Первое января.
Высунув язык, мчусь домой. Я люблю только свою мать, такую, как она есть: не очень красивую, не современную, не модную, не рассуждающую про Фолкнера и Гогена.
Прихожу виноватый, ищу слова. Мать какая-то невеселая. Мнется, мнется, наконец говорит:
— Ты не ругайся, пожалуйста, я дверью хлопнула, упала твоя картинка с церковью и помялась.
Протягивает мне испорченную пластину. А я заливаюсь великодушием:
— Ничего страшного. Пусть все наши несчастья этим и кончатся.
Она повеселела. Я осторожно спрашиваю, что она вчера делала, и вдруг замечаю на столе открытую общую тетрадь. Это мой дневник. Я столбенею на месте.
— Что это? — спрашиваю.
Она молчит, внимательно смотрит. Она прочла.
— Ты читала это? — Я готов расплакаться.
— Нет, не читала. Она здесь лежала. Я думала, нужная. — Показывает на стопку книг. — Я пыль вытирала…
Что она несет?
— Зачем ты рылась в моих книгах?
— Я ничего не читала.
— Как тебе не стыдно! — Я начинаю орать. — Я дома не могу хранить вещи! Шпионишь за мной!
Ненавижу!
Я с воплями несусь в ванну и запираюсь на крючок. Она все прочла, в этом я уверен.
— Это еще хуже, чем чужие письма вскрывать! — кричу из-за двери.
Она этого не понимает. Как жить с такой? Отец прав, какой из нее друг? Отец знал, что делал. Только в историю кретинскую попал со своим отцовством. Может, он никому и не говорит, что вот уже шестнадцать лет у него есть сын. Как же он может меня по-настоящему любить, если ее не любит? А я ее сын, шпионкин.