«Весь Нью-Йорк». — Спускаемся под землю. — Две статуи Свободы. — Улица стены. — Среди «быков» и «медведей». — «Черные понедельники», «черные пятницы». — Мистер Ричардс, «народный капиталист». — Со сто второго этажа. — Что же такое Манхэттен?
Незадолго до встречи нового, 1971 года мой давний знакомый журналист Олег Николаевич Прудков вернулся из Нью-Йорка. Он ездил туда на юбилейную сессию Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций.
Мне было интересно послушать заокеанские новости.
— Не знаю, с чего начать, — сказал Олег Николаевич. — Нью-Йорк кое-где меняется быстро, некоторые улицы трудно узнать. А на других все по-старому. Ну конечно, новые модели машин: меньше, но мощнее. Новые моды: длинные юбки вместо «мини». Новые цены — все дорожает год от года. Не помните, сколько вы платили за проезд в метро?
— Пятнадцать центов, если не ошибаюсь.
— Вот видите. А в семидесятом году повысили до тридцати. И так во всем. Что же касается главного… Парней по-прежнему гонят во Вьетнам. Как с преступностью, вы знаете из газет. Между прочим, меня самого обчистили дважды: фотоаппарат, потом разную мелочь из номера. Вы слышали, конечно, что у Софи Лорен отняли все драгоценности? Приехала в Нью-Йорк на премьеру своего фильма, остановилась в роскошной гостинице — и вот пожалуйста… Но вы все это знаете из газет — чего же рассказывать?
— Ладно, а какую визу дали вам американцы? Я ведь ездил с «Си-два».
— «Си-два»? И у меня была она же. Тут все по-старому.
— Ну, а Сорок вторая улица? Как отель «Тюдор»? Мне говорили, его вот-вот снесут.
— Стоит себе по-прежнему, только цены подскочили. И здорово подскочили, надо вам сказать. А Сорок вторая… Прибавилось домов и машин, слава прежняя.
Я расспрашивал своего друга долго и с пристрастием. Да, кое-что переменилось. Улицы стали красивее, нравы — хуже. Магазины — роскошнее, товары — дороже. Дома — всё выше, и квартирная плата — тоже. Есть, разумеется, и перемены к лучшему. Но все главные болезни, неурядицы, чудовищные контрасты огромного города углубляются, его жестокость и равнодушие растут.
Прожив некоторое время за океаном, я написал книгу «Иностранец в Нью-Йорке». Дополняю теперь отрывки из нее рассказами людей, только что вернувшихся из Америки, а также новыми фактами из американских газет и журналов.
Итак, об иностранце в Нью-Йорке.
Иностранец в Нью-Йорке — это я.
Три осени прожив здесь на одной и той же улице, в одной и той же гостинице, раскланиваюсь при встрече со знакомыми:
— Как поживаете?
— Превосходно, благодарю вас!
Американец ответит «превосходно» и улыбнется, даже если вы встретили его возвращающимся с кладбища. Так принято. Так все делают. Надо выглядеть бодрым и преуспевающим.
Я привык к Нью-Йорку. Вернее, приспособился к нему настолько, насколько это вообще возможно для иностранца, да еще не просто из другой страны, а из другого мира.
Мне позволяли приехать в Америку на то время, пока в Нью-Йорке работает Генеральная Ассамблея Организации Объединенных Наций. Американское посольство в Москве ставило в моем заграничном паспорте штамп и печать с орлом.
Однако моя виза была особенной. Ее называли «Си-два». С этой визой я не мог жить в Нью-Йорке там, где мне заблагорассудится. Тем более я не имел права съездить в какой-нибудь другой американский город. Я не должен был нарушать границы отведенного визой «Си-два» прямоугольника посередине острова Манхэттен.
Это тот остров, где первые поселенцы будущего Нью-Йорка построили когда-то первые хижины. Теперь здесь центр города. Остальной Нью-Йорк занял другие большие острова в дельте реки Гудзон, а также часть материкового берега.
На Манхэттене живет меньше четверти всех нью-йоркцев. Но именно на этом острове самые лучшие улицы города. Здесь самые высокие небоскребы. Здесь самые богатые банки, самые роскошные магазины, все главные нью-йоркские достопримечательности.
Бродвей? На Манхэттене. Уолл-стрит? Тут же. Эмпайр стейт билдинг, высочайшее в мире здание? Пожалуйста. Статуя Свободы? Она, правда, не на Манхэттене, но на маленьком островке неподалеку от него.
В общем, Манхэттен — парадная приемная или гостиная города. Два года я не имел права покидать ее пределы.
На третий год американский «дядюшка Сэм» подобрел. Мне разрешили передвигаться по земле и под землей по всему Нью-Йорку и его окрестностям уже в радиусе двадцати пяти миль от зданий штаб-квартиры Организации Объединенных Наций. Я смог побывать на окраинах, где Нью-Йорк совсем не похож на тот Нью-Йорк, который все знают хотя бы по снимкам. Какие уж там небоскребы! Увидел я районы, похожие на центр Манхэттена не больше, чем деревня папуасов — на Белый дом, натыкался на искусно замаскированную бедность.
Есть несколько главных маршрутов для знакомства с Соединенными Штатами. Гончие автобусы, грохочущие экспрессы, реактивные самолеты возят по ним группы путешествующих «вопросительных знаков» или «каучуковых шей», как прозвали туристов, вертящих головой вправо и влево вслед за указкой экскурсовода.
— Эти маршруты одинаковы для пастора из штата Аризона, для владельца ранчо в Техасе, итальянского коммивояжера, аргентинского торговца, японского промышленника. И так же как зарубежные туристы, свои «каучуковые шеи» по программе всех маршрутов непременно проводят в Нью-Йорке пятую, а то и третью часть времени.
В Нью-Йорке их поднимают на сто второй этаж Эмпайр стейт билдинга, везут в штаб-квартиру ООН, а оттуда — в мюзик-холл. Потом Уолл-стрит, биржа, площадь Баттери, статуя Свободы.
Это и есть «весь Нью-Йорк».
В любом киоске продают специальную «Карту Нью-Йорка для приезжих». Однако Нью-Йорка на ней нет. Есть подробный план южной части Манхэттена. На обороте — столь же подробный план центральной части острова. Остальной Манхэттен — на мелкомасштабной общей карте. А самым большим районам города вообще нашлось местечко лишь в уголке, где на маленькую схему далеко не каждый обратит внимание.
В свободные часы я добросовестно объездил все места, которые показывают «каучуковым шеям», и дальше расскажу прежде всего о том, чем в Нью-Йорке гордятся сами американцы. Расскажу о том, что они сами считают наиболее привлекательным в этом городе и что охотнее всего показывают иностранцам.
А потом постараюсь подробнее описать жизнь одной, всего только одной улицы Манхэттена, по которой я ходил изо дня в день, на которой обедал в кафетерии, покупал газету в киоске на углу, работал в читальном зале библиотеки. Опишу жизнь этой улицы такой, какой представляется она иностранцу, не имеющему американского дядюшки-миллионера и скромно живущему на свои командировочные доллары.
— Ай эм э форина… Я иностранец…
Давно привыкнув произносить это, когда у тебя спрашивают адрес ближайшей недорогой гостиницы или когда пьяный пытается выяснить твое мнение о друге, надувшем его самым бессовестным образом, я долго не ощущал внутреннего смысла фразы: «Я иностранец».
Я иностранец? Конечно же. Самый настоящий иностранец на чужих нью-йоркских улицах. Такой же, какими были для меня люди с чужим языком и чужими паспортами на моих родных улицах.
Но когда узнал я само слово «иностранец»? Что слышалось мне в нем?
Может быть, так называли Франца? Это было давно, сразу после той, царской войны. Франц был пленным австрийцем. Их было много в Сибири, в моем родном Красноярске. Большинство вернулось потом домой. Франц остался. Он женился на Марии Васильевне, у которой был свой домик в конце нашего переулка, над обрывом у речки Качи. Многие завидовали Марии Васильевне: муж не пил, хотя и был сапожником, тогда как, по глубокому убеждению обывателей, все сапожники горькие пьяницы. По вечерам, надев галстук, Франц под руку с Марией Васильевной, которая была выше его на голову, направлялся в кино «Арс». Нет, Франц был свой, никто не называл его иностранцем!
Иностранцы пришли с Колчаком. В городском саду французский офицер стоял возле фонтана, где цвела черемуха, какой-то весь легкий, мальчишески подвижный, с черными усами. Голубоватая накидка, смешная шапочка, похожая на детскую, только с длинным козырьком и кокардой. На мундире — разноцветные ленточки; у нас не знали тогда, что это вместо орденов.
Кроме французов, были итальянцы. С тех пор в городе старые казармы на Плацпарадной площади еще долго называли итальянскими. Итальянцы вместе с белогвардейцами ходили в карательные экспедиции.
В городе шепотом передавали имена расстрелянных в тюрьме большевиков. Этих людей хорошо знали; один из них был детским врачом, он бывал у нас дома, и я долго не мог запомнить странную его фамилию: Маерчак. Говорили, что колчаковцы расстреляли заложников по требованию иностранного командования.
Много чужих мундиров повидали красноярские мальчишки в гражданскую войну, но американских среди них не помню. Американцы были дальше, на востоке, до Красноярска их отряды не доходили.
С годами было найдено много архивных документов и написаны книги об иностранной интервенции в Сибири. Мы знаем, что кровавый адмирал Колчак, прежде чем стать «верховным правителем», бывал в Соединенных Штатах. Знаем, что американские фирмы щедро посылали Колчаку пушки и сахар, винтовки и мундиры, паровозы и теплое белье, что нью-йоркский Сити-банк давал Колчаку займы под сибирские богатства.
Но в те же годы американские рабочие хотели послать нам добровольцев для борьбы против белогвардейцев. В Нью-Йорке действовала «Лига друзей Советской России». На митингах рабочая Америка требовала отозвать войска интервентов из Сибири. В первомайские дни 1919 года во многих американских городах полиция разгоняла демонстрантов, вышедших на улицы с плакатами: «Руки прочь от Советской России!»
Американцы покинули Сибирь раньше японцев. Красная Армия захватила у отступавших колчаковцев много добра, присланного из-за океана. Нам, ребятишкам, выдавали иногда белые с синими буквами банки сгущенного молока. Были еще американские солдатские ботинки с подковками. Я носил их сначала с двумя портянками, потом с одной. Затем они стали мне совершенно впору на один носок. Так и вырос в них, не износив.
Какой же казалась нам тогда Америка? У нас, сибирских мальчишек, были о ней книжные представления. Америка — это машины, небоскребы, подземные и надземные железные дороги, прерии и индейцы, Томас Альва Эдисон, который может изобрести все на свете, президент, пожимающий руки всем желающим.
Америка возбуждала детское воображение: герои Майн Рида и Брет-Гарта, страна, выбранная Жюлем Верном для посылки снаряда из пушки на Луну. Правда, в школе мы читали «Без языка» Короленко, а потом и горьковский «Город желтого дьявола». Однако у нас уже не вызывал полного сочувствия Матвей Лозинский, короленковский «дикарь» в Нью-Йорке. Вокруг ломался привычный уклад провинциальной Сибири, все более ценились живой ум, начитанность, сметка, деловитость, технические знания.
В нашей школе «американцами» прозывали ребят, которые возились с самодельными батареями элементов Лекланше, проводили звонки в квартирах, читали журнал «Хочу все знать» и готовились «учиться на инженера». Кличку «американец» получил также приехавший на лесозавод инженер-москвич. Он курил трубку, носил шляпу и гулял по городу с собакой. «Американцем» прозвали и паровозного машиниста, добродушного атлета Декало, городского чемпиона по толканию ядра. Его-то почему? Да потому, что он вечно носился с какими-то изобретениями и умел обращаться с логарифмической линейкой.
