К книге
Прометей раскованный. Повесть об Игоре КурчатовеСергей Снегов Прометей раскованный. Повесть об Игоре Курчатове. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Осуществление. Глава третья «Красный дом» в Покровском-Стрешневе
88%
Сергей Снегов Прометей раскованный. Повесть об Игоре Курчатове. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Осуществление. Глава третья «Красный дом» в Покровском-Стрешневе
7

1. С бору по сосенке — а всего сто прописок

Прежде всего надо было порадовать жену, что предстоит возвращение к довоенным работам, только не в Ленинграде, а в Москве. С Марией Дмитриевной разговор был прост — как обычно, без подробностей, по существу дела. С братом Курчатов беседовал столь же коротко. Важно было одно: брат втянулся в новые темы и не мог быстро оторваться. Курчатов сказал:

— Боря, скоро начнем трудиться вместе. Над чем, для чего — оставим на потом. Пока не затевай работ, требующих много времени.

С Арцимовичем разговор был длинней. Арцимович заведовал лабораторией № 4, так теперь называлась группа, разрабатывавшая приборы для темновидения, — тема считалась оборонной и важной. По плану Курчатова, строптивый друг должен был возобновить работы по электромагнитному разделению изотопов урана. Курчатов попал в трудную минуту. Арцимович только что возвратился с экспертной комиссии, где Вавилов раскритиковал аппарат для преобразования инфракрасных лучей в лучи видимого спектра. Комиссия отказалась принять изделие лаборатории № 4 без существенных переделок. Верный себе, Арцимович пренебрежительно фыркнул, когда услышал, что предлагает Курчатов.

— Смешиваешь яичницу с божьим даром, Игорь. Война — и разделение изотопов урана!

— Ты прав, о хорошей яичнице теперь можно лишь мечтать, — улыбнулся Курчатов. — Но почему не потолковать о божьем даре?

Арцимович, поспорив и поиронизировав, согласился, что электромагнитное разделение изотопов — отличная тема. Он захотел и всех своих сотрудников взять в новую лабораторию. Курчатов уклонился от немедленного ответа. Даже когда Арцимович стал выговаривать в помощники Германа Щепкина — в свое время они хорошо потрудились над одной темой, — Курчатов ограничился обещанием:

— Позже, когда развернемся.

По комбинату институтов поползли слухи, что Борода что-то затевает, и, видимо, интересное. И хоть не один он носил бороду и она уступала по густоте и красоте черной, вьющейся бороде Шмидта, русой — Маслаковца и пламенно-рыжей — печника Казанского университета, все равно прозвище «Борода» пристало к нему одному, а тех троих называли: одного почтительно — Отто Юльевич, второго уважительно — Юрий Маслаковец, третьего дружески — дядя Вася, иногда говорили и «наш Малюта Скуратов» — все понимали, что подразумевается печник.

Еще с двумя Курчатов разговаривал открыто. Харитон и Зельдович стояли в первом списке, без них он не мыслил плодотворной работы. Но оба вели важные темы — захотят ли отказаться от них? Харитон согласился включиться попозже. У Зельдовича завершались пороховые исследования, но он мог совместить их с изучением «урановых цепей». Он недавно получил Сталинскую премию за военные работы и считал, что тема в основном сделана, можно браться за новые. Он загорелся сразу — душа наболела по большим проблемам, карандаш сам просится в руки! «Итак, Юлий Борисович придет попозже, а вас, Яша, берем пока на полставки, с Семеновым я это совместительство улажу», — подвел Курчатов итог переговорам. Дело упрощалось и тем, что Институт химфизики готовился переезжать в Москву, правительство на старое место в Ленинград его уже не возвращало.

Курчатов попросил каждого подумать, кого еще привлечь.

— Мы пока сами себе отдел кадров. Берем только по знакомству, только тех, кого знаем как сильных работников. По знакомству — отнюдь не по приятельству. Кто мил душе, но мышей не ловит, тех не надо!

Пришло время сдать дела по броневой лаборатории. База лаборатории находилась в Свердловске, результаты экспериментов внедрялись на уральских предприятиях. Курчатов поехал в Свердловск. Лабораторию недавно принял Федор Витман, ученик Иоффе, специалист по прочности; он вышел из госпиталя после тяжелой контузии, демобилизовался. Курчатов с облегчением видел, что его уход «прочнистам» большого ущерба не нанесет. Зато огорчился Русинов. Он и перевелся в лабораторию брони, чтобы трудиться с прежним начальником, а начальник куда-то снова сбегает, еще раз оставляя его одного.

Курчатов с сочувствием слушал жалобы. Невысокий, с мягкими движениями, свежим цветом лица, с пышной копной темно-русых волос, деятельно-хлопотливый Русинов был из первых учеников, скоро десять лет они уже работают вместе. Он, конечно, имел право обижаться на непостоянство руководителя. Курчатов спросил:

— Можете ли вы, Лев Ильич, оставить свою работу, чтобы вместе со мной перейти на новое место?

— Нет, — поколебавшись, ответил Русинов. — Вы сами понимаете, Игорь Васильевич, прочность брони в военное время — такая проблема…

— Тогда отложим разговор о совместной работе до лучших времен.

Пребывание в Свердловске Курчатов завершил разговором с Кикоиным — эта фамилия стояла в его списке первой.

— Исаак Константинович, хочу пригласить тебя в Москву для работы по разделению изотопов урана, — начал беседу Курчатов.

Кикоин не торопился с ответом. Высокий, худой, большеголовый — скульптурно-четкое лицо с крупными чертами, — он молча курил трубку, молча слушал. Казалось, ничего не было столь же далекого от научных интересов Кикоина, как то, что предлагал Курчатов. Специалист по магнетизму, написавший в 23 года вместе с Дорфманом солидный труд «Физика металлов», он стал известен после того, как открыл гальвано-магнитный эффект. В Физтехе он числился в вундеркиндах, его выделял сам Иоффе. Опека Иоффе шла так далеко, что он не только выхлопотал для молодого ученого в 1932 году длительную командировку за границу — Кикоин работал в Мюнхене у Вальтера Герлаха в магнитной лаборатории, гостил у Де-Хааза в Лейдене, — но и когда выделенная на две недели валюта кончилась, добавил еще на два с половиной месяца из личного гонорара за научные консультации для фирмы «Сименс». Курчатов знал, что ядром Кикоин не занимался, даже не проявлял к нему особого интереса. Старые — еще с ленинградской поры — друзья, они несколько лет — Кикоин перевелся в Уральский Физтех — почти не общались, зато когда Курчатов стал работать в броневой лаборатории, встречи снова стали частыми.

— Я жду твоего решения, — напомнил Курчатов.

Кикоин выдохнул большой клуб дыма и с любопытством следил, как густо-синий шар, расширяясь, бледнеет.

— А что? Интересно! Разделение атомных ядер по фракции… Даже очень интересно. Вызывай, Игорь Васильевич. Буду с тобой работать.

