоцвет, что бы он там ни представлял собой в прошлом, сейчас он — пустоцвет. Он скажет: а моя связь с практикой, а мой вклад в развитие контактов с педагогической наукой, мои рекомендации учителям? Этим он гордится, за это держится. Но хотелось бы видеть хоть одного человека, кто способен дочитать эти рекомендации до конца! «…Так, нами установлено, что между временем демонстрации карточек и степенью их запоминаемости существует прямая зависимость. Таким образом, можно предположить, что, чем дольше демонстрируется предмет, тем…» И так далее и тому подобное. Очевидные истины в наукообразной форме. Но попробуй тронь его, и он бросится во все инстанции доказывать, будто мы против необходимости связи науки с жизнью, будто мы ниспровергаем сам этот принцип.

Не видит всего этого Архипов, что ли, не понимает? Отчего же так терпим, так снисходителен он к Стекольщикову? Или дает себя знать стариковская тяга к всепрощению? Но не переходит ли эта доброта в беспринципность? Не во вред ли институту эта снисходительность?..»

С такими мыслями Перфильев и вошел в конференц-зал.

Небольшой институтский конференц-зал едва смог вместить всех желающих послушать Архипова. Хорошо, Леночка Вартанян успела занять заранее место поближе к сцене, в третьем ряду. А то так и пришлось бы стоять где-нибудь в дверях.

Пока не начался семинар, пока ждали появления Ивана Дмитриевича, молоденький лаборант из их группы Коля Теплицкий развлекал Леночку разговорами, смешными историями, рассказывал, каким образом попал он на работу сюда, в институт к Архипову.

— Понимаете, я в прошлом году на биологический поступал сразу после школы и провалился. Причем в школе меня всегда способным считали, дифирамбы мне пели, а тут — провал, позор. Переживал я ужасно. Никому на глаза показываться не хотелось. Ведь каждому объяснять надо, что и как, утешения выслушивать. Хоть уезжай из города куда глаза глядят, честное слово! Так я был закомплексован своим провалом. И тут вдруг парень один знакомый рассказывает мне об этом институте, об Институте памяти. Интереснейший, говорит, институт, опыты там ставят — закачаешься! Всякие чудеса с памятью выделывают, говорит. Передовой край науки! Таких он мне вещей нарассказал — фантастика, одним словом. И появилась у меня тогда идея — как свое существование бесцельное оправдать. Каким образом и пользу науке принести, и фамилию Теплицких навсегда прославить. Загорелся я этой идеей, несколько дней ее вынашивал, и так и этак обдумывал, прикидывал, сам себя проверял. Решусь ли? Набрался наконец решимости, пошел в институт, прямо к директору. Сначала меня пропускать не хотели, все в отдел кадров сплавить старались. Ну, видно же: мальчишка, вчерашний школьник, на работу пришел устраиваться, не иначе. А я свое твержу: нет, у меня крайне важное дело, я могу о нем только с директором разговаривать. В общем, пока я с секретаршей так препирался, выходит из кабинета сам Иван Дмитриевич. Посмотрел на меня с интересом, послушал, усмехнулся, повел к себе в кабинет. «Давайте, — говорит, — выкладывайте, что у вас за дело такое — государственной важности». Я тут ему свою идею и выложил. «Возьмите, — говорю, — меня в ваш институт для опытов. Вам же, — говорю, — наверняка люди для опытов нужны. Не можете же вы только на лягушках да крысах работать. А я, — говорю, — на любые опыты согласен. Могу расписку дать. Лишь бы польза от этого науке была». — «Вы, что же, — спрашивает меня Архипов, — и жизнью своей рискнуть готовы?» — «Готов, — отвечаю, — если нужно». — «У вас, что же, — говорит Архипов, — переживания какие-то? Любовь, может быть, несчастная? Не угадал?» Я даже возмутился: «Да при чем тут любовь! Просто я решил собой во имя науки пожертвовать. Были же такие ученые, которые сами на себе опыты ставили, сами себе разные болезни прививали. Вот и я хочу… Как же, — говорю, — без экспериментов на людях можно память человеческую изучить, сами подумайте!» — «Да, — соглашается Архипов, — это действительно сложно. Но экспериментов на людях мы не ставим. Так что очень ценю вашу решимость, молодой человек, но…» Так я расстроился после этих слов, такое разочарование испытал, оттого что все мои замечательные планы рушатся, лучшие надежды не оправдываются… «Обманывает он меня, наверно, — думаю. — Жалеет». Посмотрел я на Архипова умоляющим взглядом: «А может быть, все-таки… Какие-нибудь вещества надо на человеке проверить, новые препараты?.. Я готов. Не могу я просто так уйти отсюда, понимаете?» Наверно, было в моих глазах, в лице моем что-то такое, что заставило Архипова заколебаться. «Нет, — говорит он, — нет, это невозможно. — Но голос его звучит уже не так категорично. — Хотя впрочем… Есть, кажется, у нас тут одна необходимость… Только не знаю, хватит ли у вас выдержки…» — «Хватит, — говорю, — честное слово, Иван Дмитриевич, хватит!» Позвонил он кому-то по внутреннему телефону: «Тут, — говорит, — у меня один товарищ рвется послужить науке. Как, нужны вам еще испытуемые?» Там, видно, ответили: нужны. «Хорошо, — говорит уже мне Архипов. — Приходите завтра с утра в лабораторию Мережникова, пятый этаж, пятьдесят третья комната, там вам все объяснят, что от вас потребуется. Желаю удачи». И руку мне пожал.

