Когда Решетников вышел из Таниного кабинета, Трифонов еще стоял в коридоре. Они молча переглянулись, и Решетников прошел мимо.
Еще минуту назад Трифонов колебался, не знал, как ему поступить. До конца рабочего дня оставалось полчаса, и он был уверен, что Решетников так и просидит эти полчаса у Тани и, значит, ждать ее бесполезно, они уйдут вместе. Он направился было к лифту, потом вернулся назад, в нерешительности топтался возле кабинета. Он всегда считал себя трезвым, рассудительным человеком, но, когда дело касалось Тани, он терял голову.
Если бы кто-нибудь в юности предсказал ему, что он, взрослый мужчина, будет вот так, как мальчишка, торчать в коридоре, вслушиваться в голоса за дверью, вздрагивать от звука шагов, сжиматься под взглядами знакомых, толковать что-то про корректуру, уговаривать себя уйти и все-таки оставаться — да неужели бы он поверил?
Было время, когда он не сомневался, что все минуло, все позади — прощайте, Таня Левандовская, будьте счастливы. Он женился на Гале, и новизна открывшихся ему чувственных отношений, о которых до тех пор он знал только по рассказам, казалось, совсем затмила воспоминания о Тане. По ночам он шептал жене, что любит ее, что она — единственная, что он счастлив, шептал так настойчиво, словно хотел уверить в этом самого себя. Но прошел год, ощущение новизны давно утратилось, и вместе с ней ушло то, что он принимал за любовь. Впрочем, семья у них была как семья, не хуже других — общие интересы, общая работа, сын — можно даже сказать, идеальная семья.
Он снова увидел Таню, когда хоронили Левандовского. Он увидел ее застывшее, бледное лицо и вдруг со страхом и радостью понял, что ничего не кончилось, ничего не изменилось. Сейчас, убитая горем, она была ему еще дороже, чем прежде. Да вели она сейчас идти за собой — и пошел бы, вели на колени встать — и встал бы!
Только даже приблизиться к ней не смел он тогда…
И началось все снова. Правда, почти год после похорон он не видел ее, письмо пробовал писать — не решился отправить. Это потом уж, позже, как только не хитрил он, чего только не придумывал, чтобы случайно попасться ей на пути, случайно встретиться. Зато какими же счастливыми были эти минуты, когда хитрость его удавалась, расчет оправдывался.
Теперь, когда Таня перешла работать в научное издательство, все сразу стало проще — трудно ли найти предлог, чтобы явиться сюда: сегодня корректура, завтра, оттиски, послезавтра рисунки для статьи…
На что он надеялся, чего добивался?.. Трудно сказать… Как будто жил он теперь двумя жизнями — одна протекала на виду у всех, вполне благополучная, значительная, весомая, с докладами, симпозиумами, заграничными командировками и прочими атрибутами успеха, а другая была тайная, жалкая, полная неуверенности и призрачных счастливых надежд. Но в глубине души он гордился тем, что у него есть эта вторая странная жизнь, которая не приносила ему ничего, кроме беспокойства и неудобств, ему приятно было сознавать, что он не утратил способности совершать несуразные поступки — в этом он видел признак своей неординарности. Боязнь заурядности всегда мучила его. «Если человек зауряден, если он только подобие, повторение прочих — зачем он?» — думал Трифонов. Галя, жена его, словно угадывала это его больное место. Сегодня в институте, не поднимая глаз от графика, который она вычерчивала остро отточенным карандашом, продолжая наносить на миллиметровку аккуратные точки, Галя вдруг сказала:
— Как удивительно все-таки устроена жизнь! Если бы пятнадцать лет назад я не поступила на биологический, сейчас бы на этом месте сидела какая-нибудь другая женщина, и ты называл бы ее своей женой, и говорил бы ей, что она единственная… И обманывал бы ее.
— Галя! — еле сдерживая раздражение, отозвался Трифонов. — Что это на тебя нашло? Иногда мне кажется, что ты просто культивируешь свое плохое настроение, носишься с ним, выращиваешь его, как выращивают в бульоне каких-нибудь бактерий.
— Остришь? Ну что ж, остри… Как ты не можешь понять, что мне и правда всегда хотелось быть для тебя единственной, исключительной, а не только женщиной, вовремя оказавшейся рядом, под рукой.
— Ты же знаешь…
— Ну да, ну да… Уж не хочешь ли ты сказать, что отыскал бы меня на другом конце света? Или хотя бы на другом конце города — в каком-нибудь бумхимсбыте или геофизснабе?.. Да ты бы и не подозревал о моем существовании!
— Галя, прости меня, но это глупость. Нелепо изводить себя подобными мыслями.
— А закрывать на это глаза лепо? Почему пока мы имеем дело с нервами лягушки, с микроскопами и электродами, мы не боимся смотреть правде в глаза, мы реалисты, мы ученые, а когда дело доходит до наших личных отношений, мы забиваем себе голову какой-то чепухой, мы укрываемся за пустыми словами…
— Хорошо, давай все сведем на уровень лягушки.
— Ты прекрасно знаешь, что я говорю не об этом.
— А о чем же? Я не понимаю, чего ты хочешь добиться? Я не понимаю, чего тебе от меня надо?
— Где уж тебе понять?
Этот разговор мог продолжаться до бесконечности. Он, в общем-то, и тянулся между ними все время — с перерывами, с вариациями, с различными оттенками, но все-таки один и тот же. Она была уверена, что не стала Марией Склодовской только оттого, что он не был Пьером Кюри.