В январе Курчатов появился в Москве. Коллектив стал обрисовываться. Из Армении примчался Неменов. Он успел, завершив дела с размагничиванием кораблей, определиться к Алиханову на Алагез наблюдать космические лучи — и сразу вырвался оттуда, чуть донесся зов прежнего руководителя. Вместе с Алихановым он примчался в Пыжевский, там у Курчатова сидел приехавший раньше Кикоин. Курчатов обрисовал Неменову его обязанности — устраивать временное помещение в Пыжевском, принимать приезжающих физиков, срочно разрабатывать проект нового циклотрона, поменьше ленинградского, при первой возможности вылететь в Ленинград и привезти оттуда все, что можно.

В гостинице «Москва» освободили для физиков обширный номер, в нем поселился сам Курчатов с Неменовым, вскоре добавились из Казани Зельдович и Флеров. Курчатов днем сидел у Балезина — знакомился с новыми материалами, составлял проект постановления правительства по урановым делам. Новые материалы существенно нового давали мало, постановление же — пока не завелось своего охраняемого помещения и собственного сейфа — нельзя было нигде, кроме как у Кафтанова, разрабатывать. Кафтанов понес проект на утверждение Молотову, тот передал его Первухину — бумага за подписью Курчатова и Первухина ушла в правительство. Курчатов, не дожидаясь утверждения проекта, выехал в Казань «набирать второй список».

И снова это были пока люди, каких он отлично знал, —  теоретик Померанчук, отозванный с Алагеза, физтеховцы Козодаев, Спивак, Корнфельд, старый помощник Щепкин.

— Миша, давай потрудимся вместе, — сказал Курчатов Козодаеву, придя в лабораторию Кобзарева, где тот работал. — Никто лучше тебя не разбирается в электронике для ядерных исследований. А что я от тебя хочу, изложу письменно.

Курчатов быстренько — на четырех страницах большого формата — набросал программу исследований, какие поручались Козодаеву. Они повторяли довоенные работы Флерова, Русинова, Петржака: измерение числа вторичных нейтронов на один акт деления. Новое было в лучшей методике измерений — высокая точность эксперимента, возможность быстро набрать обширную «статистику». Курчатов поставил на бумажке и дату: 8 февраля 1943 года.

С Кобзаревым Курчатов говорил так:

— Юрий Борисович, в начале войны вы поглощали, как губка воду, людей из всех лабораторий. Не пришло ли время отдавать временно захваченное? Хочу ограбить вас на несколько работников.

— Грабьте! — ответил Кобзарев. — А я выдам уходящим работникам кое-что из приборов и материалов.

Получив от Иоффе обещание, что он лично проследит за отправкой в Москву оборудования для новой лаборатории — его должно было набраться на два-три вагона, — Курчатов опять уехал в Москву. Здесь он встретился с Кириллом Синельниковым, недавно вернувшимся из Алма-Аты. Шурин был из тех, кого Курчатов с радостью бы внес в свои списки, но без его прямого согласия сделать это не осмелился.

УФТИ, в отличие от ленинградского собрата, полностью осевшего в Казани, был при эвакуации разобщен. Часть лабораторий — Лейпунского, Латышева — разместилась в Уфе, основную же группу — Синельникова, Вальтера — направили в Алма-Ату. В Алма-Ате к Синельникову попросился Игорь Головин, бывший аспирант Тамма, доцент МАИ, сто дней провоевавший в ополчении, успевший попасть в окружение и выйти из него, а по возвращении в Москву сразу эвакуировавшийся из нее вместе с МАИ в Казахстан. Когда от Москвы отогнали врага, академик Аксель Берг вызвал Синельникова для работы над радиолокаторами несколько иного типа, чем у Кобзарева. Синельников взял с собой Головина, лабораторию их разместили во Фрязине под Москвой. На встречу с Курчатовым Синельников прихватил и нового ученика.

— Нет, Игорь, в твою лабораторию я не пойду, — сказал Синельников. — Скоро освободят Харьков, я хочу вернуться домой. Не знаю, что сохранилось там, но изменять Харькову не могу.

— А вы, Игорь Николаевич? — обратился Курчатов к Головину.

У молодого физика горели глаза. Еще аспирантом у Тамма, разрабатывавшего проблемы внутриядерных сил. Головина заинтересовало ядро — диплом был по энергии связи дейтерия и трития. Но просто отказаться от сотрудничества с Синельниковым, к которому глубоко привязался, Головин не мог. Курчатов, засмеявшись, оборвал его колебания:

— Подождем до освобождения Харькова. Тогда станет ясно, что можно, а чего нельзя там делать.

В эти дни Флеров узнал, что в Москву перевели из Казани завод, где работал Давиденко, и помчался разыскивать приятеля. Он подстерег его у проходной и, узнав адрес, вечером явился.

— Давай вместе работать, — предложил он. — Хватит тебе токарничать, так и забудешь, что ученый.

— А я уже давно забыл. Руки усовершенствовал зверски, любую деталь выточу. Голова атрофируется. — Давиденко захохотал. Испытания двух военных зим не вытравили из него веселости.

На другой день вечером Давиденко появился на двенадцатом этаже «Москвы». Курчатов сидел у окна, вытянув длинные ноги в белых фетровых валенках.

— Представляться не надо: сам знаю, кто ты есть, что можешь делать, — весело сказал он. — Будете рабтать с Флеровым. Постараюсь с завода отозвать побыстрей — и начинайте дело!

Постановление правительства о возобновлении работ с ураном было принято в феврале 1943 года. Как и аналогичные учреждения за рубежом, новая ядерная лаборатория получила статут засекреченного объекта — ее называли неопределенно «Лаборатория № 2», иногда в бумагах писали и «Спецлаборатория № 2». В утвержденной правительством программе работ о военной стороне дела говорила фраза: «Исследовать возможности применения атомной энергии для военных целей», но в годы войны так говорили о любом начинании, все должно было отвечать лозунгу «Все для фронта, все для победы». Главной целью оставалось овладение энергией ядра для народнохозяйственного использования.

Сразу после правительственного решения Курчатов созвал совещание ядерщиков. Совещание с соблюдением строгой секретности — она еще казалась странной людям, привыкшим обсуждать научные проблемы открыто, — происходило в пустующем здании Института физической химии. Обсуждали распределение работ по конструированию уранового котла и разделению изотопов. Котел на графите взял себе сам Курчатов — за ним сохранялось и общее руководство всеми работами, — котел на тяжелой воде согласился вести Алиханов. Исследования с обычной водой поручили Флерову. Разделение изотопов урана электромагнитным способом осталось за Арцимовичем, разделение путем просачивания газообразных соединений урана через пористые перегородки отдали Кикоину. Термодиффузию — влияние разности температур на изменение концентраций легкого и тяжелого изотопов — решили просить Александрова взять на исследование.

— Можем сказать сегодня словами Лермонтова: «Но я отдам улану честь», — он молвил: «Что ж, начало есть», — пошутил Курчатов, закрывая заседание.

Когда собравшиеся расходились, в коридоре им встретился брат Лейпунского, Овсей Ильич, сотрудник лаборатории Зельдовича; он был временно прикомандирован к одному из московских институтов. Он изумился при виде светил советской ядерной физики и задержал брата:

— Я думал, ты на Урале, Саша. По какому поводу слет пионеров?

