Как быстро бежит время! Вот уже и весна наступила. Остался позади и симпозиум, и последние сомнения, и переживания, и доклад, и новые знакомства — все отошло, отдалилось, превратилось в воспоминания, в фотографии, в адреса в записной книжке. На одной фотографии Решетников запечатлен рядом с Алексеем Павловичем и профессором из Лондона Ральфом Барнеттом. Там, на симпозиуме в Ереване, после доклада Решетникова профессор Барнетт сказал Алексею Павловичу: «Удивительно, что этот доклад вышел именно из вашей лаборатории. Ученый ведь похож на бульдога — его не так-то легко заставить выпустить то, что он схватил однажды». Он засмеялся, и Алексей Павлович ответил ему своей обычной застенчивой улыбкой.
Как-то уже после возвращения с симпозиума заглянул Решетников к Тане в издательство — вернуть ей материалы из архива Левандовского. Давно пора было это сделать, да и сам он наконец написал статью о Василии Игнатьевиче, хоть и запоздало, но выполнил свое обещание. Надеялся он поговорить с Таней обо всем, что произошло за последнее время, но настоящего разговора так и не получилось, — в комнате, где сидела Таня, на этот раз было многолюдно и шумно, каждую минуту их перебивали, хлопала дверь, звонил телефон.
— Да, да, я все уже знаю, можешь не объяснять… Нет, я не думаю сердиться, это тебе кажется… А за статью спасибо… — только и сказала она. И даже в коридор не захотела выйти, чтобы остаться с ним наедине — то ли не сочла нужным, решила, что незачем, то ли и правда не могла оторваться от своего стола, заваленного оттисками, от звенящего телефона — похоже, настоящий аврал царил в издательстве.
— Ты-то сама как живешь? — негромко спросил Решетников, уже прощаясь.
— Хорошо, — рассеянно ответила она, — хорошо.
И, может быть, к лучшему, что не стала она ни о чем расспрашивать, потому что иначе пришлось бы ему подробно рассказывать о лабораторных делах, а это было не так-то просто.
Со стороны посмотреть — казалось, ничего и не изменилось у них в лаборатории. Как и прежде, утром Фаина Григорьевна старается незаметно проскользнуть по коридору мимо комнаты, где уже работает, облаченный в белый халат, Алексей Павлович. Как и прежде, засиживается по вечерам в лаборатории Лейбович. Как и раньше, моментально вспыхивает и клеймит почем зря институтскую систему снабжения Андрей Новожилов, когда узнаёт, что нужный ему сегодня, сейчас, сию минуту реактив включен в заявку на будущий год, и Валя Минько умоляюще смотрит на него своими добрыми, большими глазами… По-прежнему в обеденный перерыв устраиваются лабораторные чаепития, — кажется, мир и согласие снова вернулись в лабораторию…
Но на самом деле — и это хорошо знают и Решетников, и Алексей Павлович, и все остальные — в лаборатории давно уже совершается нечто похожее на переоценку ценностей. Рушатся устои, которые еще вчера казались незыблемыми, подвергаются сомнению теории, которые еще вчера выглядели бесспорными. И все это, к удивлению Решетникова, происходит почти незаметно и безболезненно, буднично, без открытых столкновений. Лаборатория словно разворачивается на сто восемьдесят градусов — так же бесшумно и неощутимо, как разворачивается теплоход в открытом коре.
И еще одно сравнение приходило в голову Решетникову, когда думал он теперь о своей лаборатории. Все они представлялись ему похожими на путников, терпеливо и долго шагавших к цели и вдруг засомневавшихся в правильности избранного ими пути, яростно заспоривших друг с другом на развилке дорог… Но вот решение принято, и спор затих, и с прежним терпением и упорством шагают они вперед. Правда, если продолжить это сравнение, то точнее было бы сказать, что выбрано лишь направление, а не дорога, что каждый из них прокладывает свою тропинку…
Как-то в книжном магазине Решетников встретил своего одноклассника Мишку Корабельникова, Корабельников бросил школу еще в восьмом классе, ушел в техникум, потом на шоферские курсы — да так и крутил с тех пор баранку. Был он веселым, толстым и лысым. Не виделись они давно, пожалуй лет десять, и теперь едва узнали друг друга. После взаимных расспросов, торопливых и сумбурных, Корабельников сказал:
— Вот ответь мне, раз ты специалист по клеткам, рак этот проклятый скоро, лечить научатся?