Домой я летел, как на крыльях! «Ну вот, Колька, — говорил сам себе, — и решилась твоя судьба». Весь вечер я готовился к завтрашнему дню. Настраивал себя, прямо как йог. Родителям я, конечно, толком ничего не объяснил, чтобы не волновались раньше времени, но намекнул все же, осторожненько так намекнул на возможные изменения в моей жизни. Ну, они, ясное дело, самое простое предположили — что я на работу устраиваюсь. А что их сына завтра научному эксперименту подвергать будут — такое им и в голову прийти не могло. Уже поздно вечером я записал в своем дневнике: «Сегодня я, может быть, последний день прежний Колька Теплицкий. Что будет со мной завтра, я не знаю. Да и никто, наверно, не знает. «Хватит ли вам выдержки?» — спросил меня Архипов. Хватит! В этом я уверен. Только бы ничего не отменили! Я должен пойти на это во имя науки!» Поставил число и расписался. С утра я уже был в институте…

Теплицкий увлекся, его воодушевляло то внимание, тот интерес, с которым слушала его Леночка Вартанян. Но тут на Теплицкого зашикали — в зале появился Архипов.

Архипов медленно поднялся на сцену, где за столом президиума его уже ждал Анатолий Борисович Перфильев, так же медленно подошел к трибуне.

Своими крупными руками он взялся за края трибуны, обхватил ее, словно проверяя на прочность, словно прикидывая, как обосноваться за ней поудобнее. Леночка видела белые, накрахмаленные манжеты его рубашки, схваченные золотыми запонками. Из-под седых, насупленных бровей Архипов неторопливо оглядел зал и заговорил.

Он заговорил тихим, старчески бесцветным голосом, и Леночка изумилась: она хорошо помнила, как восторженно говорил о лекции, прочитанной Архиповым, Гурьянов, она не раз слышала подобные же рассказы и от других, и теперь ощущала разочарование. Совсем не того она ждала.

Машинально, про себя она отмечала, о чем говорил Архипов: «…синтез информационной РНК… механизм передачи информации от ДНК к РНК…», а сама слушала, что продолжал шептать ей на ухо Коля Теплицкий:

— …Ну вот, значит, с утра явился я в институт. Приоделся, героем себя чувствовал, идущим на жертву во имя науки. Поднялся на пятый этаж, отыскал пятьдесят третью комнату. Так-то и так-то, говорю, я — Николай Теплицкий, направлен к вам директором, товарищем Архиповым…

— …пространственно-функциональные взаимоотношения нейронных ансамблей… Вероятностная структура нейронно-глиальных ансамблей… Нейронный механизм опознания стимула… обучающиеся системы распознания образов…

— …А мне говорят: очень приятно, мы вас ждем. Но вижу: ждут-то они не только меня. Там целая толпа таких же хмырей, как я, уже собралась…