— Разве ты не знаешь, что пионеры засекречивают свои слеты и о повестке дня не распространяются? — отшутился Лейпунский.

— Тогда не скопляйтесь на виду все вместе, — посоветовал брат. — Один взгляд на такую группу говорит ясно, чем она должна заниматься.

Шел март 1943 года.

2. Радиохимики — «за»

Хлопин сидел в кресле настороженный, от него веяло холодом. И он казался больным — веки покраснели, под глазами лежали черные полукружья, скулы, и прежде острые, выделялись резче.

— Давайте подведем итоги, Сергей Васильевич, — хмуро сказал Хлопин. — Думаю, вам незачем просвещать меня в специфике распада урана. Кое-что и я в этой области сделал, как вам, конечно, ведомо. Так что не уговаривайте меня заниматься моим же делом. И вы получили мое январское письмо, где я наметил, какие исследования по урану надо вести и каких работников для этой цели могу выделить. Не совсем понимаю, чего вы теперь от меня хотите?

Кафтанов поеживался. Разговор получался трудней, чем он предполагал. Кафтанов осторожно сказал:

— Да, письмо ваше… Очень дельное, конечно. Но почти все в этой программе взяли себе физики. Все, непосредственно относящееся к урану…

— Чего же требуют от меня?

— Девяносто четвертый элемент, Виталий Григорьевич. Столько ему значения придают физики…

Хлопин сухо ответил:

— И правильно делают, что придают огромное значение. Но его нет, уважаемый Сергей Васильевич, ни в одном природном материале нет. Он пока не имеет даже названия, если только американцы, которые, вероятно, его уже создали, не дали ему на правах первотворцев наименования…

— Наши физики говорят…

— …что они создадут девяносто четвертый элемент в своих атомных котлах, которых пока тоже нет? Так? А нам, радиохимикам, остается только выделить его из смеси других элементов, очистить, подсушить и вручить в пакетиках физикам для изучения? Задачка на уровне учебника качественного анализа Тредвелла для студентов первого курса химфаков. Вам так рисовали картину физики?

Кафтанов захохотал. Смех вырвался как бы из всего его огромного тела, он смеялся громко, мощно, тряся плечами, пристукивая руками по столу и так заразительно, что Хлопин тоже заулыбался.

— Нет, — сказал уполномоченный ГОКО, отсмеявшись, — физики говорят по-другому. Точное определение девяносто четвертого — труднейшая задача, с нею лишь академик Хлопин может справиться. Вот так они говорят.

Хлопин рассеянно смотрел в окно.

— Болен я, Сергей Васильевич! — сказал он. — Столько лет вожусь с радием, с ураном… Элементы, отнюдь не оздоравливающие организм. А эти, еще неизвестные? Хорошего не ждать… Дело ведь не ограничится микрограммами, те сравнительно безопасны. Нет, счет пойдет на граммы, на килограммы… Один французский король сказал: после меня хоть потоп. Потоп будет при нас, на нас, потом — ясная погода. На нашем опыте установят нормы безопасности… Вас удивляет моя откровенность?

Кафтанов, обескураженный, некоторое время молчал.

— Да, конечно, нездоровье… Тут уж ничего не возразишь. Как по-вашему, Виталий Григорьевич, кто другой может сделать эту работу, как вы?.. Заменить вас?

— Вряд ли кто меня заменит и сделает, как я! — Хлопин раздраженно поглядел на смущенного собеседника и вдруг тихо рассмеялся: — А поскольку я сам объявляю себя незаменимым, то надо браться. Можете доложить правительству о моем согласии. Кто возглавляет урановые исследования? Курчатов?

— Курчатов. Вам надо с ним встретиться, — сказал обрадованный Кафтанов.

— Вы хотите сказать, что ему надо встретиться со мной? — холодно поправил Хлопин. — Передайте, где я остановился и что я жду его.

На другой день Курчатов явился к Хлопину. В загодя отрепетированной в уме беседе он собирался начать с засекречивания работ по урану за рубежом. В реальности разговор шел по-иному. Хлопин приветливо показал на кресло, сам сел рядом, начал беседу первый:

— Итак, разворачиваем второй тур урановых работ? Сколько вы добивались такого разворота, Игорь Васильевич! Грешен, считал, что зарываетесь. Признаюсь, недооценил практическое значение урана, недопонял, короче. Префикс «недо» ныне моден: недостача, недоделка, недовыполнение, вероятно, скоро появится и недоперевыполнение… Так что мои недопрозрения или, проще, недоучета — вполне в стиле времени! Итак, какое вы мне дадите задание? Какие установите сроки выполнения?

Он говорил, дружелюбно улыбаясь, с доброй иронией, на бледных щеках постепенно проступала краска. Он как бы смиренно признавал свою неправоту, заранее высказывал согласие, побежденный, уступить воле победителя. А Курчатов чувствовал, что не имеет права вести разговор в таком тоне. Курчатов неожиданно понял, что не было у Хлопина ошибок, как не было их у него, Курчатова. Оба были правы — и Курчатов, настаивавший, чтобы на урановые работы бросили мощные средства, и Хлопин, возражавший против такой мобилизации народных ресурсов для одной отрасли за счет ужимания всех остальных. Простое толкование их прежних схваток: с одной стороны энтузиаст науки, ратующий за передовое, с другой — холодный консерватор, гасящий высокий порыв, — нет, такое понимание примитивно! Все по-другому! Была страшно трудная загадка природы — и острая нехватка сил для ее решения. И были тяжелейшие международные условия, обстановка предъявляла свои требования к ученым. Каждый из двоих — и Курчатов и Хлопин — видел одну сторону проблемы, а сторон имелось больше. «Кто из нас энтузиаст?» — вдруг со смущением спросил себя Курчатов. Хлопин ведь может не только извиняться, но и сам бросить упрек: «Я и в труднейшие времена не забросил своей лаборатории, а вы, Игорь Васильевич?» И возражать будет нечего!

А в недавнем письме к Иоффе и Кафтанову, отправленном за месяц до постановления ГОКО, он прямо пишет, что согласен поставить у себя все прерванные в других лабораториях опыты с ураном. Нет, он не противник — им надо договариваться о дружной, о дружеской работе!

Курчатов как бы поднялся над собой прежним, рассматривал прошлое как бы с высоты, это была высота более глубокого понимания.

— Ничего не известно о девяносто четвертом, — говорил Курчатов. — Даже девяносто третий — загадка, а девяносто четвертый — сплошная темь! Как получить? Как выделить? Какие константы распада, если он и впрямь распадается под действием нейтронов?

Это была деловая беседа, не сведение счетов. И если Хлопин опасался, что не миновать упреков за прошлые споры, то опасения эти развеялись, не укрепившись.

— И как подступиться к загадкам, понятия не имеем, — закончил Курчатов с досадой. — Если вы не возьмете радиохимию трансуранов, ничего у нас не получится.