Потом, немного повзрослев, мы стали заочно узнавать другую Америку — страну Синклера и Драйзера. Это была жестокая Америка. Фрэнк Каупервуд, безжалостный финансист, заслонил образы жюль-верновских эксцентричных чудаков. И постепенно прозвище «американец» исчезло из обихода, его определяли уже не только увлеченность техникой и деловитость…
Я упоминал уже, что весной 1930 года начал работать изыскателем на Дальнем Востоке. Как-то мне понадобилось пересечь заболоченную пустынную низменность, простиравшуюся вдоль берега Амура. Я поехал верхом, по молодости и глупости пытался спрямить путь в незнакомой местности и забрался в непроходимые трясины — их называли зыбунами. Хлеба у меня не было. Два дня я сосал из пузырьков рыбий жир для смазки болотных сапог, прежде чем неожиданно набрел на какую-то дорогу. Она сильно размокла после недавнего дождя. В жидкое месиво были навалены жерди.
Вдруг конь насторожился. На дальнем бугре — здесь такой называют рёлкой — показался грузовик. За ним — второй, третий.
Куда они?! Ведь застрянут же! И я стал размахивать руками, показывая шоферам на трясину.
Но тут конь испуганно рванулся в сторону, едва не сбросив меня в грязь. Машины, вместо того чтобы остановиться, еще пуще взревели моторами и перелетели через гать.
Вскоре на дороге показалась подвода. Я спросил у возчика, где поселок. Оказалось, что верстах в сорока.
— Вон американцы как раз туда и подались, дуй за ними! — посоветовал возчик.
— Американцы?!
— Они. Переселились, вишь, сюда, чтобы комаров кормить. Но и то сказать, ездят как черти.
Возчик дал мне хлеба и теплого желтоватого сала, завернутого в тряпку. Крупная соль хрустела на зубах.
— Это которым в Америке не по нутру, — продолжал возчик. — С женами, с ребятами. «Гуд» — это по-ихнему «хорошо». Машины из Америки привезли. Ох и ловки же они на машинах!
Потом я не раз видел на Амуре переселенцев из-за океана. Стеснительность мешала мне поближе познакомиться с этими людьми и порасспросить их — некоторые знали русский. Я лишь любовался, как лихо и умело они водят машины, как уверенно разбираются в моторах. Был в них какой-то технический шик, что ли, та слитность с техникой, которая позднее пришла и к нам.
Тогда, на берегу Амура, я завидовал парням в ладных синих комбинезонах. А миллионы таких же ловких парней, оставшихся за океаном, завидовали мне и моим соотечественникам. Их страну давил печально-знаменитый кризис, самый долгий в истории Соединенных Штатов, когда каждый четвертый американец оказался без работы.
У нас в это время куплетисты перед началом сеансов в кино еще пели популярные тогда «Кирпичики»:
К как водится, безработица
По заводу ударила вдруг:
Сенька вылетел, а за ним и я
И еще двести семьдесят душ….
Но уже закрывались последние биржи труда, в объявлениях мелькало все чаще: «требуются», «требуются», «требуются»…
Я вернулся с Дальнего Востока в Сибирь: под Красноярском затевались большие дела, работы изыскателям хватало. Шла первая пятилетка. В страну приглашали иностранных специалистов. Боже мой, как с ними возились: отдельные столовые, хорошие квартиры, особые магазины «Торгсин», где им продавалось всё, что душе угодно! И господа эти пытались даже устанавливать свои порядки. Газеты писали тогда со стройки тракторного завода: американца Роберта Робинсона травят другие американцы за то, что у Робинсона черная кожа. Негр Робинсон сдал в посольство американский паспорт, получил у нас советский.
…Летом 1970 года я познакомился в Волгограде с белым американцем, который приехал вместе с Робинсоном. Фрэнк Бруно Хоней, американский коммунист, сорок лет назад тоже остался в нашей стране. Всю жизнь он проработал на тракторном заводе приволжского города. Все называют его Франком Бруновичем. Хоней нашел у нас вторую родину. Он вспоминал, как в далекий год рождения тракторного завода американские тракторостроители прислали советским красное знамя.
После Отечественной войны на улицах наших городов появились близкие нам иностранцы: болгары, поляки, чехи…
Потом пришло время, когда мы — не дипломаты, не члены делегаций, не представители комиссий по закупкам кофе или кожи, а просто граждане своей страны — стали получать заграничные паспорта, ездить по белу свету, своими глазами смотреть жизнь за рубежом. Начал и я колесить по материкам и странам.
— Ай эм э форина!.. Я иностранец!..
Иностранец, который, первый раз попав в Нью-Йорк, был уверен, что ему, в общем, удалось быстро понять этот город. Иностранец, который, приехав сюда третий раз, был сильно озадачен тем, что, кажется, он стал понимать теперь гораздо меньше, чем при втором знакомстве с городом. Иностранец, который, однако, был тут же несколько утешен другим иностранцем, своим соотечественником и коллегой:
— Дорогой мой, я здесь одиннадцатый раз, жил подолгу, знаю уйму людей, могу по особенностям произношения определить, откуда мой собеседник родом — с юга он или северянин — и как давно живет в Нью-Йорке. Но разве я могу сказать, что знаю и понимаю этот огромный, сложный город? Так что же хотите вы в третий ваш приезд?
— Да, все это верно. Но как же тогда прикажете писать о Нью-Йорке?
— Не с ученым видом знатока, во всяком случае. И, если можно, не на основе сведений, которые сообщает вам неизменный шофер такси — знаете, этакий словоохотливый шофер-энциклопедист в клетчатой кепке или в сдвинутой на затылок шляпе… Смотрите, наблюдайте — и одновременно копайтесь хорошенько в солидной прессе, вдумывайтесь в то, что американцы пишут о себе для себя, не на вынос…
— Ладно, — сказал я. — Спасибо за совет. Попробую… Но с чего начать, как вы думаете?
— Да с чего хотите. Ну вот, в Москве как у вас начинается день? Вы вышли из дому, а потом?
— Потом? Потом иду к метро.
— Так начните и в Нью-Йорке с метро. Вот, значит, вы вышли из гостиницы, идете к метро…
Увидев надпись «Сабвей», столь же привычную нью-йоркцу, как москвичу привычна неоновая буква «М», вы спускаетесь по ступеням крутой лестницы к кассе, получаете крохотную металлическую кругляшку и суете ее в щель у прохода к поездам. Теперь надо покрепче налечь животом на толстую металлическую или деревянную перекладину турникета. Посопротивлявшись немного, она пропускает вас на перрон.
Только очень самонадеянный человек или чемпион бокса рискнет без крайней надобности спускаться в сабвей, в нью-йоркское метро, в те часы, когда люди едут на работу и с работы. Я попробовал однажды и потом долго искал в магазинах подходящие пуговицы взамен двух оторванных.
В обычные же часы сабвей не балует разнообразием впечатлений. Станции старых линий тесны, воздух насыщен запахами перегретого машинного масла и человеческого пота. Ощущение такое, будто строители забастовали, не докончив своего дела. Пришлось наспех заклеивать щербатые стены рекламными картинками, а бетон унылых серых подпорок скрашивать яркими автоматами, откуда в ответ на призывный звон монетки выскакивают пачки сигарет, жевательная резинка, дешевые сласти.
Вагоны бросает из стороны в сторону. Разговаривать не легко: попробуй-ка перекричать визг и скрежет железа, превосходящий тот, что оглушает пассажиров трамвая на крутых поворотах старых московских переулков. Читать тоже трудно. Те, у кого газеты, лишь пробегают глазами крупные заголовки. Остальные меланхолически жуют резинку и привычно разглядывают плакаты на стенах: «Сиденья не для того, чтобы ставить на них ноги» и «Будь рыцарем хоть на день» — то есть уступи место женщине или старику.
Майкл, мой спутник, обливается потом. Ему всегда жарко, и я почти уверен, что, попади он на Северный полюс, рука его прежде всего потянется в карман за аккуратно сложенным вчетверо платком, чтобы по привычке промакнуть им лоб.
— Нью-Йорк имеет сабвей с прошлого века! — кричит мне Майкл. — Это старая линия!
Я киваю. Мне давно известно, что нью-йоркцы не гордятся своим метро. Майкл замечает, что одно время поговаривали, будто в вагоны станут подавать охлажденный чистый воздух и при этом повысят плату за проезд, хотя она и так повышалась уже не один раз. Но потом было объявлено, что с вентиляцией все остается по-старому. И с платой тоже. Пока. А там видно будет.
Прокричав все это, он замолкает, обессиленный. Впрочем, я и сам начитался всякой всячины об устаревшем подземном хозяйстве. В тоннелях не раз были пожары. Как-то под кварталами Нижнего Манхэттена столкнулись поезда: из сорока раненых двоих увезли в безнадежном состоянии.
«Унион-сквер!» — рычит невидимый репродуктор.
На этой станции пересекаются подземные линии, и в вагон втискивается упругая толпа. Я хватаюсь за ручку у окна. Майкла прижимают к стойке.
— Однажды в вагоне сабвея возвращался сам Ротшильд с приятелем, тоже миллионером, — говорит Майкл, и лицо его становится очень серьезным. — Они стоят, втиснутые в угол, и вот приятель Ротшильда видит…
Я не слышу, что именно увидел приятель Ротшильда.
— Майкл, доскажете, когда поднимемся наверх, хорошо?
Мой знакомый начинен забавными историями. Он считает, что мне нужно знать, над чем смеются американцы: юмор — душа народа.
Мы с Майклом встречаемся не очень часто: наши свободные часы редко совпадают. Он работает в небольшой библиотеке на окраине Нью-Йорка. Майкл отлично знает русский и делает переводы для журналов. Детей у него нет, он не женат и живет с больной сестрой.
Майкл высок, грузен, почти толст. Мне кажется, что если ему надеть старинные очки и вместо пиджака обрядить в старинный фрак, то в нем обнаружится сходство с Пьером Безуховым.
Пока вагоны подземки, дергаясь, скрежеща и вынуждая нас к молчанию, бегут от станции к станции, давайте уточним кое-что из истории с географией.
Мы едем к южной оконечности острова Манхэттен. В городском музее есть гравюра первого голландского поселения на этом месте: стены основанного в 1626 году форта Новый Амстердам, ветряная мельница. На другой гравюре — лодка с индейцами, украшенными перьями. Навстречу ей — шлюпка с купцами и воинами. Весь остров поселенцы хитро и ловко купили у индейцев за бесценок, положив начало бизнесу, на тех же моральных устоях процветающему здесь и поныне.
Но до того как индейцы-ирокезы в память о сделке назвали остров на своем языке «Манхэттен», что в вольном переводе означает «нас надули», были и другие события. История сохранила нам имена Веррацано и Гудзона.
Синьор Джованни Веррацано, флорентинец на французской службе, промышлял пиратством. Он кончил дни на виселице: испанцы не простили ему захвата кораблей с сокровищами, награбленными Кортесом в Мексике. Веррацано был первым европейцем, вошедшим в 1524 году в устье неизвестной большой реки, в водах которой отражаются сегодня небоскребы Манхэттена.
Этой реке дал свое имя Генри Гудзон, желчный капитан, плохо ладивший с экипажем. На корабле голландской Ост-Индской компании он искал северный путь для торговли с Азией и принял было реку за желанный пролив.