— …Новые данные эндокринологии… влияние гормонов на память…

— …Конечно, мне уже как-то не по себе становится оттого, что я, оказывается, не одинок в своем стремлении принести себя в жертву ради прогресса науки… Ну, ладно. Нас всех собирают в одну комнату… И текст диктуют с тем, чтобы мы его запоминали. «ДАК-7, ТАУ-9, ЛЕМ-3…», в общем, ерунда какая-то, бессмыслица. Заучивайте, говорят. Ну прямо как в школе. Ладно. Заучил, а тут второй списочек подсовывают — такая же абракадабра. И опять, оказывается, надо заучивать… В общем, вы сами знаете эти опыты на проактивное и ретроактивное торможение. Вот тебе и жертва во имя науки!..

Теплицкий еще что-то говорил, шептал ей, смеясь, но Леночка уже почти не слушала его. Она смотрела на Архипова. Голос его постепенно менялся, креп, словно скрытая до поры сила теперь проступала в нем.

— …И все-таки, бегло обозначив круг тех научных проблем, которые рассматривались на симпозиуме, мне бы хотелось говорить сегодня не столько об этих специальных разработках и исследованиях — о многих из них я уже детально докладывал на лабораторном семинаре, — сколько о тех общих ощущениях, тревогах и заботах, которые я вынес из встреч с нашими зарубежными коллегами. Какие же это ощущения?

Мы стоим сегодня на пороге великих открытий. Готовы ли мы к ним? Искусственный интеллект, генная инженерия, управление наследственностью, возможность мощного воздействия на психику, на память, на мозг человека… Что принесет все это?.. В состоянии ли мы уже сегодня оценить и осознать последствия этих открытий?..

Не выпустим ли мы джиннов из бутылки, которые выйдут из-под нашей власти? Вот о чем мы немало говорили в кулуарах симпозиума.

Сейчас я позволю себе прочесть небольшую выдержку из одного — весьма популярного — зарубежного журнала. Вот она, эта цитата, вслушайтесь в нее внимательно:

«В наше время, когда мы уже не можем рассчитывать на успешное применение оружия массового уничтожения ввиду опасности нанесения ответного удара, когда такой давний, проверенный способ решения человеческих споров, как война, кажется, и впрямь может уйти в прошлое, когда все большее значение приобретает война идей, идеологическое влияние на умы людей, мы должны искать средства массового воздействия на психику людей, на их память — иначе говоря, место оружия массового уничтожения, место ядерных бомб, на наш взгляд, должно занять другое — невидимое, неосязаемое — оружие: оружие массового, тотального воздействия на психику. Именно оно, в конечном счете, может решить исход нашего соперничества, исход бескровной борьбы. Диапазон действия такого оружия может быть необычайно широк: от внушения чувства подавленности, беспокойства, беспричинной тревоги до полного разрушения памяти, до превращения больших человеческих скоплений в бессмысленное, неуправляемое стадо…»

Можно было бы, конечно, не обращать внимания на эту статью, не придавать ей существенного значения, если бы мы с вами не знали, что подобные работы тайно, а порой и явно уже ведутся за рубежом: то и дело сведения о таких экспериментах просачиваются в печать, всплывают. Достаточно вспомнить опыты на людях с применением ЛСД, которые финансировало американское разведывательное управление. Последнее время об этом немало писали. И хотя с научной точки зрения такие эксперименты, не говоря уж об их полной аморальности, не выдерживают никакой критики: пытаться воздействовать на психику человека с помощью такого разрушительного препарата — это примерно то же самое, что рассчитывать повлиять на процессы, протекающие в электронно-вычислительной машине, с помощью лома и топора. Да еще к тому же если бить топором куда попало, наугад. И тем не менее мы, ученые, не имеем права закрывать глаза на то обстоятельство, что такие эксперименты проводятся, такие работы под покровом секретности ведутся. Японский профессор, показавший мне статью, которую я только что цитировал, говорил об этом со смятением и тревогой. Неужели человечество погружается в пучину безумия, алчности и жестокости? Неужели добро и человечность бессильны? И планета людей катится к, своему самоуничтожению? И не роковая ли ошибка и вина науки в том, что она дает в руки человеку, еще так недалеко ушедшему от дикости и варварства, столь страшные возможности?