Решетников пожал плечами?
— Не берусь судить. Мы занимаемся другими проблемами.
— Вот то-то и оно, что другими, — сказал Корабельников. — Отстает биология, отстает. Я вас с Трифоновым каждый раз в списках лауреатов ищу, думаю, не позовут ведь, черти, на банкет, не вспомнят. А выходит, напрасно?
— Напрасно, — сказал Решетников. — Я, между прочим, твоей фамилии тоже что-то не встречал в этих списках.
— Ну, мы, работяги, особая статья. А ты мне скажи лучше, почему раньше столько великих ученых было, ну, Павлов там, Тимирязев, Мичурин. А теперь кто? Институтов больше, докторов, кандидатов всяких, которым деньги платят, полно, а великих ученых нет. Как это объяснить?
— Серьезно отвечать? — спросил Решетников.
Уже не первый раз приходилось выслушивать Решетникову, подобные полушутки-полуупреки. Раньше он воспринимал их всерьез, легко воспламенялся, принимался доказывать, объяснять, растолковывать, говорить что-то о специализации, рассказывать о сути своей работы, даже сравнивать труд современных ученых с трудом тоннелепроходчиков, когда каждый пробивает свой тоннель и часто не видит даже соседа, который работает где-то рядом, но, в конечном счете, все они идут к одной цели и где-то там, впереди, эти тоннели сходятся, сливаются… Но потом он понял, что чаще всего никто и не ждет от него серьезных объяснений, что смысл всех этих бесконечных опытов с мышцами лягушек, растворами, измерением электрических потенциалов представляется не очень-то понятным и далеким от жизни с ее реальными заботами…
— Да нет, шучу я, — сказал Корабельников, — не обижайся. Знаю, читал — современная наука требует узкой специализации и все такое прочее…
Они поболтали еще немного, повспоминали прежних приятелей и разошлись, но все же остался у Решетникова от этого разговора какой-то осадок. Хоть и шутил Корабельников, а, казалось, была в его грубоватых шутках доля истины.
«Не слишком ли легко, не слишком ли часто укрываемся мы за этими словами об узкой специализации, — думал Решетников, — оправдываем ими собственную робость… Вот Левандовского — того не упрекнешь в отсутствии широты и смелости, он и рисковать любил, и увлекался, может, потому и ошибался чаще, чем другие…»
В институте их лабораторию теперь все реже называли лабораторией Левандовского, и Решетников никак не мог привыкнуть к тому, что для аспирантов, которые появились у них прошлой осенью, Василий Игнатьевич был уже лишь автором таких-то и таких-то теорий и гипотез, в том-то и том-то спорных, а в том-то и в том-то заслуживающих внимания, — короче говоря, «ученым из учебника», как для него самого — Введенский или Ухтомский, никакие воспоминания уже не связывали этих ребят с Левандовским…
Работал Решетников по-прежнему много, и работалось ему этой весной, как никогда, легко и вольно, удачливо. Казалось, брал он реванш, вознаграждал себя за те дни, когда тяготило его ощущение бесплодности, напрасности своих усилий и собственной неспособности понять причины этой бесплодности, за те дни, когда так упорно и необъяснимо не оправдывались его ожидания и расчеты…
Этой весной он вдруг словно вспомнил, вдруг словно заново почувствовал, что живет в Ленинграде, словно вернулись к нему годы юности, когда любил он бродить весенними вечерами по узким набережным Мойки или Фонтанки, любил после долгого блуждания по тихим, слабо освещенным переулкам вдруг выйти к Неве — ощущение внезапного восторга охватывало его и он замирал всякий раз, пораженный простором и величием открывавшейся перед ним картины…
Теперь, как в юности, он снова был одинок и свободен. Знакомое чувство — как будто завершился еще один круг его жизни. И наивная и грустная песенка из андерсеновской сказки, еще в детстве отчего-то запавшая ему в сердце, тронувшая его своей бесхитростной мудростью, печалью и нежностью, звучала теперь в его душе, когда вспоминал он Риту:
«Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, все прошло, прошло, прошло…»
Как-то поймал он себя на том, что все чаще невольно тянет его к местам, где бывали они когда-то вместе с Таней Левандовской. «Возраст дает себя знать, что ли?..» — думал он. В юности он самонадеянно уверял себя, что нет ничего хуже и бесполезнее, чем оглядываться и возвращаться, а сейчас все эти вечерние одинокие блуждания по городу разве не были лишь попыткой вернуться к тому, что было дорого ему прежде?..