Итак, основателями Нью-Йорка были голландцы. Как они выглядели, можно увидеть и сегодня: их восковые фигуры в коричневых куртках и шляпах начала XVII века выставляются для рекламы в окнах некоторых пивных и ресторанов.
Американский писатель Вашингтон Ирвинг в начале прошлого века выпустил сатирическую «Историю Нью-Йорка», написанную от имени некоего Дитриха Никербокера. Книга имела успех. Писатель признавался потом, как он был изумлен, узнав, что только из его повествования большинство нью-йоркцев впервые услышали о голландском происхождении своего города. «Папаша Никербокер» стал чуть не символом Нью-Йорка.
За Манхэттен голландцы выложили в 1626 году шестьдесят гульденов. Это двадцать четыре доллара. Долларов тогда не было, но эту сумму определили финансисты, легко переводящие в доллары любую валюту любых времен, включая виски, бусы или бруски соли, заменявшие деньги некоторым африканским племенам.
Сейчас в центральных районах Манхэттена квадратный метр земли стоит в сотни раз дороже, чем было заплачено за весь остров. Однако потомки удачливого голландца не получают никаких процентов с покупки своего предка: в 1664 году полторы тысячи жителей городка вынуждены были сдаться англичанам, основывавшим в Америке свои колонии. Им понравилось расположение Нового Амстердама. Оставив первую часть его названия, англичане присоединили к ней имя герцога Йоркского. Городок стал Нью-Йорком, а потом…
— «Баттери»! — врывается в вагонный грохот голос кондуктора.
Стоп, приехали. Прервем на некоторое время нашу экскурсию в историю и определим свои географические координаты.
Манхэттен сильно вытянут по меридиану. С одной стороны его омывает широкий Гудзон, с другой — проток Ист-ривер (Восточная река). Поезд сабвея примчался из северной части острова — оттуда, где узкий проток отделяет его от материка, — к самой южной окраине, обращенной в океан.
Поднимаемся по ступеням станции «Баттери» — эскалаторов тут нет.
— Так вот, — продолжает Майкл прерванный рассказ. — Приятель Ротшильда, тоже миллионер, видит, что какой-то оборванец, воспользовавшись теснотой в вагоне, осторожно вытягивает из кармана Ротшильдова пиджака великолепный шелковый платок. Приятель подталкивает Ротшильда локтем: смотрите, мол, воришка! Но Ротшильд шепчет ему потихоньку, чтобы не спугнуть оборванца: «Оставьте, Гарри, его в покое. Мы ведь тоже начинали с малого».
Когда Майкл рассказывает забавные истории, лицо его остается серьезным и даже озабоченным. Улыбка портит рассказчику все дело. Смеяться должны только слушатели.
Мы вышли из сабвея на улицу. Что за чудо! Воздух, настоящий воздух вместо обычной смеси газов, выброшенных множеством автомобилей. Воздух вместо «смога» — грязного и ядовитого тумана, порой окутывающего улицы. Рассказывают же о нью-йоркце, который, приехав в маленький горный городок, не понимал, как это люди могут дышать чистым воздухом. Он чувствовал себя совершенно выбитым из колеи до тех пор, пока не припал носом к выхлопной трубе грузовика и надышался привычными газами…
Преувеличение? Но вот что говорят химики. Каждый день гигантский город отравляет свой воздух тремя тысячами тонн двуокиси серы, четырьмя тысячами тонн окиси углерода, углекислого газа и других ядовитых веществ. К этому надо добавить пыль. Летом 1970 года дошло до того, что мэр города предупредил: если не подует ветер, придется ввести чрезвычайное положение и остановить в центре города весь автомобильный транспорт, кроме автобусов.
Теперь вы понимаете, почему нью-йоркцы ездят в Баттери. Окраину Манхэттена продувает ветер с океана. Он приносит йодистые запахи водорослей и свежесть морской воды. В просвете улицы очерчивается силуэт трехтрубного океанского гиганта, белого и солнечного даже в хмурый день. Корабль уходит навстречу осенним штормам, к далекой Европе.
У берега приткнулись портовые толкачи-буксиры. Их пеньковые кранцы разлохматились, словно борода Нептуна. Улицы заканчиваются длинными причалами.
— Один из крупнейших портов мира. Больше тысячи кораблей в месяц, любые грузы от устриц до локомотивов, — с гордостью говорит Майкл, описывая круг рукой. И, как бы спохватившись, добавляет: — Когда порт бастует, лихорадит весь город.
Трудно сказать, как Майкл относится к нашей стране. Пожалуй, с некоторой симпатией, но не больше. Он считает себя поклонником частного предпринимательства. Однако, дважды побывав у нас в стране, Майкл проникся к ней уважением и интересом. Конечно, ему не всё понравилось, но просто глупо было бы не замечать огромных возможностей могущественной Советской России!
Майкл старается быть объективным. Он не расхваливает американский образ жизни, но все же не упускает случая обратить внимание приезжего из России на красивый дом, великолепную машину, прекрасно изданную книгу. Впрочем, боясь быть заподозренным в хвастовстве и, упаси боже, в пропаганде, он тут же замечает, что, конечно, в Америке еще много трущоб и еще больше дрянных книжонок.
Меня всегда тянуло к воде, к портовой жизни. Что ни говорите, а нью-йоркский порт — впечатляющая громадина. Бетонные причалы теснятся вдоль берегов Гудзона. Возле них корабли под флагами многих стран мира. Краны выхватывают из трюмов огромные тюки, ящики, тяжелые контейнеры. Танкеры перекачивают горючее. Людские потоки растекаются с палуб океанских белых лайнеров.
Но я думал, что у края острова часть нарядного городского фасада, а тут склады, заборы, опять склады, груды картонных ящиков, чайки, ссорящиеся над кучей объедков, паромная пристань, переулки средневековой ширины. Крепкие, плечистые парни в застиранных комбинезонах курят возле кип, перетянутых железными обручами. Темные кирпичные дома сдавили узкие уличные щели, где цветные огни вывесок зазывают моряков в подвальчики баров и таверн.
Фасадом же можно считать лишь парк Баттери. По правде говоря, никакой это не парк, а просто газоны с редкими купами деревьев, такими милыми посреди небоскребной загроможденности.
— Майкл, а это что?
Возле берега, открытые ветрам с океана, восемь серых огромных плит, поставленных на ребро.
Майкл молча тянет меня к плитам. Сверху донизу каждая из них испещрена надписями:
«Джон Ф. Парсонс, лейтенант, Миннесота».
«Фрэнк О. Седжвик, матрос, Техас».
«Хью X. Крокер, матрос, Аризона».
«Гарри О. Доннэл, лейтенант, Нью-Йорк».
«Джек С. Кинг, лейтенант, Техас».
«Мартин Бергман, матрос, Иллинойс…»
Кричат чайки, ветер бьет в лицо. Мы медленно идем от плиты к плите.
Тысячи надписей: имя, звание, место рождения. Это матросы и офицеры, погибшие в прошлую войну. Они встретили смерть на кораблях, потопленных в морских сражениях, подорвавшихся на минах, торпедированных подводными лодками, разбомбленных с воздуха. Эти парни воевали вместе с нашими против Гитлера. Здесь есть имена тех, кто шел на кораблях через Атлантику к Мурманску и Архангельску. Их могила — рядом, самая глубокая могила на земном шаре, с вечным безмолвием черных пучин…
Статуя Свободы…
Вот она, над серыми водами, омывающими южную окраину Манхэттена, издали маленькая, зеленоватая.
У касс — разноязычная туристская толпа. Пароходики-паромы то и дело отваливают от берега. Почему-то сегодня суденышки забиты ребятней, шумной и непоседливой. Матрос, наблюдающий за порядком, махнул на все рукой. Дама, сидящая рядом со мной, страдальчески нюхает какой-то флакончик — должно быть, со средством от морской болезни: нас все же качает немножко.
Затеять разговор с ребятами, едущими на экскурсию? Но, во-первых, понравится ли это господину, который их сопровождает, священнику в черном костюме с жестким стоячим воротничком? В лучшем случае он сам возьмет на себя роль моего собеседника.
Во-вторых, признаться, мне уже надоело отвечать на одни и те же наивные вопросы, показывающие лишь, как плохо многие американские школьники знают нашу страну. Меня станут спрашивать:
«А можно ли в Советском Союзе не быть коммунистом и что делают с таким человеком?»
«Наказывают ли у вас розгами провинившихся учеников?» «Есть ли у советских детей праздники?»
«Отпускают ли ваших школьников хоть иногда к родителям?»
«Сколько зарабатывают у вас дети?»
«Почему в России запрещено верить в бога и куда сажают тех, кто верит?»
«Может ли русский школьник сам выбрать, где ему учиться?»
«В долларе сто центов. А сколько в рубле?»
…Через четверть часа пароходик мягко стукнулся о причал острова Свободы. Нам сообщают, что прежде он назывался островом Бедло и на нем стоял гарнизон военного форта Вуд. Форт напоминал очертаниями многоконечную звезду. На его фундамент опирается пьедестал статуи.
Идем по дорожкам мимо блекло-зеленых осенних газонов, слушаем историю статуи:
— Господа, перед вами, может быть, самое символическое сооружение нашей великой страны. Оно было задумано как олицетворение дружбы между народами Старого и Нового Света. Люди, страдавшие от тирании в Европе, должны были видеть факел в руках Свободы, призывно горящий для них за океаном…
Высокая старушка с подкрашенными волосами кивает головой, бормочет: «О, иес!» — и записывает слова экскурсовода. Я не записываю. Девушка, ведущая нас, косится на меня. Она, наверное, подозревает во мне туриста, который начитался всяческих справочников и начинен подковыристыми вопросами. Но я не задаю вопросов. Я промолчал всю экскурсию и лишь теперь решаюсь выложить вам кое-что из почерпнутой премудрости.
Итак, началось все с парижского скульптора Бартольди. Он изготовил для Нью-Йорка статую участника войны за независимость Америки — француза Лафайета. Когда Бартольди на корабле приближался к нью-йоркской гавани, свет маяка вызвал у скульптора еще неясный образ факела, высоко поднятого чьей-то рукой. Вскоре пылкое воображение француза, служившего в войсках Гарибальди, уже дорисовало образ: Свобода!
Его замысел осуществился лишь после падения во Франции в 1870 году Второй империи. Тогда сто тысяч французов собрали по всенародной подписке деньги на сооружение статуи, задуманной Бартольди. Было решено подарить ее Соединенным Штатам. Американцам оставалось собрать лишь триста тысяч долларов на постройку пьедестала. Но кошельки раскрывались неохотно. Статуя уже была готова, а пьедестал все еще сооружался…
В старых журналах и газетах я искал подробности замысла Бартольди: мне всегда казалось странным, что француз изваял олицетворение именно американской свободы.
А у него, оказывается, этого и в мыслях не было! Ему хотелось соорудить, как я прочел, «памятник, типичный в одно и то же время, и для американской независимости, и для самой свободы». Но вовсе не символ американской свободы!
Даже в век жестоких европейских тираний многие поэты и философы Старого Света трезво оценивали истинную суть свободы и демократии в Новом Свете. Мыслящие люди Европы, изучая американские нравы, «с изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве»; они увидели «рабство негров посреди образованности и свободы…».
Это писал в 1836 году Пушкин.
На открытие статуи Свободы собралось множество зрителей. От имени Франции говорил Фердинанд Лессепс, тогда еще не опозоренный грандиозными мошенничествами в возглавляемой им компании Панамского канала. Президент Соединенных Штатов Кливленд благодарил французский народ за дар. Под раскаты салюта Бартольди дал знак сдернуть покрывало.