Он, этот японский профессор, спросил меня: «А как вы, советские ученые, относитесь к подобной угрозе, нависшей над миром?» Я ответил, что лично я, опираясь на собственный опыт, опираясь на опыт моей страны, верю в человеческий разум, верю в его силу, верю в победу разумного начала. Но она, эта победа, не придет сама собой. За нее надо бороться, ради нее надо работать. Всем вместе, сообща.

Я верю в будущее, сказал я.

Да, товарищи, может быть, это и покажется странным, но именно теперь, когда меня, глубокого старика, вроде бы меньше всего должно волновать, что будет там, впереди, когда мне осталось каких-нибудь пять, ну в лучшем случае семь-восемь лет пребывать в этом прекраснейшем и трагичнейшем из миров, я все чаще, все с большим волнением думаю о будущем. О человеке будущего. По сути дела, человечество действительно еще только-только начало свой путь из тьмы невежества, голода, болезней, вражды к свету, человечности, гармонии. Я не знаю, как это произойдет, но убежден, что человек сумеет победить страх перед смертью, сумеет ощутить свое бессмертие. И память призвана сыграть тут не последнюю роль.

Да, путь к бессмертию мы должны искать не в бесконечном продлении человеческой жизни, а в коренной перестройке психологии, мироощущения человека.

Ведь каждый из нас является лишь составной частью, малой частицей единого организма, единой беспрерывно развивающейся, совершенствующейся системы, называемой человечеством. Я подчеркиваю — совершенствующейся! И вот если представить себе, что человечество — это единый, гигантский организм, единая  с и с т е м а, состоящая из бесконечного множества ячеек, одни из которых отмирают, а другие рождаются, возникают, если представить, что среди них есть и своего рода раковая опухоль — например, фашизм, память о котором тоже хранится, как память о жестокой болезни, опасной, смертельной угрозе для всего организма, всей системы, если представить, что система эта саморегулируется и именно память наша — память каждого человека в отдельности и всего человечества в целом — служит тем средством, тем инструментом, которые руководят этой саморегуляцией, — если представить себе все это, то можно будет сказать, что память — это бессмертие человечества. И память каждого из нас — это словно малая ячейка в огромной системе общечеловеческой памяти, хранящей и передающей опыт ушедших поколений. Вот если понять это, почувствовать, если задуматься над этим… — голос Архипова как-то странно дрогнул. — Если ощутить себя частицей этого единого целого, этой непрерывной цепи…

И вдруг в тишине зала не громко, но отчетливо прозвучал голос Перфильева:

— Монизм вселенной, или Как всех научить радоваться…

Перфильев сидел на сцене, на месте председательствующего, неподалеку от трибуны, за которой стоял сейчас Архипов, и Архипов сразу обернулся к нему.

— Что вы сказали, Анатолий Борисович?

— Я сказал: «Монизм вселенной, или Как всех научить радоваться». Была такая работа у Циолковского.

— Вы напрасно иронизируете над Циолковским, Анатолий Борисович. И вообще, вот мой совет: никогда не иронизируйте над идеями, которые сегодня вам кажутся безумными. Именно эти идеи впоследствии могут оказаться самыми пророческими, самыми гениальными. Это я, разумеется, не о себе. Я о Циолковском.

— Я понимаю, — чуть склонив голову набок, сказал Перфильев.

Словно мгновенный электрический разряд прошел по залу. Почувствовала его и Леночка Вартанян. Конечно, всей душой она была за Ивана Дмитриевича, заключительная часть его речи глубоко тронула, взволновала ее, и тот факт, что кто-то мог решиться перебить  с а м о г о  Архипова, казался ей невероятным, непостижимым, едва ли не кощунством. Но вместе с тем она не могла не признаться себе, что та легкость, даже изящество, уверенная насмешливость, с которой бросил свою реплику Перфильев, его спокойная холодность, не дрогнувшая под обращенным на него взглядом Архипова, вызвали в ее душе смутное, невольное восхищение, как вызывали порой еще в детстве тайное восхищение дерзкие поступки ее подруг-одноклассниц, на которые она сама никогда бы не решилась, которые были для нее абсолютно запретными.