— Получится! — возразил Хлопин. — Ваш брат Борис Васильевич в радиохимии разбирается отлично. Организуйте у себя радиохимический отдел. Но есть одна задача, которую, мне кажется, вы недооцениваете. Вот ее-то и придется взять моему институту.

Он наслаждался удивлением Курчатова. Нет, как все-таки противоречив этот человек и противоречивы их взаимоотношения! Курчатов, такой деловой и практичный, в сущности, тот, кого называют «чистым ученым», за пределами «чистой науки» ориентируется плохо. А Хлопин, академик, кого все считают образцом ученого, далекого от «прозы жизни», сейчас введет Курчатова в практику промышленного производства.

— Предположим, что успех достигнут, — продолжал Хлопин. — Вы получили девяносто четвертый элемент, изучили в микрограммовых навесках его физические свойства. И окажется, что он делится нейтронами любых скоростей и сам испускает при этом нейтроны. Дальше что?

— Дальше — промышленное производство этого элемента.

— Правильно. Нужны заводы с реакторами, где в массе урана накапливается этот элемент. Построили заводы. Дальше что?

— Дальше — извлечение элемента из общей массы. Вы об этом?

— Именно! Нужна технология извлечения и очистки вашего гипотетического девяносто четвертого. Предупреждаю, она будет очень сложной. Я участвовал в создании радиевой промышленности. Вряд ли продукцию ваших атомных реакторов будет проще перерабатывать, чем радиоактивные руды. Одних осколков деления урана — почти половина таблицы Менделеева. Многие надо попутно извлекать, материал ведь ценный, а они радиоактивны страшно — какая опасность для персонала! Понадобится создавать технологию производственной переработки сырья.

Курчатов осторожно сказал:

— Я вас так понял, Виталий Григорьевич…

— Да, вы правильно поняли. Технология новых элементов — вот тот особый участок, который мы возьмем себе.

Курчатов встал. Хлопин пожал его руку, заглянул сквозь большие очки в глаза собеседника. Он улыбался лицом, улыбался голосом, даже рука, сжимавшая пальцы Курчатова, как-то по-доброму улыбалась.

— Интересно будет поработать с вами, Игорь Васильевич, в этой новой области. Очень интересно!

3. Лиха беда начало

Сперва было с десяток комнат в здании Сейсмологического института в Пыжевском переулке. Сюда Флеров доставил из Казани все, что было там и что он привез из Ленинграда. Жажда работы была так велика, что они с Давиденко, и не подумав обживаться поудобней, сразу приступили к экспериментам. Давиденко стал мастерить бак для опытов с водой в качестве замедлителя нейтронов. Грохот разносился по всему зданию. Раздраженный Курчатов примчался в лабораторию, гремевшую, как котельный цех.

— Кто мешает говорить по телефону? Давиденко? Переименовываю! Отныне ты — Коваль! Давай хоть изредка покой начальству, Коваль!.

С этого дня, перед тем как Курчатов брался за телефонную трубку, кто-нибудь спешил к Давиденко и ехидно объявлял:

— Борода велит Ковалю: не свирепствовать!

Доканчивал свой жестяной бак Давиденко уже в ИОНХе — Институте общей и неорганической химии на Большой Калужской. В здании института, эвакуированного в Казань, разместилась воинская часть, военных потеснили физики — солдаты ради науки уплотнили ряды своих коек. Флеров с Давиденко разместились в подвале, здесь было просторней. Работали и днем и ночью, ночью было даже лучше. Мешал только храп охраны. Впервые — и говорили, что уже навсегда, — охрана появилась в ИОНХе. Рослые парни — ну и лбы, насмешливо говорил. Давиденко — томились от ничегонеделания. Под утро, не выдерживая, бдительная стража, крепко сжимая винтовки, храпела на все голоса, один особенно выделялся. «Соловей!» — с уважением говорил о нем Давиденко.

Курчатов вручил обоим физикам бронзовую печать для опечатывания дверей. Давиденко повертел ее в руках — она была слишком велика, чтобы можно было засунуть в карман, — затем направился к станочку. Массивный, с блюдце, диск быстро превратился в подобие пуговицы. Курчатов сперва пришел в ужас, когда увидел, во что превратилась печать № 1 его учреждения, потом махнул рукой.

Из Казани приехали бывшие физтеховцы Козодаев, Спивак, Щепкин, Корнфельд. Неменов, принявший их в Пыжевском, позаботился обеспечить каждого справкой о полной санобработке — без этого нельзя было и думать о прописке в Москве. Курчатов направил «второсписочников» в ИОНХ. Козодаев со Спиваком трудились неподалеку от Флерова и Давиденко, тут же и спали на столе. Если погода была хорошей и тянуло погулять на четверть часика, Спивак уходил ночевать в Институт физических проблем — в «Капичнике» сохранились диваны, о лучшей постели нельзя было и мечтать. Во время бомбежек Флеров с Давиденко оставались в своем подвале, Козодаев подсаживался к окну и раскрывал «Петра Первого»: во время налетов работа прекращалась, можно было посвятить свободные минуты художественному самообразованию.

Новые работники всё прибывали, заполняя заветный список на сто прописок. Летом Панасюк привез из Ленинграда порошок металлического урана, детали схем. Все, спрятанное так хитро, что и Кобеко с Флеровым не нашли, возвратилось теперь к законному владельцу.

Кобеко повстречал Панасюка на льду Ладоги, когда проверял свои прогибометры, — Панасюк переезжал с рентгеновской установкой из одного госпиталя в другой. Кобеко, записав его полевую почту, пообещал напомнить о себе. Напоминание пришло в форме предписания генерал-полковника Шаденко срочно откомандировать в его распоряжение старшего лейтенанта Панасюка.

Курчатов с сокрушением смотрел на бывшего своего аспиранта. Все приезжавшие из Ленинграда были худы, одутловаты. Панасюк был страшен. Одежда болталась на нем, как на скелете, черная кожа лица обрисовывала кости с жуткой отчетливостью.

— Дошел ты, Игорь! — невольно сказал Курчатов.

— Прибыл в распоряжение, Игорь Васильевич! — восторженно путая военный тон с гражданским, доложился Панасюк и радостно добавил: — Теперь отойду!

Курчатов дал Панасюку только сутки отдыха. Он помнил, каким старательным, фантастически работоспособным был его аспирант: тяготы войны не могли лишить его этих природных свойств.

— Работаешь непосредственно со мной. Строим котел из урана с графитом. Сколько нужно того и другого, чтобы реакция пошла, неизвестно. Сложим кучу малу — и узнаем.

Для «котловой» отвели помещение комендатуры. Панасюк стал превращать пустую комнату в лабораторию. Сперва он работал один, потом появился помощник. Кладовщица лаборатории, заглянув, посочувствовала, что Панасюк все сам да сам — и пол подметает, и приборы устанавливает, и провода развешивает. Не надо ли подсобника? У ее соседки сынишка чудный парень, работящий, не налюбуешься! На другой день она вызвала Панасюка на улицу, там дожидался сын соседки. Панасюк с разочарованием смотрел на худенького мальчишку, на вид ему было лет двенадцать, хотя он похвастался (приврав на годик), что уже четырнадцать. Мальчик сказал, что на заводе на Таганке точит детали для мин, заработок две тысячи рублей в месяц, а иногда и две пятьсот!