На пьедестале статуи были вычеканены стихи Эммы Лейзарес о женщине с факелом, которая говорит «добро пожаловать». Как бы обращаясь к далекой Европе, она предлагала: дайте мне ваших усталых, бедных, стремящихся вздохнуть свободно, дайте несчастных отщепенцев ваших берегов, пришлите их, бездомных, сломленных, ко мне — и я подниму свой факел возле золотой двери!
Но ровно через год после того как были вычеканены эти стихи, несколько рабочих-вожаков из Чикаго, борцов за свободу, были приговорены к смертной казни и повешены. Еще пять лет спустя вместо «золотого входа» открылся заградительный пункт на соседнем «острове Слез», где «жаждущих вздохнуть свободно», а тем более «отвергнутых» подвергали долгому, унизительному карантину.
И герой Короленко уже услышал в ответ на свой вопрос о свободе: «А, рвут друг у друга горла, — вот и свобода»; у Горького девушке-польке, увидевшей статую Свободы, пояснили, что это американский бог; а Бернард Шоу назвал статую чудовищным идолом и говорил, что осталось только высечь на ее цоколе слова, начертанные на вратах дантовского ада: «Оставь надежду всяк сюда входящий».
Так женщина с факелом стала туристской достопримечательностью, моделью для дешевых сувениров и излюбленной мишенью карикатуристов всего мира, в том числе и американских.
Но вернемся к группе «вопросительных знаков», подошедших уже к самой статуе.
— Господа, ее высота от основания пьедестала до факела — триста пять футов[1]. Указательный палец — восемь футов, нос — четыре фута, правая рука — сорок два фута. Да, совершенно верно, возле факела есть балкончик, но посетителей туда не пускают. Вы можете подняться только внутрь головы. До верхнего этажа пьедестала — в подъемнике. Приготовьте, пожалуйста, по десять центов. Далее — по винтовой лестнице, сто шестьдесят восемь ступенек. Господа, хочу предупредить: подъем довольно труден, многие предпочитают остаться у подножия, на круглом балконе.
Проходим подземным коридором, поднимаемся на балкон. Небоскребы стали земноводными, растут прямо из воды. На широких барьерах балкона прочерчены линии. Продолжив их взглядом, видишь шпиль какого-нибудь здания, просвет улицы, легкий абрис моста. Не надо ломать голову, что именно перед тобой: прямо на барьерах схемы видимого с балкона Нью-Йорка. Возле каждой линии название здания или сооружения, на которое она указывает.
Иду во чрево Свободы.
Винтовая лестница настолько узка, что при обгоне один из пыхтунов должен либо врастать в стену, либо забиваться в специальную небольшую нишу. Душно! Какое же здесь пекло летом, когда солнце накаляет медь обшивки!
Одолев сто шестьдесят восьмую ступеньку, выглядываю в одно из окон, прорезанных в венце на голове статуи. Корабли бороздят море далеко внизу. Пароходы-паромчики тянутся друг за другом от причалов к острову. Толстяк за моей спиной утирает пот, проклинает свою глупость и жалуется на перебои в сердце.
…После я узнал, что статую Свободы можно увидеть и не путешествуя на остров. В самом Нью-Йорке есть ее точная копия. Более того, лестница внутри этой копии тоже ведет к окнам в голове. Оттуда в прежние годы можно было обозревать Бродвей.
Эту копию воздвиг на Шестьдесят четвертой улице богач, который вспомнил поговорку о горе и Магомете. И гора пришла к Магомету! По заказу мистера Вильяма Флато была изготовлена семнадцатиметровая Свобода № 2 и торжественно установлена над складом, в котором этот бизнесмен весьма успешно обделывал свои делишки.
А теперь об улице Стены.
Ну да, «уолл» — «стена», «стрит» — «улица». Значит, улица Стены, или, если хотите, Стена-улица…
Бизнесменов и банкиров доставляют в их владения на знаменитую Уолл-стрит дорогие нестареющие машины, над которыми не властна капризная мода последних автомобильных салонов. Впрочем, некоторые светила бизнеса предпочитают воздушный мост, соединяющий их загородные виллы с вертолетной посадочной площадкой возле улицы Стены. Мелкая же сошка — клерки, рассыльные, стенографистки — набивается в автобусы, теснится на паромах, бегающих через Гудзон, томится в поездах подземки.
Уолл-стрит расположена на той же южной оконечности Манхэттена, откуда пароходики бегут к статуе Свободы. В маленьком голландском Новом Амстердаме на ее месте была стена, защищавшая деревянные домики городка от индейцев. После прихода англичан кварталы стали расти и с наружной стороны стены. Ее снесли за ненадобностью, а на том месте проложили улицу.
Когда в последней четверти XVIII века английские колонии в Америке начали войну за независимость, Нью-Йорк был уже значительным городом. Его жители сбросили статую английского короля и переплавили ее в пули для армии Джорджа Вашингтона, сражавшейся против англичан. Неподалеку от Уолл-стрит, в здании, позднее ставшем казначейством, собрался первый Конгресс новой независимой страны — Соединенных Штатов Америки.
Уолл-стрит, невзрачная окраинная улочка, в конце которой шумел невольничий рынок, начала обрастать каменными домами. Здесь возводили свои палаты негоцианты, разбогатевшие на торговле людьми. Рядом строились здания правительственных учреждений: ведь семь лет Нью-Йорк был столицей нового молодого государства.
А потом улицу Стены облюбовали дельцы и спекулянты. Предки нынешних биржевых маклеров собирались сначала под огромным старый деревом, пышная крона которого защищала от дождя и солнца. Торговые сделки заключались в нижнем конце Уолл-стрит, у моря, в маленьких кафе, где под окнами скрипели на волне корабли с товарами.
Лишь к 1850 году, когда город занимал уже значительную часть острова, Уолл-стрит обступили банки и банкирские конторы, вскоре ставшие ее безраздельными хозяевами.
Подземная станция «Уолл-стрит» — соседняя с «Баттери». Она ничем не отличается от других: тесная, серая и в разгаре дня малолюдная. После подъема по лестнице выходишь в путаницу улиц, которые тут ветвятся вкривь и вкось.
Это сначала сбивает с толку. Большая часть Манхэттена разграфлена словно по линейке. Вдоль остров рассекают пятнадцать авеню — проспектов. Поперек — свыше двухсот стрит — улиц. Лишь немногие авеню и стрит имеют названия. Большинство тех и других просто нумеровано: Первое авеню, Второе авеню, Тридцать четвертая улица, Сорок вторая улица, Сто восемьдесят первая улица… Новичку удобно — не собьешься. Но от уличной этой цифири веет все же казенщиной и унылым однообразием.
На разлинованной и пронумерованной части острова лишь Бродвей — главная улица города — наискось срезает привычные прямоугольнички кварталов. А здесь, на южной оконечности, Бродвей, напротив, единственная прямая улица. Расходящиеся же в стороны улочки-ущелья не нумерованы, у каждой название. Кроме Бродвея, есть Брод-стрит, проложенная там, где голландцы когда-то хотели построить канал, чтобы Новый Амстердам хоть немного походил на старый.
Уолл-стрит узка, но это не щель, как некоторые ее соседки, а величественный каменный каньон. Тяжелые, массивные здания-утесы сдавили его. Что за стены, что за решетки на окнах!
И никакого мельтешения рекламных огней, никаких нахально огромных пляшущих букв: лишь ярко начищенные бронзовые доски у главного входа. Есть и с некоторой претензией бронзовый овал с геральдическими украшениями. Но геральдика — пустяки, не в ней дело. На вывесках названия всемирно известных банков.
По утрам на Уолл-стрит волна прилива. Мрачноватый каньон всасывает десятки тысяч человек, чтобы в час ланча, второго завтрака, соответствующего нашему обеду, выбросить и торопливо рассовать их по кафетериям окрестных переулков. Вечером отлив: те же десятки тысяч человек ныряют под землю и набивают автобусы.
В обычное деловое время на Уолл-стрит преобладают преимущественно энергичные мужчины цветущего бизнесменского возраста. На них строгие темные костюмы. Каждый выглядит на миллион долларов. Есть и одетые похуже. Последних ждут сверхдорогие машины. Это настоящие владельцы миллионов, им уже незачем пускать пыль в глаза.
Сказочное богатство Уолл-стрит вообще не крикливо. Значительная часть американского золота скрыта далеко от Нью-Йорка, в тайниках недоступного и тщательно охраняемого форта Нокс. Немало золотых брусков спрятано и в ста двадцати бронированных сейфах глубоко под землей Нью-Йорка.
Пульс Уолл-стрит бьется в здании Нью-йоркской биржи. Кстати, возле нее еще несколько бирж: Американская, где продают и покупают главным образом иностранные акции, товарная, хлопковая, сахарная, кофейная… Но о бирже и биржевиках — позднее.
Пройдя по кишащему людьми короткому каньону — длина Уолл-стрит всего полкилометра, — я оказался возле церкви Троицы, где в церковной ограде похоронен Роберт Фультон, построивший первый практически пригодный для плавания пароход. В день похорон законодательная палата прервала заседания, множество горожан шло за гробом, а на рейде неумолчно гремел салют тридцати орудий «Фультона Первого», огромного военного парохода, построенного для защиты Нью-Йорка от английского флота.
Фультон кончил жизненный путь там, где началась карьера Эдисона. Да, будущий великий изобретатель начал на Уолл-стрит, в мастерской, изготовлявшей аппараты для сообщения цен на золото в конторы биржевых спекулянтов.
В старинной церкви Троицы сутулилось лишь несколько одиноких фигур на скамьях: Уолл-стрит молится иному богу. На столе возле входа были разложены брошюрки. «Христос и рак», — прочел я на одной обложке. Рядом лежал розовый листок с неожиданно игривой картинкой: повозка, причем возница и лошадь круто повернули головы к некоей заманчивой двери. Оказалось, это женщины, принадлежащие к приходу св. Троицы, приглашали всех желающих на маленькую ярмарку с подарками.
В американских церквах это дело обычное. Некоторые священники, стараясь привлечь прихожан, устраивают после церковной службы концерты и танцы. У одного пастора-новатора в храме во время богослужения солисты балета исполняли маленькие сценки на темы священного писания.
Церковь Троицы не чуждалась и политики. У входа лежала стопка предвыборных листовок. В них деловито перечислялись не только выборные должности, но и будущее годовое жалованье избранников.
В раскрытые двери божьего храма ворвалась вдруг джазовая музыка и зычный голос громкоговорителя. Я поспешил на улицу. Неподалеку остановился огромный автомобиль-фургон, весь залепленный портретами кандидата в сенаторы. Из автофургона выдвинулась трибунка, и на ней появился сам кандидат в натуральную величину. Он был не так хорош, как на портретах, и выглядел усталым.
Кандидат прибыл на Уолл-стрит с почтительнейшим визитом к хозяевам. Он не рассчитывал, понятно, что члены правлений банков распахнут окна своих кабинетов, чтобы послушать его разглагольствования. Господин кандидат в сенаторы вполне удовлетворился кучкой хозяйских приказчиков. Клерки и подручные биржевых маклеров, жуя бутерброды, столпились возле фургона и приготовились слушать.
— Друзья, — проникновенно начал господин кандидат, придвинув микрофон, — вы славные парни, и я не буду-вас долго задерживать. Понимаю, понимаю, сейчас время ланча… Благодарю вас, что вы пожертвовали им ради меня. Буду краток. Обо мне говорят, что я человек воли и человек дела. Это действительно так. На меня можно положиться. Я деловой человек, как и вы, и слов на ветер не бросаю. Уж если я возьмусь за что-нибудь, так сделаю, вы это знаете…
Говорил он с наигранной простоватостью, ветер трепал его жидкие волосы и дешевый галстук — такой же, как у клерков.