Однажды, когда Решетников шел по Кировскому проспекту, его кто-то окликнул. Он обернулся и увидел Глеба Первухина.
Решетников не так уж часто встречал Глеба, но каждый раз его удивляло, что за то время, которое они не виделись, Глеб успевал резко измениться, каждый раз этот человек представал перед Решетниковым в новом облике. Сейчас он был неузнаваемо волосат, причем волосы и на его непокрытой голове, и на лице росли как-то беспорядочно и словно бы торопливо, наперегонки — так, по крайней мере, показалось Решетникову.
— Привет! Легок на помине, — сказал Первухин. — Мы тут с Таней как раз недавно вспоминали тебя.
— Да? — внешне спокойно сказал Решетников, но, как и в прошлый раз, когда услышал он от Тани, что Глеб бывает у нее, его передернуло от недоумения и досады.
— Ты, конечно, все там же?
— А где же мне еще быть? — сказал Решетников. — А ты, конечно, уже не т а м ж е?
— Ты имеешь в виду газету? — спросил Первухин и засмеялся. — Ты прав. Все это мура. Я почувствовал, что теряю стиль. И это при том, что я работал вне штата, был, по сути дела, свободен, а представляешь, что было бы, если бы я попал в штат?..
— Да, это было бы ужасно, — сказал Решетников. — И где же ты теперь?
— В театре.
— В театре? — изумился Решетников.
— Пока устроился рабочим сцены. А там видно будет. Один режиссер читал мою новую пьесу, хвалит, обещает протолкнуть.
Решетников с любопытством посмотрел на него: действительно верит тот в свое призвание, в свою неординарность или это теперь уже только привычная маска, которую, может быть, и рад бы он снять, да поздно?.. А впрочем, кто его знает, может быть, вся эта его несуразная жизнь — и верно вечная попытка отыскать свое истинное предназначение… Видит же Таня в нем что-то интересное, что-то заслуживающее внимания, незаурядное…
— Между прочим, мы завтра собираемся у Левандовской, я буду читать кое-что новенькое, — сказал Первухин. — Приходи, если хочешь.
— Не знаю. Может быть… — сказал Решетников. Вот до чего дошло дело — Первухин приглашает его к Тане! Забавно!
Глеб внимательно посмотрел на него:
— Кстати, она ведь разошлась с мужем, ты знаешь?
— Как? Когда?
— Да месяца два назад…
«Два месяца… — подумал Решетников. — А мне она ничего не сказала…»
— Это вы ее, наверно, довели своими абстрактными рассказами, абсурдными пьесами, не иначе… — с неожиданной веселостью сострил Решетников и тут же устыдился этой своей веселости.
Он стоял в растерянности, еще не зная, чего больше вызвала в его душе эта новость — сочувствия к Тане, тревоги за нее, сожаления, что так неудачно кончилось ее замужество, или радости…