— Вот видишь! — Панасюк вздохнул. — А у нас больше шестисот не дадут! — Он добавил честно: — Правда, каждый день — пол-литра молока и белая булочка.

У мальчика загорелись глаза, когда он услышал о молоке и белой булочке. Такая роскошная выдача перекрывала потерю в полторы тысячи рублей. Волнуясь, ломая голос с дисканта на бас, он попросил взять его, будет работать — не подкопаешься! Панасюк ответил:

— Я бы взял, да ты такой маленький… Надо с дедушкой посоветоваться, работников нанимает он.

Вошедший в это время Курчатов услышал слова Панасюка.

— Давай знакомиться, — сказал Курчатов. — Я Курчатов, кличут также Бородой, вот еще и дедушка… А ты? Образования уже набрал?

— Алексей Кузьмич Кондратьев, — солидно представился мальчик, протягивая руку. — Образование есть. Три класса! Отметки хорошие.

Курчатов похлопал его по плечу:

— Алексей Кузьмич, значит? Берем тебя, Кузьмич. А что маленький — у нас и подрастешь. Только условие: неподалеку на Ордынке школа рабочей молодежи, будешь посещать ее, Кузьмич.

— Давно собираюсь в шеремы, — заверил его сияющий мальчик.

Неменов, еще в гостинице «Москва», до внедрения в Пыжевском, знал, что основное его задание — циклотрон, а прием и устройство непрерывно прибывающих сотрудников взвалили для заполнения свободного времени. Свободного времени, впрочем, не было, каждый не захваченный административными хлопотами час отдавался чертежам. Комната Неменова была так завалена листами ватмана и кальками, что ориентироваться в этих горах бумаги легко мог один Лев Кондрашов, усердный, но болезненный (мучила цинга) помощник, да чертежница Валентина Калашникова — все кальки были ее руки. Курчатов, заглянув как-то в четвертом часу ночи к Неменову, увидел, что тот ползает по полу, комбинируя расчерченные листы во что-то единое.

— Буба, — сказал Курчатов, — пора ехать в Ленинград. Чертежи — хорошо, но ведь надо превращать их в изделия, а в Ленинграде столько всего было перед войной наготовлено! Когда сможешь вылететь?

— Да хоть сейчас, — отозвался Неменов, не поднимаясь с колен.

— Пока я буду хлопотать о командировке в Ленинград, ты сбегай в Казань проведать семью — и немедля назад, — сказал Курчатов.

Командировку выписали на совнаркомовском бланке, подписал ее Первухин: Ленинградский обком партии просили о содействии, советским органам предлагали оказывать любую поддержку, железнодорожникам предписывали продвигать без задержки грузы особого назначения…

— Да я с такой бумажкой пол-института вывезу! — восторженно пообещал Неменов. — Если гитлеровцы не помешают, конечно.

О том, куда Неменов собрался, мигом узнали сотрудники лаборатории № 2 и знакомые из других институтов, связанных с Пыжевским. Бывшие ленинградцы упрашивали взять продовольственные посылки для родственников и друзей. Неменов не отказывал, но ставил условие — не больше одного килограмма. Но и таких посылок набралось свыше ста килограммов — два полных мешка. Солидную часть составили запасы самого Неменова: из сравнительно сытой Армении он привез много продовольственных редкостей и, сидя на московском скудном пайке, хранил их специально для командировки в Ленинград.

Диспетчер в аэропорту ужаснулся, проверив вес багажа, и не дал разрешения на погрузку — самолет опасно перегружается. Командир корабля развязал один из мешков и сердито сказал диспетчеру:

— Видишь, что тут? Немедленно погрузи. Это же для ленинградцев! Без этих посылок не полечу.

Неменов с помощником, инженером П. Глазуновым, летели лишь до Хвойной. Здесь дожидались темноты, а ночью на бреющем полете промчались над Ладогой — краткую эту трассу непрерывно обстреливали — и приземлились на Охтенском аэродроме. Через несколько дней в Смольном Неменов узнал, что летчик, разрешивший перегрузить самолет посылками для голодающих, погиб во время очередного вылета.

Аэрофлотовская машина доставила пассажиров на Литейный, к зданию аэровокзала. Неменов с помощником вышли на проспект. Было пять часов утра. На темном небе шарили прожектора. Дежурный аэровокзала сказал, что общественного транспорта в городе нет с первого месяца блокады, каждый добирается куда надо своим ходом. Неменов в унынии прикидывал, как дойти до Лесного — он-то, конечно, резвей ленинградцев, да ведь даль и груз не мал! В это время из подъехавшей «эмки» вылез старый знакомый, директор завода «Светлана» Измозин. Он радостно схватил за руки физика и, услышав, что тог только что прилетел, велел шоферу отвезти обоих в Лесной, — сам Измозин выезжал на аэродром.

На небе чуть светлело, когда оба добрались к Физтеху. Разбудив коменданта Андрея Матвеича, Неменов стал наряжаться для встречи с Кобеко — навесил на шею гирлянду крупного лука, взял узел с припасами. На вежливый стук никто не отозвался, Неменов грохнул в дверь кулаком, а когда и кулаки не пробудили хозяина, повернулся к двери спиной и забарабанил каблуками. Грохот разнесся по всему институту. Заспанный, неодетый Кобеко выскочил и восторженно заорал:

— Зося, Бубка приехал! Зося, выходи!

Неменов расцеловался с другом и Софьей Владимировной, вручил ей лук и, священнодействуя, расставил на столе содержимое узла — две бутылки водки, привезенные с Алагеза два кило сухумского табака и бутылку коньяка «Юбилейный». Кобеко мигом выхватил трубку и, окутываясь ароматным дымом, с ликованием повторял:

— Ну и выпьем мы с тобой потрясающе, Бубка!

Чтобы доказать приятелю, что и ленинградцы теперь не чужды роскоши, Кобеко поставил на стол фарфоровое блюдце, а на нем лакомство — полтушки ржавой селедки.

— До отдыха ли сегодня! — воскликнул гость во время завтрака (Софья Владимировна предложила постелить постель, закрыть двери, чтобы не мешали выспаться). — Хочу поглядеть, как живете! Что сохранилось из моего циклотронного добра!

Он весь день ходил по комнатам, покрытым морозным инеем, беседовал с товарищами, раздавал посылки. Многие знакомые ушли навсегда из жизни, оставшиеся с надеждой смотрели вперед — слухи о близком снятии блокады поддерживали силы, к тому же и паек стал таким, что голодная смерть уже не грозила. Неменов нашел в разрытой общими усилиями яме все, что прятал туда в первые дни войны: кабели, латунные листы, медный прокат. Смазанные пушечным салом, запакованные в ящики, детали выглядели как новенькие. Высокочастотный — в рост человека — генератор стоял в циклотронной на своем месте, ни одна доска не была вырвана из обшивки. Неменов с нежностью похлопал по нему рукой.