Оратор выступал у подножия статуи Джорджа Вашингтона, установленной на ступенях исторического здания. В нем герой борьбы за американскую независимость принимал присягу при вступлении на пост первого президента и клялся в верности идеалам свободы. Джордж Вашингтон предупреждал, что нация, которая относится к другой с привычной ненавистью, становится рабой своей враждебности.
И вот кандидат в сенаторы угрожал соседней Кубе, стоя на выдвижной трибунке автофургона чуть ниже огромного башмака статуи Вашингтона.
От великого до малого и злобного было меньше одного шага…
Три севших на мель джентльмена заспорили, чья профессия лучше.
Их бизнес заключался в предоставлении надежного приюта чужим долларам. И сначала Билл Бассет как будто делом доказал превосходство профессии взломщика, добыв деньги из сейфа ближайшего банка. Но с помощью крапленых карт награбленные пачки долларов перешли в карманы жулика Джеффа Питерса. Окончательно поле боя осталось, однако, за третьим из джентльменов, Альфредом Э. Риксом, банковским дельцом и спекулянтом ценными бумагами. Именно его дутые акции приобрел впоследствии Джефф Питерс, искавший надежный способ увеличения выигранного в карты капитала.
Стоит ли, однако, начинать разговор о Нью-йоркской бирже на Уолл-стрит с пересказа, возможно, знакомой и вам новеллы О’Генри «Кто выше?». Ведь она написана более чем полвека назад, а с тех пор многое устарело, переменилось.
В ней, например, рассказывалось о предприимчивом бизнесмене, нажившем сто тысяч долларов совершенно невероятным способом. Он, разделив на участки те области штата Флорида, которые находятся глубоко под водой, продавал эти участки простодушным людям в своей роскошно обставленной конторе.
Но прежде чем окончательно решить, насколько устарел рассказ О’Генри, полистаем-ка газеты, вышедшие полвека спустя после его опубликования. Вот заметка о земельной спекуляции. Предприимчивый делец объявил о срочной дешевой распродаже земельных участков во Флориде. Участки продавались по карте, без осмотра на месте. Когда делец получил сто миллионов долларов, один новый землевладелец поехал во Флориду, чтобы осмотреть покупку. И разразился скандал! «В ходе расследования, — читаем мы в газете, — стало известно, что среди распроданных мошенником земель находятся участки, залитые водой. Другие расположены на недоступных горных вершинах около пика Эль-Пасо!»
Так что же изменилось за полвека? Та же Флорида, тот же способ мошенничества, какой описан О’Генри. Лишь прибыли жулика выросли в тысячу раз!
А теперь прошу вас ко входу на Нью-йоркскую биржу, где в свое время, наверно, подвизался и Альфред Э. Рикс, герой рассказа. Не к главному входу с шестью колоннами, торжественно-парадному, как вход в храм, — он для биржевиков, — а к боковому, со стороны узкой Брод-стрит.
Простые смертные и даже «народные капиталисты», то есть обладатели нескольких акций, отнюдь не допускаются в святая святых. Они могут увидеть все лишь издалека, с балкона для публики.
Когда по числу посетителей биржа превзошла статую Свободы, дельцы выложили миллион долларов на устройство специального зала перед входом. Там расположены выставки на тему: «Нью-йоркская биржа — краеугольный камень народного капитализма». Приветливые девушки-экскурсоводы в синих форменных костюмах помогают уяснять ту же истину.
На балкон сразу не попадешь: длинная очередь. Пожилые, ярко раскрашенные дамы в меховых накидках. Супружеские пары всех возрастов. Трое шушукающихся монахинь в накрахмаленных чепцах и грубых башмаках, похожих на мужские. Военный моряк с соцветием орденских планок. Семейство евреев-хасидов, религиозные верования которых, как и их старинные черные костюмы, черные шляпы с широкими жесткими полями или пряди волос, обернутые вокруг уха, остаются неизменными чуть ли не со средневековья. Наконец, экскурсия школьников во главе с учителем-негром. Ребята зажимают в кулачках розовые, желтые, зеленые образцы распоряжений о покупке и продаже акций: их берут у входа, как сувениры.
Школьников пропускают вне очереди. Придется ждать. Одна из девушек-экскурсоводов усаживает желающих в кресла и начинает беседу о бирже.
— Вы берете бензин у колонки, — говорит девушка, улыбаясь самым пленительным образом, — и вы уже помогаете свободному предпринимательству в нашей стране. Вы можете придать ему еще большую жизнеспособность, купив акции. В настоящее время машинное оборудование, управляемое одним рабочим, стоит иногда до двадцати тысяч долларов! Вы понимаете, как трудно стало предпринимателю делать бизнес только на свои деньги. И биржа помогает ведущим акционерным компаниям добывать нужные им миллионы долларов. Биржа аккумулирует готовность миллионов американцев, имеющих теперь акции, не только участвовать в прибылях, но и разделять риск.
Тут девушка мило советует «быть подальше от акций» тем, кто по состоянию здоровья слишком переживает падение их курса или слишком возбуждается, когда курс идет в гору.
— Но кто же владеет акциями? — продолжает затем она. — Шестая часть взрослых американцев — вот кто! Я рада сообщить также, что почти половина держателей акций — люди, которым их основной бизнес приносит устойчивый доход. Акции обычно приобретают уже хорошо обеспеченные и, смею добавить, солидные господа: средний возраст американского акционера — сорок восемь лет. В этом цветущем возрасте легче уберечь себя от необдуманных шагов и безрассудного риска, не правда ли?
Девушка, разумеется, не объясняет слушателям, что такое акции, почему падает и отчего идет в гору их курс. В Америке это знает каждый первоклассник. Если бы один из школьников, набравших у входа цветные бумажки-распоряжения, задал подобные наивные вопросы, приятели подняли бы его на смех: смотрите, этот лопух не знает, как на бирже делают доллары!
Но нам-то с вами это простительно. Вот совсем коротко об акциях. Капиталисты, объединяя свои капиталы, организуют акционерное общество или корпорацию. Допустим, она будет выпускать автомобили. Учредители корпорации заинтересованы в привлечении к своим капиталам дополнительных денег, чтобы побыстрее и пошире развернуть дело. Они выпускают акции — нечто вроде облигаций своего предприятия. Большую часть акций учредители распределяют между собой пропорционально вложенным капиталам, а остальные продают на бирже.
На каждой акции написана ее стоимость — допустим, 50, 100, 500 долларов. По облигациям платят проценты или выигрыши. По акциям же выплачивают дивиденд. Это часть прибыли, полученной корпорацией. Она распределяется пропорционально стоимости акций.
Если дела корпорации идут хорошо, по акциям выплачивается большой дивиденд. А раз акция приносит большой доход, то и продают ее на бирже уже не за 100, а за 105 или за 110 долларов. В таких случаях говорят, что курс акций повышается, идет в гору. Тот, кто, допустим, купил десять таких акций до повышения курса, теперь может их продать, положив в карман 50 или 100 долларов разницы между прежней и сегодняшней ценой.
Но если дела корпорации немного пошатнутся, за ее стодолларовую акцию дадут 95 или 90 долларов, а то и полцены. Тогда владелец акций, курс которых падает, понесет убытки.
В Америке о «народном капитализме» много говорят не только на бирже. Монополии выпускают акции небольшой стоимости и трубят во все трубы, что такую акцию может купить не только капиталист, но и рабочий, если у него есть кое-какие сбережения. А буржуазная печать подхватывает: смотрите, рабочий купил акцию, он имеет свою долю в капиталах корпорации, он, как и капиталист, получает прибыль! У нас не просто капитализм, у нас «народный капитализм»!
Но что за люди эти «народные капиталисты»? На бирже я не смог получить этих сведений. Нашел их позднее, в конце 1970 года, в одной из газет. Оказалось, что около 80 процентов акций находились в сейфах крупных промышленников и банкиров. Из каждых ста рабочих «акционерами» были только трое. Примерно так же обстояло с работниками торговли. А что касается фермеров и сельскохозяйственных рабочих, то «народными капиталистами» оказались… 0,3 процента общего их числа.
Американская реклама и чувство меры — понятия несовместимые. Реклама хвалит товары или идеи безудержно, взахлеб. Они, эти товары, как и идеи, первоклассны, великолепны, не имеют никаких изъянов и недостатков. Даже объявления похоронных бюро обещают вам не только скоростное замораживание тела усопшего, но чуть ли не беспересадочный мягкий билет в рай и гарантию вечного блаженства. Но почему же милая девушка, развлекающая разговорами посетителей биржи, так много говорит о риске?
Да и не только она. В ожидании своей очереди я полистал брошюрки и словарик «Язык капиталовложений», разложенные на столах. Тут и там в их тексте были рассыпаны призывы к осторожности и благоразумию. С вожделенными словами «доход» и «прибыль» часто соседствовали «риск» и «потеря». Там было даже прямое предостережение: взвесьте, леди и джентльмены, имеется ли у вас, кроме денег, вкладываемых в акции, постоянный доход, который, в случае чего, обеспечит вашу семью.
Что сие значит? Никто же не поверит, что биржевики заботятся о вашем здоровье или о благополучии вашей семьи больше, чем о своих доходах.
И если у порога биржи призывы к осторожности и благоразумию, значит, риск расставания с обожаемыми долларами у «народного капиталиста» весьма и весьма велик. Поэтому биржевики заранее готовят овцу к стрижке. Расчет прост: смотрите, в «народном капитализме» все честно, мы же предупреждали…
— Леди и джентльмены! — Полисмен жестом приглашает очередную группу экскурсантов на галерею.
Меня он останавливает, молча показывая на «Зоркий». В чем дело? Оказывается, с фотоаппаратом нельзя. И с биноклем. И с портфелем. Почему?
— Весьма сожалею, но были случаи, когда во время биржевых потрясений взволнованные зрители роняли тяжелые предметы вниз на головы биржевиков. Мы принимаем меры предосторожности.
С галерки внизу открывается толкучка, барахолка, дожившая до века атома и электроники. Гам и шум зауряднейшего базарного торжища, толпы суетящихся людей, а над ними — синеватые экраны с быстро меняющимися значками и цифрами, сложные автоматические устройства, огромный светящийся циферблат электрических часов.
14 часов 01 минута… 14.02… 14.03… За эти три минуты, возможно, миллионы долларов передвинулись куда-то, у кого-то вынули из кармана денежки, в чей-то сейф положили…
Главный зал биржи, который виден внизу, усеян обрывками бумаг. Возле высоких подковообразных стоек густо толпятся биржевики: там, на этих «торговых постах», заключаются сделки.
Внизу галдеж и суета, а на галерке благоговейное, сосредоточенное внимание. Соседка справа потянулась к лорнету, но тотчас же один господин, совершенно штатского вида, заметил это и коснулся рукава полицейского: смотри, нарушаются правила. Полицейский подошел, полушепотом попросил убрать лорнет. А на него уже оглядывались, как оглядываются на человека, шумно сморкающегося в зрительном зале во время концерта. Картина «народного капитализма в действии» положительно загипнотизировала галерку!
Кое-что о бирже я уже знал. Таинственные значки, бегущие по синеватым экранам, — условные обозначения корпораций. Например, «Т» — Телеграфная и телефонная компания. Цифры ниже — сделки с ее акциями, их курс, то есть продажная и покупная цена в данную минуту. Через несколько минут она может измениться. Специальные аппараты — тикеры, — отмечающие сделки, немедленно передают появляющиеся на экранах значки и цифры более чем в шестьсот разных городов, в три тысячи восемьсот контор, связанных с биржевыми сделками.