…Уже начали распахиваться двери издательских кабинетов, уже самые нетерпеливые сотрудники — матери, спешащие за своими ребятами в детский сад, рассчитывающие по пути успеть заскочить в магазин, — устремились мимо Трифонова к лифту. И Трифонов заволновался, подобрался весь внутренне, все мысли его, все переживания сфокусировались сейчас в одной точке — как отнесется Таня к его настойчивости? Что скажет, как взглянет на него? Он и боялся и ждал этой минуты.
Таня, казалось, не удивилась, увидев его в коридоре. Только легкая досада промелькнула в ее глазах.
— Таня… — сказал он.
— Напрасно ты ждал. Я тороплюсь.
— Вот и прекрасно! — беззаботно-веселым тоном откликнулся он. — У меня времени в обрез. Ты домой? Мне тоже сегодня нужно прокатиться на Петроградскую. Бывают же еще в жизни совпадения. Особенно, если о них хорошенько позаботиться!
Он давно уже усвоил в разговорах с Таней манеру подшучивать над самим собой, эту легкую иронию, для которой не было, казалось, запретных тем.
В лифте они стояли, почти касаясь друг друга плечами, Трифонов видел в зеркале напротив их лица, совсем рядом, близко, — стоило ему чуть повернуться, и он бы задел щекой ее волосы. Ее лицо было усталым, но эта усталость делала его еще привлекательнее, печать одухотворенности лежала на нем. Молодая, красивая женщина и уверенный в себе, ироничный мужчина смотрели на Трифонова из зеркала — чем не пара, как говорили в старину, чем не пара?..
— Вот привез сегодня корректурку статьи, теперь надо тезисы готовить к симпозиуму в Праге… Если так дело пойдет, скоро можно и на докторскую прицеливаться… — рассказывал он, пока они шли к автобусной остановке, заранее зная, как наивна его попытка заинтересовать ее своими успехами.
— Что же ты, Трифонов, машину не купишь? — спросила Таня. — Тебе бы очень пошла машина. «Москвич» новой марки.
И хотя в ее голосе звучала насмешка, он обрадовался этой шутке, улавливая за ней перемену Таниного настроения.
— Не хочу закабаляться, — сказал он. — Дорожу остатками свободы. Да, честно говоря, никогда и не было у меня любви к технике. Я в детстве гайку завернуть и то не умел. Всегда почему-то она у меня вперекос шла.
— Я так и подозревала, — усмехнулась Таня.
На автобусной остановке было много народу, автобусы приходили переполненные, натужно скрипели еле раскрывающиеся двери.
— Придется пойти пешком. Ненавижу давку, — сказала Таня и, заметив, как осветилось сразу лицо Трифонова, добавила: — Только ты не ходи, не провожай меня, не надо.
Он замер в растерянности, мгновенно утратив способность действовать, как замирает человек перед надвигающейся внезапной опасностью. Не возразил, не запротестовал, не попытался удержать. Смирился. И только когда уже увидел, как уходит Таня прочь, не оборачиваясь, не оглядываясь — еще немного и затеряется, исчезнет в толпе, кинулся за ней, догнал, пошел рядом.
— Женя! — сказала она — словно на собачонку прикрикнула.
Он не отставал, шел сбоку, стараясь заглянуть ей в лицо.
— Ну, не сердись ты, Таня. Я же поговорить с тобой хотел. Мне поговорить с тобой нужно.
— О чем говорить? Что ты выдумываешь? У тебя жена, сын, у меня муж — какие могут быть разговоры!
— Таня, да при чем здесь это! Мне же ничего от тебя не надо. Только видеть тебя иногда, слышать твой голос. Я же не прошу больше… Да скажи ты мне только одно ласковое слово, мне его на неделю хватит… Пообещай, что через месяц мы встретимся, и я этим обещанием жить буду…
— Нет, Женя, нет.
— Или ты мне и думать о тебе запретишь? Думать-то ты запретить мне не можешь! Я вот сейчас один останусь, я весь этот наш разговор заново переговорю, каждое твое слово и так и этак поверну — разве тебе жалко? Или ты боишься, что нас вместе увидят?
— Еще чего мне бояться! — сказала Таня.
— Не позволишь ты провожать себя — я на тебя издали смотреть буду, я по другой стороне улицы пойду, это ты мне разрешишь?
— Боже мой, какой ты навязчивый, Женя! — сказала Таня с раздражением. — Неужели у тебя мужской гордости нет? Неужели тебе не стыдно милостыню выпаливать?
— Эх, Таня, Таня… — вздохнул Трифонов. — Вот уж верно, что сытый голодного не разумеет.
— Я же тебе сказала: не ходи, не провожай. Так ты все равно тащишься. Не выношу назойливых.
— Да если бы я назойливым не был, я бы и слова от тебя никогда не дождался!
— Ладно, довольно, Женя. Мне это действительно надоело.
— Я знаю, чего ты мне простить не можешь, — неожиданно сказал Трифонов. — Только, может быть, я и сам себе этого простить не могу.
— Оставь, Женя, это пустой разговор. Не надо.
— Я, думаешь, не догадываюсь, о чем вы сегодня с Решетниковым говорили? Я, может, оттого и ждать тебя остался, что журнальчик этот на столе заметил. Я же…
— Я не хочу разговаривать с тобой на эту тему, — сказала Таня. — И вообще, ты мне неприятен, понял? Я не хотела тебе этого говорить, ты сам вынудил. Прощай.
И она пошла дальше, уверенная, что он не посмеет догонять ее.