Теперь надо было узнать, что сохранилось на «Электросиле» из оборудования, изготовленного перед войной. Кобеко предупредил, что добираться на завод придется пешком и что сам завод — у переднего края. Неменов запасся в Смольном пропусками и отправился через весь город в дальнее путешествие; в дороге несколько раз задерживали патрули. На заводе суховатый главный инженер чуть не расплакался, увидев как бы свалившегося с неба физика.

— Живой! Лицо — кровь с молоком! — восхищенно твердил Ефремов. — А к нам зачем? Заказов для науки, сам понимаешь, не принимаем.

— Хочу навести справки по старым заказам, Дмитрий Васильевич.

Они оба ходили по цехам. В этот день немцы устроили обстрел огромного завода, находившегося в получасе пешего хождения от передовой, но так и не прекратившего работы. Всего за эти сутки на завод упало 35 снарядов. Ефремов рассказал гостю, что после Сталинграда, когда наши южные фронты наступали, немцы под Ленинградом стали экономить снаряды. Обманутый затишьем, он приказал застеклить окна на заводе, а вскорости на тебе — артналет! Половины стекол как не бывало!

К великой радости физика, электромагнит весом в 75 тонн был совершенно цел, но только части его разбросали по цеху. Ефремов выделил рабочих, Неменов за несколько дней собрал все детали в одно место, накрыл хранилище колпаками для защиты от осколков, навесил бирки — на будущее: электромагнит был слишком громоздок, чтобы вывезти его до окончания войны.

После одной такой двадцатикилометровой прогулки Неменов, свалившись дома в одежде на постель, мигом заснул. Его разбудил Кобеко, яростно рванувший друга с постели:

— Хвастун! Дура! Жизни не жалко! Немедля в убежище!

Неменов в ужасе огляделся. Шел налет. На территорию института упали две бомбы, в комнате, где он спал, выбило все стекла, распахнуло двери, опрокинуло мебель — а он ничего не слышал! Пока они с Кобеко бежали в укрытие, налет закончился.

Частые хождения на «Электросилу» имели и другие неприятные последствия — ботинки, и до Ленинграда не из прочных, здесь окончательно прохудились: на подметках зияли дыры величиной с пятак, по снегу приходилось ступать наполовину собственными подошвами. На Кирочной Неменов как-то увидел женщину, менявшую черные прочные ботинки на хлеб, и схватился за них. Когда он примерил первый ботинок, начался налет. Завыли сирены, кругом побежали люди. Женщина со слезами начала торопить Неменова в убежище. Он хладнокровно сел на землю, надел второй и лишь после этого, счастливый, побежал вместе с ней в укрытие.

По утрам из кабинета Попкова, председателя Ленсовета, Неменов по прямому проводу звонил в Совнарком — там уже ждал Курчатов.

— Игорь Васильевич, я был у твоего дома, — сказал он однажды.

Курчатов просил узнать, в каком состоянии его квартира. Неменов пришел и увидел, что дом Курчатова развален бомбой. Но о разрушениях в городе по телефону говорить запрещалось, и Неменов прибегал к иносказанию:

— На третий этаж я не поднимался, незачем было — я с улицы хорошо видел обои в твоей комнате!

Семидесятидневное пребывание Неменова в Ленинграде для лаборатории № 2 было благотворно: летом 1943 года из Ленинграда в Москву по отвоеванной у немцев прибрежной ветке отправили два вагона с деталями циклотрона. Немцы обстреляли поезд из пулеметов, доски на уровне человеческого роста были в пулевых дырах, но лежавшие на полу детали не пострадали. Приехав, Неменов узнал, что для циклотронной отведено новое место — в трехэтажном здании на пустыре у Москвы-реки.

Лаборатория № 2 расширялась так быстро, что уже через полгода стало не хватать помещений в Пыжевском и на Калужской. К тому же в Москву возвратился ИОНХ, солдаты уступили место химикам, те поговаривали, что пора и физикам убираться. Но убираться было некуда. Кафтанов — это была его последняя помощь ядерщикам, он передал новую лабораторию Первухину — посоветовал Курчатову объездить пустующие здания учебных институтов, может, какое и подойдет. Курчатов с Балезиным и Алихановым осмотрели многие учебные заведения, ни одно не понравилось. Лишь недостроенный Институт экспериментальной медицины сразу очаровал его. Трехэтажный красный дом — он по проекту должен был стать челюстным корпусом травматологического института — одиноко возвышался на пустыре. Его крохотные одноэтажные соседи — «собачник», кормовая кухня, медсклад, отдельные деревянные домики около них, а вдали, на берегу Москвы-реки, заводик рентгеновской аппаратуры и газовый заводик — лишь подчеркивали простор пустынного поля. Алиханову место не понравилось, он хотел института небольшого, как у Капицы, и непременно в центре. Но Курчатов не мог оторвать глаз от огромного картофельного поля, протянувшегося от красного дома до реки — какая возможность расширения! Приехав в ИОНХ, он сказал Козодаеву:

— Миша, нам предлагают здание в Покровско-Стрешневе. Мне местечко, по первому взгляду, нравится. Ты туда съезди, обстоятельно разведай, можно ли там развернуться и что нужно сделать.

Козодаев в восторг не пришел. Трехэтажное здание, само по себе просторное и удобное, могло бы вместить всю лабораторию, еще и лишку останется. Но оно недостроено, и работы для строителей немало. А в законченной части поселили рабочих реэвакуируемого Ленинградского авиационного завода, временно задержанных в Москве, и, по слухам, собираются «временность» превратить в постоянность. Подходы к площадке неудобны даже в сухую погоду — ноги вязнут в грязи, в иных местах глубокие ямы. Простору, конечно, хватает, воздуху тоже. Это единственное преимущество — хороший воздух!

— Отлично! — сказал Курчатов. — Воздух — самое то, что нужно! Здание достроим, временщикам скажем по Маяковскому «Слазь, кончилось ваше время!»

Постановление правительства о передаче территории ВИЭМ для лаборатории № 2 вскоре вышло. Теперь ядерщики имели собственное здание. Собственность была номинальная — в здании жили другие, и, недостроенное, оно пока не годилось для работы. Лишь Неменов, вернувшись из Ленинграда, сразу свез туда свое циклотронное богатство.

В эти дни Курчатов получил нового заместителя. Первухин вызвал из Баку Владимира Гончарова, директора многоотраслевого химического завода — в его цехах производились и сульфидин, и маскировочные дымы, и огнеметы, и альфа-нафтол. Поселившись в «Савое» в отдельном номере, бакинец в самом радужном настроении пошел к зампреду Совнаркома. Узнав, что его прочат в замначи какой-то лаборатории № 2 — название не свидетельствовало о размахе, — Гончаров, недоумевая, явился в Пыжевский. Тесные комнатушки — человек на человеке, прибор на приборе — не оставили и следа от недавнего радужного настроения. А Курчатов огорошил зама заданием, которое скорей подошло бы рядовому прорабу, чем недавнему директору химического производства:

— О технике, Владимир Владимирович, пока не вспоминайте. Ваша задача — достройка Красного дома. Окна, полы, двери, замки, кирпичные стены и деревянные перегородки… Действуйте. Физкультпривет!