Множество контор, целая армия людей! Эти люди не сеют, не жнут. Они спекулируют ценными бумагами. И в этой стране их занятие считается солидным, даже почетным.
Доски во всю стену зала, напоминающие телефонные коммутаторы, предназначены для вызова биржевых маклеров — посредников. Раздается щелчок, открывается окошечко, в нем видна цифра — номер маклера. Он тотчас устремляется по вызову в будку, чтобы принять заказ на покупку или распоряжение о продаже акций.
Еще в давние годы говорили, что биржа — самое любопытное зрелище в Соединенных Штатах после Ниагарского водопада и гейзеров Йеллоустонского национального парка, причем у нее есть даже некоторое сходство с этими последними. Подобно тому как поднимающийся из гейзера столб горячей воды нередко скрыт от зрителей в облаках пара, так и истинные причины колебаний курсов акций скрыты завесой разных слухов, которые легко возникают или нарочно распространяются в атмосфере тревог, надежд, страха, недоверия, обмана.
По размерам главный зал биржи почти равен футбольному полю. На нем свыше тысячи игроков, играющих без судьи и без соблюдения правил морали. В ежедневных матчах участвуют только игроки самого высокого класса — члены Нью-йоркской биржи, внесшие не менее ста тысяч долларов. Среди них есть специалисты по самым различным операциям (или махинациям), но очень грубо всех биржевых игроков делят как бы на две команды: на «быков» и «медведей».
«Быки» играют в расчете на будущее повышение курса акций, «медведи» — на понижение. Одни стараются с выгодойдля себя использовать падение курса, другие — повышение. «Быки» стремятся поддеть на рога «медведей», биржевые «топтыгины» — задрать «быков». Но у кого «рога», у кого «клыки», с галерки определить невозможно.
«Быки» и «медведи», оживленно жестикулируя, носятся по залу. Постепенно начинаешь различать, что часть — в серых одинаковых пиджаках. Есть совсем молодые, есть и пригодные на классические театральные роли благородных отцов. А все в целом настолько чуждо, непонятно по духу, по целям, по атмосфере, что смотришь с галерки в зал глазами посетителя зоопарка.
— Господа! — вполголоса произносит полисмен.
Это значит, что прошло пятнадцать минут. Насмотрелся на «народный капитализм в действии» — дай другим взглянуть.
У «народного капиталиста», обладателя нескольких акций, в биржевой игре не больше шансов на выигрыш, чем у команды азартных дворовых мальчишек в матче со сборной футбольной командой страны. «Профессиональный игрок на бирже питает лишь презрение к игроку-дилетанту, к человеку, который покупает акции, руководствуясь интуицией, случайной информацией или скоропалительным решением», — говорится в брошюре о святилище Уолл-стрит.
Вывод? Отдайте ваши жалкие доллары брокеру, профессиональному биржевому посреднику, ведущему крупную игру, и положитесь на него. Брошюра предупреждает, что его совет не гарантирует от потерь. Но, не заручившись помощью опытного брокера, вы можете расстаться с вашими долларами в два счета, особенно во время неожиданных резких колебаний курса.
Ох уж эти «резкие колебания»! Вызываемая ими биржевая паника описана многими романистами. Читаешь, и кажется, что в этих описаниях сгущены краски, что в действительности все это как-то по-другому: спокойнее, деловитее, человечнее.
Но вот вам отрывки протокольно точной записи очередного биржевого землетрясения, зарегистрированные пером хроникеров:
«Издания вечерних газет сообщали: «Падение продолжается! Худший день с 1929 года! Паникой охвачены Европа и Азия!
Мелкие держатели акций, туристы, просто любопытные пришли к зданию биржи задолго до ее открытия. Сейчас они в оцепенении смотрели в зал, где у них на глазах под истерические выкрики, визг и оханье биржевых спекулянтов, маклеров, брокеров трещали и оседали устои «самой прочной в мире» экономики».
«Было половина одиннадцатого утра, когда на бирже объявили о банкротстве фирмы «Фиске Гатч»… Известие распространилось подобно пожару в степи, и на всех лицах появилось выражение ужаса. Аппараты, отмечающие курс, заунывными звуками давали знать об обесценивании бумаг…»
«Скоростное световое табло на Уолл-стрит не успевало регистрировать огромное число сделок и отставало от фактического положения на 2 часа 21 минуту».
«За высокой конторкой стоял президент биржи, и его сильный тенор заглушал по временам вавилонское столпотворение внизу… Натиск на галерею был ужасный и, несмотря на все усилия полиции, для некоторых кончился печально».
«Бумажная стоимость всех акций, зарегистрированных на Нью-йоркской бирже, снизилась примерно на 29 миллиардов долларов. Это был потрясающий удар по рынку ценных бумаг, а возможно, по национальной экономике вообще».
Но когда же происходило все описанное выше?
Признаюсь в маленьком подлоге. Я дал выдержки из газетной хроники двух совершенно разных дней Нью-йоркской биржи: «черного понедельника» 28 мая 1962 года и «черной пятницы» 19 сентября 1873 года.
Выдержки строго чередуются: нечетные относятся к «черному понедельнику», четные — к «черной пятнице». Но так ли уж заметно, что между «соседями» девяносто лет разницы? Да, изменились названия фирм, микрофон позволяет председателю биржи не напрягать голоса, аппараты, сообщающие курс, стали световыми и беззвучными, сделки регистрируются оптическими электронными приборами и подсчитываются вычислительными машинами. А что изменилось по существу?
После «черного понедельника» 1962 года были другие, не менее «черные» дни недели — например, три дня в ноябре 1967 года, когда паника охватила все крупные биржи мира. Она кончилась не только падением курса многих акций. Покачнулся английский фунт стерлингов, который считали одной из самых устойчивых и надежных валют. После падения его стоимости частично обесценились и денежные единицы многих других стран.
В «черный четверг» конца мая 1970 года держатели акций потеряли около 150 миллиардов долларов.
В мае 1971 года по многим биржам мира пронесся новый шквал. Закачался сам доллар, всемогущий доллар! Закачался настолько, что газеты писали об остром приступе мирового валютного кризиса.
Сколько будет существовать капитализм, столько и будут продолжаться биржевые потрясения, при которых разоряются прежде всего мелкие держатели акций.
Закончу рассказ о биржевых делах отрывком из той же новеллы «Кто выше?», с которой начинал повествование о бирже. Там приведен такой примечательный разговор между рассказчиком и Джеффом Питерсом:
«— Есть два рода жульничества, такие зловредные, — говорил Джефф, — что их следовало бы уничтожить законодательной властью. Это, во-первых, спекуляции Уолл-стрит, а во-вторых, кража со взломом.
— Ну, насчет одного из них с вами согласится каждый, — сказал я смеясь.
— Нет, нет, и кража со взломом тоже подлежит запрещению, — сказал Джефф».
Мой друг Майкл сразу предупредил меня, что он даже в самую лучшую погоду не составит мне компанию при осмотре статуи Свободы, при посещении биржи и при подъеме на Эмпайр стейт билдинг.
— Знаете, всему есть предел, — говорил он. — Да, да, я понимаю, конечно, что это должен видеть каждый. Но где сказано, что каждый должен видеть это по тридцать три раза? У меня много друзей из России, и все они, как вы понимаете… Одним словом, когда я последний раз поднимался на Эмпайр с двумя вашими поэтами, мне захотелось броситься вниз с подходящего этажа. Не смейтесь. Я устал также от споров с вашими людьми о народном капитализме и биржевых акулах, тем более что сам я, увы, не обременен акциями. Кстати, знаете, что ответил один проигравшийся на бирже джентльмен, когда его спросили, кем он был — «быком» или «медведем»? «Ни тем, ни другим: я был ослом!»
После экскурсий на биржу я попытался было заманить Майкла хотя бы к биржевому брокеру. Но он ускользнул и на этот раз…
Брокерская контора находится недалеко от моей гостиницы, в мрачноватом Чанин-билдинге. Учтивый представитель фирмы «Стейнер, Рауз и компания» пододвинет кресло, откроет золотой портсигар.
— Наши советы клиентам, — скажет он, — основаны на анализе всех проблем в мировом масштабе. Мы всегда в курсе всех последних дел. Этого требует наш бизнес, который мы будем рады связать с вашим бизнесом. Итак, чем могу быть полезным?
Но познакомимся с карасем, наиболее подходящим для биржевой щуки. Это преуспевающий господин Ричардс, директор крупного продовольственного магазина, отец троих детей. Босс обещает ему дальнейшее продвижение по службе. У Билла Ричардса постоянный доход и кое-какие сбережения в банке. Он вполне созрел для роли «народного капиталиста».
Посоветовавшись с очаровательной Грейс, своей женой, Билл решает, что если ему удастся еще увеличить вклад «на черный день» в сберегательном банке и сократить домашние расходы, то его семейство, пожалуй, сможет вложить пятьсот долларов в акции.
Вскоре после этого знаменательного решения Билл с супругой, отстояв очередь к галерее биржи, полюбовались битвой «быков» и «медведей». Затем он отправился в брокерскую контору.
Посвящение Билла Ричардса в «народные капиталисты» начинается с исповеди. Служители культа доллара требуют полной откровенности в семейных и финансовых делах. Сколько именно вы намерены положить на алтарь биржевого бизнеса? В чем вы грешны (какова ваша задолженность закупленную в рассрочку кухню с новой электрической плитой)? Не ожидаете ли вы наследства? Есть ли у вашей жены собственные сбережения?
Мистер Ричардс может довериться брокеру в той же мере, в какой доверяет святому отцу в исповедальне: профессиональный долг того и другого — хранить ответы в тайне.
Прощупав ловкими вопросами карманы клиента, брокер говорит со вздохом:
— Мистер Ричардс, обладание любым видом собственности в наше тревожное время не так прочно, как в добрые старые годы. Но если вы верите в американский бизнес…
Мистер Ричардс поспешно заверяет брокера в крепости своей веры. Но какие же акции посоветует ему купить господин брокер?
Дело в том, что есть акции, зарегистрированные на Нью-йоркской фондовой бирже или на других биржах, и есть акции, притом достаточно солидные, которые нигде не зарегистрированы. Они продаются на так называемом «рынке под прилавком». Наконец, в прозванных «кипятильниками» местах возле крупных бирж ловкачи сбывают ценные бумаги, изготовленные достойными учениками Альфреда Э. Рикса. Но, понятно, уважающий себя брокер должен предостеречь клиента от их покупки.
Мистер Билл Ричардс предпочитает акции, зарегистрированные на Нью-йоркской бирже. Он думает, что так будет вернее.
— Мистер Ричардс, закон бизнеса: чем больше риск, тем больше прибыль в случае успеха. Скажем, акции новых нефтеразработок. Если там окажется нефтяное Эльдорадо, вы — на коне. Если же геологи ошиблись…
Мистер Ричардс после некоторой душевной борьбы останавливает выбор на среднерискованных акциях химической корпорации.
— Для начала я возьму десять пятидесятидолларовых, — окончательно решает он. — Сколько нужно платить?
— Одну секунду.
Брокер смотрит на мерцающую ленту биржевых новостей с Уолл-стрит. Ага, вот три буквы — условный знак нужной химической монополии. Рядом с ними цифра «4874». Это продажная цена пятидесятидолларовой акции вот сейчас, в минуты, пока брокер и мистер Ричардс смотрят на экран.
— О’кэй? — спрашивает брокер.