— Естественно, — продолжал Архипов, — кое у кого может возникнуть недоумение, как оно возникло, я чувствую, у глубоко уважаемого мною Анатолия Борисовича: зачем я сейчас говорил все это? При чем здесь бессмертие, человечество и прочие высокие понятия? Какое все это имеет отношение к тому, что мы делаем, к той повседневной работе, которую ведем в своих лабораториях, к тем экспериментам, которые ставим?.. И верно — какое? Я бы ответил так: когда каменщик занят кладкой стены, он не должен, да и не может держать перед глазами весь дом, всю постройку, он видит только свой ряд кирпичей, ему совершенно незачем поминутно вскидывать голову и осматриваться по сторонам. Мы, в общем, те же самые каменщики. Каждый из нас ведет свою кладку, свой ряд. Но все же стоит хотя бы иногда поднять голову и окинуть взглядом все здание, попытаться себе представить, что же вырастет там, где еще так недавно был пустырь… Вот, пожалуй, и все, что я хотел сегодня сказать…

Весь этот день, уже вернувшись к себе в лабораторию, Леночка Вартанян находилась под впечатлением этих последних слов Архипова.

«Как хорошо, как точно он сказал», — восторженно думала она. И та работа, которая уже начинала надоедать ей, которая казалась, да и была на самом деле чисто технической — ну что за интерес разносить по карточкам результаты чужих исследований! — теперь вдруг приобретала в ее глазах совсем иной, куда более значительный смысл.

Она ловила себя на том, что думает о Глебе Гурьянове. В тесноте конференц-зала она видела его лишь издали, отчего-то после семинара он не подошел к ней, исчез, а ей хотелось теперь именно с ним поделиться своими впечатлениями от выступления Архипова. Она надеялась увидеть Гурьянова в институтском буфете, но его не оказалось и там.

— Что это вы, Леночка, все по сторонам поглядываете? — шутливо спросила Вера Валентиновна и погрозила ей пальцем. — Поклонника своего высматриваете? Знаем, знаем уже ваши тайны…

— Да нет… я просто… — Леночка растерялась, залилась румянцем.

— Да вы, Леночка, не смущайтесь, — сказала Вера Валентиновна. — Гурьянов стоит того, чтобы им увлечься. Только мой вам совет: будьте осторожны, не теряйте голову. Он ведь человек закомплексованный, с вывертами. Биография у него сложная…

Она явно ждала, чтобы Леночка спросила: «Как — сложная? Почему?» И Леночка спросила, не удержалась.

— А вы не знаете? Он вам ничего не говорил? Ну как же… Он же был в заключении.

— Он? В заключении? Что значит — в заключении? — недоуменно спросила Леночка.

— «В заключении» — это и значит «в заключении», — не без удовольствия пояснила Вера Валентиновна. Впрочем, в той старательной добросовестности, с которой она просвещала сейчас Леночку Вартанян, вовсе не было злорадства. Единственное, что доставляло ей радость, — это возможность и тут продемонстрировать свою полную осведомленность. — В тюрьме, другими словами.

— Гурьянов? — поразилась Леночка, еще не веря тому, что услышала. — В тюрьме? Да за что же?

— Этого уж я не знаю, — сказала Вера Валентиновна. — Но, кажется, что-то серьезное у него было, чуть ли не попытка убийства… Впрочем, это старая история, давняя… Да вы ешьте, Леночка, ешьте, а то сосиски у вас совсем остыли!..

Какое там — ешьте! У Леночки и аппетит пропал. Хорошо хоть, внимание Веры Валентиновны целиком переключилось на соседний столик, за которым Аркадий Ильич Стекольщиков, возбужденно поблескивая очками, энергично наседал на Геннадия Александровича Калашникова:

— …нет уж, извольте тогда все стороны рассматривать, верно я говорю, Геннадий Александрович?.. Хорошо, допустим, на меня мало ссылаются зарубежные авторы — так меня, откровенно говоря, это и не волнует… У меня цели другие… Не хочу хвалиться, но мои работы в жизнь внедряются, в практику, практическое значение имеют… Мне под заграницу незачем подлаживаться… Но это я так, к слову… Дело, разумеется, не во мне… Я, считайте, дорогой Геннадий Александрович, свое уже отжил… Дело в принципе…

Леночка для вида еще потыкала вилкой в тарелку и пошла к себе в лабораторию. Смятение царило в ее душе.

Предыдущая главаГлава 11 из 96Следующая глава