Гончаров со стесненным сердцем начал действовать… К его удивлению, он скоро убедился, что положением на стройке, казавшейся поначалу такой незначительной, интересуется правительство: Александр Иванович Васин, ответственный работник Совнаркома, звонил из Кремля, вызывал к себе, вникал в детали. На стройку пришли рабочие, обширное поле обнесли забором, а после того как временные жильцы выехали, а москвичи убрали урожай на своих огородах и получили в другом месте новые участки, появились и вахта с охраной, и телефоны в сторожке — в самом здании телефонов пока не было, — и огромный сырой корпус стал понемногу превращаться в дом, годный для работы.

Строитель первый испробовал, подходит ли его строение для жилья. Осенью Гончаров привез из Баку беременную жену и поселился со своей Нонной Александровной в том же «Савое» — администрация не возражала против самоуплотнения жильцов. В первые дни января 1944 года пришлось вести жену в родильный дом за Курским вокзалом, 8 января родилась дочь Ира, а еще через несколько дней, вернувшись с роженицей в «Савой», жилец узнал, что сам он жить в гостинице может и жена тоже, а грудной ребенок нет. Гончаров кинулся в Красный дом, вызвал рабочих, поспешно отделали одну из комнат на третьем этаже, и перевез жену. В комнате, большой и холодной, ни газа, ни отопления не было, свет часто отключался, от дыхания вздымался медленно расходящийся пар. Нонна Александровна весь день лежала в постели с дочкой, пеленая ее вслепую под одеялом, чтобы не застудить. День шел спокойно, а вечером строители уходили, мертвая пустота и темнота простирались вокруг дома. Гончаров возвращался поздно и, чтобы жена могла в случае чего защититься, уходя, оставлял ей свой заряженный пистолет. Она не спала, ждала мужа, кормила и ощупью пеленала дочь, с опаской глядела в темное окно…

Известие, что замдиректора поселился в Красном доме, породило волнение у физиков. Вот уже устроился человек, живет семьей, как фон-барон, в собственной комнате! Курчатова одолевали просьбами разрешить переселение. Он с сомнением рассматривал список сотрудников; список, хотя и не добирал до ста, все увеличивался, а своей жилплощади пока не давали, сотрудники поселялись в квартирах, временно покинутых жильцами; Флеров и Щепкин — в доме, где раньше жил Маяковский, Козодаев — на улице Чернышевского. Мебель и добро старых хозяев сохранялись, к чужой обстановке относились бережно. Но уже возвращались законные хозяева, они требовали свое жилье. Физики по три, по четыре раза кочевали из одной квартиры в другую. Козодаев обрисовал Курчатову тяготы своего бытия: он, жена Анна Николаевна, да дочь Наташа, да дочь Спивака Соня — осталась девочка без матери, уход за ней взяли Козодаевы, — это же немалая семья, а прочного угла нет. Доколе мучиться? Курчатов махнул рукой и разрешил заселение еще недостроенного дома.

Так вслед за Гончаровым в Красном доме появились новые жильцы — Козодаевы и Спивак, а за ними хлынули и все остальные. В апреле 1944 года сюда переселился и сам Курчатов, заняв с Мариной Дмитриевной квартиру в правом крыле на втором этаже. Его с Алихановым недавно выбрали в академики, академикам вроде бы приличествовало помещение и побольше и поблагоустроенней, но то уже была несущественность. Окна глядели на солнце, а все работы — под боком, в этом же доме!

4. Поначалу без большой скорости, но — надежно!

От Пыжевского переулка до Кремля дорога была короткая. Курчатов не стал вызывать машину, хотя уже была своя «эмка» — новый зам Гончаров вытребовал ее в Академии наук, обещал, что скоро появится и «виллис». В Спасских воротах Курчатов предъявил паспорт. Дежурный с недоумением переводил взгляд с паспорта на посетителя, потом позвал начальника.

— Вызов от товарища Васина. Фамилия на паспорте сходится — Курчатов Игорь Васильевич. А личность — на себя непохожая. На паспорте безбородый, в натуре — бородища.

— Я отпустил ее недавно, не сбривать же оттого, что надо разок пройти в Кремль, — вмешался в разговор Курчатов, — У меня важное дело.

— У всех важные дела, по неважным в Кремль не ходят, — веско возразил начальник. — Отойдите в сторонку, я созвонюсь с товарищем Васиным.

Из Кремля вышел улыбающийся Васин.

— Тот самый, что мне нужен, — заверил он дежурных и, смеясь, посоветовал Курчатову сбрить бороду или сменить фотографию на паспорте.

В своем кабинете Васин информировал Курчатова о том, что зампред совнаркома Первухин поручил ему курировать лабораторию № 2. Теперь со всеми нуждами надо идти к нему, Васину, он же будет обращаться в нужные учреждения и наркоматы. Что до урана и графита — о них писал в своей записке Курчатов, — то изготовление графитовых блоков поручено электродному заводу. Урана мало, с этим надо считаться. Единственный урановый рудник дает около тонны руды в год. Первухин потребовал от министра цветной металлургии Петра Фадеевича Ломако расширения производства до 100 тонн. Пока будем всюду выискивать и изымать урановое сырье. Металлургия урана не разработана. Пусть Курчатов свяжется с институтом редких металлов — Гиредметом, там ураном занялся профессор Николай Петрович Сажин с Зинаидой Васильевной Ершовой. Заказы на детали циклотрона поручены заводам «Прожектор», «Динамо» и «Трансформаторному», надо послать туда своих специалистов.

— Жалуются, Игорь Васильевич, что заказы ваши неконкретны. Производственникам как ведь надо: чего, сколько, допуски от и до, чистота такая-то, срок выполнения такой-то. Без этого им нельзя!

Курчатов ушел из Кремля обрадованный, что есть теперь у физиков постоянный хозяин, отвечающий за успех дела и обеспокоенный, что он не может предъявить новому хозяину твердые требования Курчатов вызвал Гончарова. Пришло время, не оставляя строительных дел, заняться и техникой. Он хочет поручить заму дело с графитом. Какими свойствами должен обладать графит, установит он с Панасюком, его, Гончарова, задание — помочь заводу изготовить такой особый материал. Действуйте!

Гончаров стал изучать технологию графита — поехал на электродный завод, загрузил стол книгами и статьями.

По вниманию к его работе в правительственных верхах Курчатов догадывался, что скоро потребуют результатов. До результатов было далеко. Он чувствовал себя как строитель, которого заставляют возводить стены, когда еще не выложили фундамента. Надо было предъявлять заводам технические условия на поставляемые материалы, а он еще не знал точно, чего просить.

И все же он не торопился с развертыванием экспериментов. Он стойко придерживался раз установленной цели: исследования пойдут иначе, чем вели их до войны. И если начало их немного затянется, не беда, скорость возникнет впоследствии. Одним из новшеств было объединение в единую группу теоретиков и экспериментаторов. Теоретики раньше держались независимо от экспериментаторов: одни возились с приборами и материалами, другие, запираясь в кабинетах, не отходили от доски, не отрывались от бумаги. С этой практикой он решил покончить. Свои экспериментаторы уже были, нужно было заводить своих теоретиков.