Мистер Ричардс кивает. Брокер звонит на биржу и заказывает другому брокеру покупку нужных акций. Мистер Ричардс тем временем подсчитывает: десять акций — 482 долла-pa 50 центов. Но брокер пишет счет на 493 доллара 59 центов: надо же прибавить вознаграждение посредникам при продаже и покупке за совет и телефонный звонок!
Какие дивиденды получит мистер Ричардс через полгода, неизвестно. Но два брокера получили свое немедленно.
А мистер Ричардс, став «народным капиталистом», теряет покой. Он листает солидную газету «Уолл-стрит джорнэл» и в обычных газетах прежде всего смотрит колонку «Финансовый рынок».
У биржевиков свой язык. Если в мире спокойно, там написано примерно следующее: «Сокращение военных заказов вызвало на истекшей неделе тяжелые ликвидации авиационных акций. «Боинг», «Норс Америкэн» и другие понизились на 3–6 пунктов. — Металлургические, автомобильные, химические (тут сердце мистера Ричардса тревожно ёкает) понизились на 2–5 пунктов».
Мистер Ричардс дочитывает: «Акции газовых, электрических и телефонных компаний окрепли на 2–3 пункта (их надо было покупать, их!), пищевые, табачные и железнодорожные закрылись устойчиво».
Мистер Ричардс раздваивается. Как отец троих детей, он должен радоваться всему, что укрепляет мир на земле. Как «народный капиталист», связанный несколькими лишними долларами доходов с химической корпорацией, он скорбит, если сокращаются выгодные для корпорации военные заказы.
Когда события в мире принимают тревожный оборот и биржевая хроника отмечает «понижение по всей линии», большинство «народных капиталистов», боясь потерять всё, спешат расстаться с акциями. Их ловко скупают по дешевке крупные маклеры, чтобы позднее, когда курс начнет вновь подниматься, с выгодой продать приобретенные ценные бумаги другим «народным капиталистам».
Когда человек покупает и продает акции, о нем говорят: он играет на бирже.
Мистеры Ричардсы играют на бирже? Чепуха! Биржа играет их сбережениями и их судьбой!
От южной оконечности Манхэттена, от парка Баттери до Сорок второй улицы, на которой я живу, быстрее всего можно доехать в вагоне сабвея. Обычно я так и поступаю.
Но сегодня тихий, теплый день. Воздух насыщен океанской влагой, и спускаться в духоту подземки не хочется. А почему бы не сделать пешеходный разрез острова? До Сорок второй, правда, далековато, но пройду сколько смогу.
В газетном киоске запасаюсь картой: южная оконечность острова зигзагами и кривунами немногим уступит старым закоулкам матушки-Москвы. Еще заблудишься, чего доброго!
Значит, так. Южная часть Манхэттена, где я нахожусь, называется Даунтауном, или нижним городом. Это, как я уже говорил, старый центр Нью-Йорка.
Впрочем, в городе, которому нет еще четырех веков от роду, настоящей стариной не пахнет. Американцы, кажется, чувствуют это. Суховатое однообразие деловых домов они постарались оживить статуями и монументами. Их в Нью-Йорке свыше шестисот!
Скульпторами не забыт ни один полководец, даже самый захудалый. Взглянув на статую, где какой-нибудь генерал изваян верхом на коне, вы сразу можете определить, чем окончился бренный путь всадника. Смотрите только на коня. Если конь вздыблен, полководец погиб на поле брани; ежели поднял одну ногу — седок умер от ран; ежели прочно стоит всеми четырьмя ногами на постаменте — значит, воин безмятежно ушел в лучший мир из собственной постели.
Некоторые памятники так затиснуты между громадами небоскребов, что их не сразу найдешь.
В Нью-Йорке два главных сгустка небоскребов. Это особенно хорошо видно с самолета. Первый — в Даунтауне. Тут они столпились у самого края острова. Второй — в середине острова, в так называемом Мидтауне. А что между ними?
Сначала по Бродвею — еще довольно скромному, не пляшущему огнями — я вышел к Сити-холлу, к зданию городского муниципалитета. Светлый старинный дом, мирная зелень парка, голуби, много полицейских, беседующих о чем-то с совершенно штатскими господами, которые, однако, тоже на посту…
В Сити-холле работает мэр Нью-Йорка со своими чиновниками. А губернатор штата? Его резиденция в другом городе. Дело в том, что Нью-Йорк даже в одноименном штате не считается столицей. Столица штата Нью-Йорк — портовый городок Олбани, на берегу Гудзона. Нью-Йорк же просто город….
Внутри этого «просто города» люди расселились не только по признаку богатства или бедности. Переселенцы из Европы, попав за океан, старались осесть поближе к своим землякам, приехавшим раньше и как-то устроившимся на новом месте, Вот и появились в городе национальные районы, где сохранялись обычаи, привычки, а иногда и язык покинутой переселенцами страны.
Потомки первых жителей английской колонии вовсе не составляют большинства в современном Нью-Йорке. Гораздо больше в этом городе людей, деды и прадеды которых пересекли океан в трюмах эмигрантских пароходов сто, семьдесят пять, пятьдесят лет назад.
Около четвертой части жителей Нью-Йорка — евреи. Они расселились по всему городу. Но есть и особый район, где соблюдаются старинные обряды, сложившиеся еще в средневековых еврейских гетто.
Примерно шестая часть нью-йоркцев по происхождению итальянцы. Каждую осень они празднуют День Колумба. В Нью-Йорке нет площади, подходящей для парадов. Парады и шествия устраиваются на Пятом авеню. Шествие итальянцев в честь своего земляка, открывшего Америку, — одно из самых многолюдных и пышных. С 1971 года День Колумба, второй понедельник октября, по решению Конгресса будет отмечаться как общеамериканский праздник.
На том же Пятом авеню нью-йоркцы немецкого происхождения празднуют день генерала Штейбена, немецкого барона, участвовавшего в борьбе за американскую независимость. Немцев в городе столько же, сколько ирландцев, а ирландцев здесь больше, чем в Дублине, столице Ирландии.
По Пятому авеню шествуют и выходцы из Польши. Они торжественно отмечают день Казимира Пулаского, генерала польского происхождения, сражавшегося в армии Джорджа Вашингтона.
Каждый седьмой житель Нью-Йорка — негр. Но своего праздничного дня с торжественным парадом у негров нет.
Большинство негров живет в Гарлеме. Это в стороне от моего сегодняшнего маршрута. Гарлем — ближе к северной оконечности Манхэттена, он — за зеленым прямоугольником Центрального парка. Когда-то там жили белые. Потом они покинули старые, полуразвалившиеся дома, и в трущобы тесно набились негры, бежавшие с Юга от расистов.
Гарлем вытянут на тридцать пять кварталов, правда очень коротких. Негритянское гетто не обнесено колючей проволокой, но за невидимой границей другой мир. Почти не видно белых — только «копы», рослые полицейские, настороженные, с открытыми кобурами пистолетов, да редкие туристы, растерявшиеся перед нищетой, которая открылась им вдруг совсем неподалеку от богатых кварталов.
В Гарлеме грязноватые улицы, без дела слоняющиеся люди: многие жители гетто — безработные. Там тесные дворы, куда выходят окна крохотных каморок. Во многих домах нет отопления, и зимой гарлемцы выносят матрацы на кухни, к газовым плитам, или ставят в комнаты кастрюли с горячей водой.
Но, как я уже сказал, сегодня Гарлем в стороне от моей дороги. В стороне и Бауэри, улица ночлежных домов, лавок тряпья, кабаков, подле которых алкоголики процеживают «виски нищеты» — ядовитый денатурат — сквозь завернутый в тряпку хлеб.
К Бауэри примыкают кварталы, где люди еще пытаются бороться с судьбой. Там кирпичные доходные дома или гостиницы с номерами для одиноких, которые так малы, что их называют «комнатами для стояния». Но в этих закутках живут семьями, с детьми и стариками. Здесь журналист спросил однажды мывшую детишек под водопроводным краном женщину, как моется она сама, и услышал в ответ: «Вот что, мистер, я не принимала ни ванны, ни душа уже восемь лет. С тех пор, как живу здесь».
Я не иду сегодня к Бауэри, хотя до нее рукой подать. Мне хочется видеть не крайности, не трущобы, а обыденность бесчисленных кварталов, в общем ничем не примечательных. Именно они представляют собой как бы основную массу, слагающую огромный город.
Намеченная мною линия, разрезая Манхэттен от Баттери к Сорок второй улице, проходит лишь через один экзотический район. Миновав Сити-холл, я попадаю в кварталы Чайнатауна, нью-йоркского Китай-города. Неоновые иероглифы на вывесках, бумажные драконы и фонарики, китайские яства в витринах ресторанчиков… Впрочем, тут не только китайцы. Вон подле китайчонка, застенчиво переминающегося с ноги на ногу, католическая монахиня, растворившаяся в приветливости. А мать угрюмо и встревоженно косится на эту сцену из окна.
Китай-город кончился возле Канал-стрит, напоминающей густотой движения наше столичное Садовое кольцо.
Дальше я пошел по улице Лафайета, соседней с Бродвеем. В переулках — старые дома. Всё давно не мыто, не чищено. Фабрички готового платья в тесных зданиях с запыленными окнами. Харчевни в подвалах, обрывки газет, ларьки с мятыми старыми книгами: бери любую за полцены. Крохотный скверик: ограда, бетонный пол, одно серое дерево и несколько зеленых скамеек, на которых дремлют старики. Негр понуро, безнадежно роется в груде выброшенных на улицу ящиков. Почему-то совсем не видно детей.
Здесь не богатство и не бедность, а унылая серость. Это один из десятков «серых районов» Нью-Йорка. Они заметно отличаются от «черных» районов трущоб, но дух упадка и разрушения чувствуется уже и здесь. Обитатели «серых районов», живущие скудно, в перенаселенных квартирах, страдают от произвола домовладельцев и шаек хулиганов. Они стараются выкарабкаться «вверх», но чаще сползают в черные дыры трущоб.
Это сползание начинается незаметно. В общем, жилось терпимо, потом человек заболел, потерял постоянную работу. А раз нет такой работы, то уж нечего думать ни о докторах, которым надо платить кучу денег, ни о лекарствах: ведь на них одних можно разориться.
И вот болезнь запущена, потеряна и временная работа. Все убыстряется спуск по спирали нищеты: из прозябания в «сером районе» на дно трущоб и ночлежек Бауэри, откуда одна дорога — в приемный покой казенного госпиталя и на кладбище для нищих.
Видный американский сенатор Джеймс Фулбрайт написал однажды: «Трудно сказать, что в Нью-Йорке выглядит более угнетающе: джунгли стеклянных башен, которые лишили центральные районы города стройности и человечности, далеко раскинувшиеся трущобы, которые можно встретить повсюду, или серые пространства одинаковых, лишенных всякого очарования и индивидуальности кирпичных домов, олицетворяющих программу обновления городов».
Мне кажется, что наиболее угнетает в Нью-Йорке разновидность застройки, не упомянутая Фулбрайтом: серые пространства разрушающихся старых домов.
Дойдя до Четырнадцатой улицы, усталый и подавленный, я спустился в метро, чтобы уйти от этой гнетущей безликой серости, расползшейся на десятки, а может быть, на сотни кварталов.
— Сэр, всего один доллар!
У аппарата на треноге дежурит фотограф. Он может сделать ваше цветное изображение. Фон — Нью-Йорк с высоты Эйфелевой башни, взгроможденной на пирамиду Хеопса.
Снимок города будет чрезвычайно отчетливым. Качество гарантируется при любом скоплении газа и дыма в воздухе. Хотя живой Нью-Йорк вот он, внизу, фотограф снимает вас на фоне панно, изображающего то, что вы видите в натуре.
Я трижды поднимался на сто второй этаж Эмпайр стейт билдинга. Первый раз видел самые пустяки. Телескопы для зрителей, действующие после того, как вы на минуту утолите их вечный голод монетой, выхватывали из смрадного тумана только верхние этажи универмага Мейси, известного в Нью-Йорке не меньше, чем ГУМ известен в Москве, крышу Пенсильванского вокзала да окрошку из людей и машин на какой-то ближайшей улице, попавшей в поле зрения.
Говорят, что площадка сто второго этажа заключена в стеклянный футляр для того, чтобы самоубийцы не выбирали ее при расчетах с жизнью. Стекло защищает и от ветров, резво гоняющих облака чуть повыше. Оно полупрозрачно из-за надписей. Уму непостижимо, как на глазах бдительных служащих любители ухитряются выцарапывать алмазом росписи, да еще и с завитушками!
Эта глупая привычка — марать все, что попадается под руку, — очень стара. Наверно, бездельники выбивали свои памятные знаки на скалах еще в каменном веке. Во время раскопок Помпеи, погибшей при извержении Везувия в начале нашей эры, археологи с горестным изумлением обнаружили на стенах и колоннах надписи: «Здесь был такой-то…»
Когда осенью 1929 года на Тридцать четвертой улице на площадке будущего здания-гиганта появились первые экскаваторы, у нас рыли котлованы с помощью лопаты, грабарки и сивки-бурки мощностью в половину лошадиной силы: корма было не вволю. Казалось, площадку тракторного завода на Волге и строящийся Эмпайр разделяла дистанция едва ли не в полвека.
И сегодня американские строители кое в чем превосходят наших — скажем, в безукоризненной четкости доставки всего нужного на строительную площадку. Но хотел бы я посмотреть сейчас на американца, который всерьез усомнился бы, что Иван без помощи Джона построит, если понадобится, дом в полтора Эмпайра высотой.
Для туристов Эмпайр — место, где следует опустить открытку с Эмпайром в почтовый ящик, чтобы черный кружок штемпеля документально засвидетельствовал пребывание отправителя на макушке одной из главных нью-йоркских достопримечательностей.
Для двадцати же пяти тысяч людей, которые по утрам бегут к шестидесяти скоростным лифтам, Эмпайр — место, где надо тянуть служебную лямку. Для них это вызов к боссу, торопливый ланч в кафетерии, пересуды о распродаже у Мейси и последних матчах бейсбола, картотеки, арифмометры, чужие миллионы в графах баланса и свои тощие бумажники в кармане стандартного пиджака.
Эмпайр не раз переходил из рук в руки, причем цена все увеличивалась: покупательная способность доллара падала быстрее, чем старилось здание. При мне небоскреб купила компания дельцов во главе с неким Вином.
Позднее пронесся слух: Вин перепродает Эмпайр страховой компании — собственнице земли, на которой стоит небоскреб, — причем за полцены. Почему? Я спросил Майкла. Он ответил чрезвычайно серьезно:
— Дело было на пароме, увозящем после работы дельцов Уолл-стрит в Нью-Джерси. «О Джек! — вскричал один бизнесмен, хватая за руку своего компаньона. — Мы забыли закрыть сейф с деньгами!» — «Ну и что же? — спокойно ответил тот. — Мы же здесь оба».
— Ну и что же? — повторил я в свою очередь, не поняв, какое отношение имеет эта история к продаже Эмпайра.
Майкл пояснил, что, продав небоскреб, мистер Вин тотчас возьмет его у страховой компании в аренду, скажем, на девяносто девять лет. Об этом уже писалось в газетах.
А дешево получив Эмпайр, компания и за аренду будет брать сущие пустяки — таково условие сделки. В целом же это означает очень, очень существенное уменьшение подоходного налога, и, значит, немалые денежки останутся в сейфах мистера Вина и страховой компании, вместо того чтобы пополнить налоговую кассу правительства. Компаньоны вполне стоят один другого. Им нужно опасаться только друг друга, как тем двум господам на пароме.
…Для последнего подъема на Эмпайр я выбрал солнечный день «индейского лета» — так называют в Америке ясную осеннюю пору, похожую на наше бабье лето. Были видны и Гудзон с паутиной чудесного моста Джорджа Вашингтона, и залив с кораблями, и зеленый прямоугольник Центрального парка, и многое другое, знакомое и незнакомое. Высота и расстояние приукрасили город голубой дымкой, подретушировали и высветлили его кварталы. Отсюда не различались ни облупленные фасады района Вест-Сайда, ни узкие улицы Гарлема, ни дворы-колодцы. Над тонущими в тени улицами вздымались, подавляя все окружающее, голубовато-зеленые глыбы новых небоскребов.
Пусть, думалось мне, еще очень далеко от совершенства то, что сделано человеком там, внизу. Но тянется, тянется к солнцу человек-строитель! Разве он строил этот город так, как ему хотелось? Своекорыстный расчет, честолюбие, эгоизм тех, кто правит здесь, мешали ему. Погоня за прибылью была и остается главным архитектором города-колосса.
Нью-Йорк первым из крупных городов мира «полез в небо». Небоскребы долго были его отличительным признаком. Они вызывали почтительное удивление строительной техникой американцев. Но редко кто признавал их выдающимися произведениями архитектуры.
— Нет, Нью-Йорк не современный город, — говорил Маяковский писателю Майклу Голду.
Поэт доказывал, что Нью-Йорк — гигантское недоразумение, а не зрелое творчество людей, которые понимают, чего они хотят, и работают по плану, как художники. Небоскребы, например, должны быть чистыми, стремительными, совершенными и современными, как динамо, тогда как американские архитекторы рассыпают по их фасадам устаревшие готический и византийский орнаменты. Это все равно что нацепить розовый бантик на экскаватор!
Крупнейший из американских архитекторов Фрэнк Ллойд Райт едва ли был знаком с этими мыслями поэта. Однако он тоже издевался над отрепьями старой архитектуры на стальных каркасах небоскребов.
Райт писал о торгашеском высокомерии, требующем, чтобы здания банков напоминали о величии Рима, а память бабушки удачливого спекулянта увековечивалась «классическим» подобием готического собора. Он говорил об избитых подражаниях в архитектуре, выдаваемых за современность, о том, что бессмысленное ложноклассическое украшение зданий в греко-римском стиле губит их внешний вид.
«Наборы кирпичных и каменных фасадов, сверкающие вывески и угрюмые мертвые стены, ряды горных вершин, которые поднимаются одна за другой из пересекающих друг друга каньонов. Внизу, в сужающихся улочках, все напряжено до крайности, стонет, гремит, вопит!» Так писал Райт о Нью-Йорке.
Но, обличив тиранию небоскребов, он вдруг взял да и набросал проект… сверхнебоскреба в пятьсот двадцать восемь этажей, который поднялся бы на милю вверх и мог бы вместить сто тысяч человек! Старый архитектор находил, что один такой гигант все же лучше хаотического нагромождения похожих на дымовые трубы монотонных громад делового центра больших американских городов. Десять сверхнебоскребов могли бы вместить весь деловой Манхэттен, освободив пространство для садов и парков.
Маяковский видел Нью-Йорк в 1925 году. Книга Райта вышла в 1953-м. Угрюмые громады, о которых говорили большой поэт и большой архитектор, по сей день высятся кое-где над трещинами улиц.
Но в шестидесятых годах строили уже другие небоскребы: сталь, алюминий и стекло, никаких накладных украшений, простота форм, обилие света и воздуха. Строили не только в Нью-Йорке, но и во многих городах на всех континентах. Рядом со «стариками» они не казались громадными.
Канун семидесятых годов был для Нью-Йорка особенно урожайным на небоскребы. Крупнейшие монополии как бы соревновались друг с другом, возводя свои новые штаб-квартиры. Ломали двадцатиэтажные дома, строили сорока-пятидесятиэтажные. Появились стеклянные громадины в тех кварталах, где глаз давно привык к пыльным, мрачным фасадам, стоявшим с прошлого века.
Многие новые небоскребы не так высоки, как можно было бы ожидать при современной строительной технике. Почему? Забота монополий о ближних, о том, чтобы в улицы хоть изредка проникал солнечный луч? Вот уж нет!
Когда решают, на сколько этажей должен подняться дом, думают не о солнечных лучах. Высотой командует доллар.
Там, где выгодно строить высокие здания, строят высокие. В 1971 году Нью-Йорк возводил две одинаковые башни по сто десять этажей. Их высота — более четырехсот метров. Здания должны быстро окупить себя, в них будет работать пятьдесят тысяч человек — население небольшого города.
Но в некоторых районах Нью-Йорка воздвигать слишком высокие дома не выгодно. По закону они должны сужаться на определенной высоте, причем в узких улицах довольно значительно. Широких же улиц в Нью-Йорке мало, особенно в старой части города, где земля так дорога.
Но что такое дорогая земля? Сколько, например, стоит гектар? Наивный вопрос! Нью-Йорк давным-давно не считает на гектары. В наиболее бойких местах приходится платить несколько тысяч долларов за квадратный метр. Чтобы открыть здесь газетный киоск, надо обладать солидным капиталом!
Писатель Гей Теллес считает, что в некоторых частях города каждое дуновение ветерка стоит около доллара, а павильончик на людном перекрестке, где торгуют горячими сосисками и бутербродами, нельзя купить даже за миллион долларов!
Миллион за павильон — это несколько дороговато, но понятно. А дуновение ветерка? Как его продашь и купишь?
Довольно просто. На Пятом авеню есть дома, владельцы которых платят десятки тысяч долларов в год за то, чтобы хозяева соседних, более низких зданий не надстраивали этажи и не мешали притоку воздуха.
Манхэттен, Манхэттен, «весь Нью-Йорк»…
Он удивляет и пугает, притягивает и отталкивает.
Известный американский фельетонист пишет о посадке на Манхэттене искусственного спутника с Венеры. Получив информацию, посланную приборами спутника, венерианские ученые пришли к выводу, что на Земле нет жизни. В самом деле: земная поверхность состоит из прочного бетона, исключающего возможность появления растений, атмосфера наполнена углекислым и другими смертоносными газами, вода в реке загрязнена и не годится для питья. Единственные обитатели Земли, решили венериане, — металлические штучки, которые движутся по определенным направлениям, наполняя все вокруг шумом и часто врезаясь друг в друга…
Для иностранцев, приезжающих в Нью-Йорк, именно Манхэттен олицетворяет величайший город Америки. Манхэттен вобрал в себя богатство и нищету, красоту и уродство, величие достижений техники и убожество духа.
Выразительный портрет современного Манхэттена набросал итальянский писатель Альберто Моравиа.
Он сравнивает новые небоскребы со сверкающими ракетами из белого цемента, серой стали и ослепительного стекла. Они устремились ввысь, стройные и головокружительные. Это уже не ступенчатые вавилонские башни, а скорее нагромождение электронных машин, механический мозг, стиснутый в узком пространстве: каждый небоскреб в несколько десятков этажей содержит, подобно мозгу, сотни клеток.
Как и всякий мозг, он получает кровь для того, чтобы нормально действовать. Она приливает из ближайших городов и пригородов, из мрачных тайников подземки, из грязных, переполненных поездов. Множество людей спешит к небоскребам, и от артерий-лифтов растекается по голым коридорам в клетки-комнаты с одинаковыми дверями.
Но чем занят мозг Манхэттена? Какова цель его деятельности?
Деньги, все время деньги, прежде всего деньги!
Миллионы сложнейших операций ради одной цели — прибыли!