Приглашенные теоретики один за другим появлялись в Пыжевском. Из Армении, оставив там жену, примчался Померанчук, его на Алагезе заменил Мигдал. Померанчук, отличное приобретение, не просто трудился в науке — старший научный сотрудник по должности, — но наслаждался наукой, испытывал радость, когда садился за трудный расчет. Яков Зельдович, выпрошенный у Семенова «на полставки», засел за исследование общих принципов уранового котла — продолжал свою довоенную работу. Он к тому же, в отличие от «чистого» теоретика Померанчука, был не чужд и эксперимента, и, хоть в лаборатории № 2 возглавил всю группу теоретиков, опыт, накопленный при экспериментировании с порохами, как он сам предугадывал, надеясь на возвращение к ядерным реакциям, весьма, теперь пригодился. Таким же своеобразным физиком, соединявшим умение экспериментатора с дарованием теоретика, был и Исай Гуревич, сотрудник Курчатова еще по Радиевому институту. Он приехал из Казани позже других, поселился в Красном доме и энергично принялся за дело.

В теоретическую группу Курчатов ввел и Василия Фурсова. Фурсова прислал в помощь Курчатову Вавилов.

Вавилов еще до выхода правительственного постановления узнал, что создается ядерная лаборатория. В феврале 1943 года, в Казани, он сказал своим фиановцам, что уран, по всему, дело перспективное и, возможно, придется к этой проблеме и им подключиться. Формы «подключения» Вавилов заранее продумал, и, когда Курчатов явился с вопросом, чем директор ФИАНа поможет новоорганизованной лаборатории, Вавилов согласился вести нужные исследования, но без штатных перемещений работников.

— ФИАН возвратился в столицу. Отдать вам своих работников — значит потерять их, это ясно и мне и вам. Давайте сойдемся вот на чем: вы ставите нам конкретные задачи, мы решаем их у себя.

Курчатов согласился «озадачивать» ФИАН, как только самому станет ясно, что надо требовать. Вавилов посоветовал пригласить в качестве теоретиков Якова Терлецкого и Василия Фурсова, оба перед войной были доцентами МГУ. Терлецкий на штатную работу в ядерную лабораторию не пошел, а Фурсова отозвали из армии.

О беседе с Курчатовым Вавилов довел до сведения сотрудников лаборатории ядра и космических лучей, руководимой Скобельцыным.

— Раньше было два метода познания — дедукция и индукция, — сказал он, собрав у себя фиановцев-ядерщиков Илью Франка, Владимира Векслера, Евгения Фейнберга, Леонида Грошева, Сергея Вернова и других. — Теперь появился третий — информация. Так вот, полученная мною свыше информация говорит, что нам надо изучать цепные реакции ядерного распада. У нас будет свой особый раздел — работа, параллельная той, что начинают курчатовцы.

Ядерщики ФИАНа энтузиазма не выразили, но вести исследования согласились: если не по велению сердца, то по чувству долга — стимул был тоже не маленький.

А Курчатов, собрав своих теоретиков, потребовал самого неотложного — разработки теории эксперимента.

— Именно теории эксперимента, а не теории явления, выясняемого в результате эксперимента, — разъяснил он. — Разработка эффективной методики экспериментирования сегодня важней самого эксперимента. Вот эту идею я и прошу вас обосновать и развить.

Он весело оглядывал свою «армию»: быстрого, нервного Зельдовича, медлительного, с красивым лицом улыбающегося Будды, Гуревича, сосредоточенно дымящего Померанчука, невозмутимого Фурсова в выцветшей, сто раз стиранной гимнастерке и порыжелых кирзовых сапогах; в этой одежде Фурсов снова ходил читать лекции в вернувшийся в Москву университет.

— Если вести опыты без предварительной теории эксперимента, то дело просто: выкладывай гору из урана и графита и наблюдай, что получается, — продолжал Курчатов. — Так до войны работали с урановой сферой Флеров с Никитинской. По некоторым данным, так работают немцы, правда не с графитом, а с тяжелой водой, но опять-таки урановая куча. У них масса урана, они могут позволить себе такую роскошь. Нам нужно найти методику поэффективней. Вот это я и называю теорией эксперимента — определить заранее, какие вопросы разумно ставить перед экспериментатором при недостатке урана и замедлителей, какие ответы следует ожидать и что будет удовлетворительным и что плохим ответом.

Он с удовольствием убедился, что кинул зажженную спичку в горючий материал. Запылали мозги, сказал он себе. Он уверенно направлял обсуждение, хотя больше слушал, чем говорил. Предложение строить маленькую сферу из комбинации урана и графита, наподобие будущей большой, отверг он сам, с этого и началась дискуссия. А кончилось тем, что вместо маленькой сферы согласились строить высокие узкие призмы, на которые материала хватит. Потерь нейтронов через боковые стенки не избежать, но вдоль оси призмы удастся определить полное поглощение, а это существенно для построения модели цепного процесса.

Сам он с Панасюком выкладывал в бывшем помещении коменданта в Пыжевском первую такую уран-графитовую призму. В качестве замедлителя использовались обычные графитовые электроды. Смонтированная Панасюком, Алешей Кондратьевым и механиком Бернашевским установка показала, что размножения нейтронов и в помине нет. Курчатов не огорчился. Он и не ждал немедленного успеха. Он на правильном пути — это было главное.

Общую теорию поглощения нейтронов в призме разработал Зельдович. Померанчук с Гуревичем внесли дополнения и поправки. Теперь было ясно, в какой степени поглощение зависит от качества графита и какие предъявить к нему требования. Панасюк мог работать с открытыми глазами. Каждый его эксперимент давал новый материал для совершенствования теории.

И в ноябре 1944 года Курчатов и Панасюк в докладе правительству, сообщая, что теория котла создана Зельдовичем, Померанчуком, Гуревичем, а экспериментальная проверка теории производится авторами доклада, доказывали, что котел не заработает, пока промышленность не поставит графита сверхвысокой чистоты, и что для производства такого уникального графита нужен специальный технологический процесс.

Из Германии приходили тревожные известия. Немецкие ядерщики налаживали разделение изотопов урана. Легкий изотоп был идеальным материалом для ядерной взрывчатки. Правительство запросило, каковы реальные перспективы военного применения урана. Записку о возможностях создания ядерного оружия подписали Курчатов и Первухин. В принципе ядерная бомба возможна. Немцы с их огромной химической и металлургической промышленностью способны создать ее, если сосредоточат в этой области материалы, людей, машиностроительные мощности. Для бомбы нужно точное знание критической массы, при которой развивается мгновенная ядерная реакция без замедлителей, и разработка конструкции, позволяющей отдельные докритические объемы быстро и надежно соединять в надкритический. В лаборатории № 2 функционируют с десяток секторов, каждый со своей тематикой. Одному из секторов можно поручить исследования, связанные с созданием критмассы. Была середина 1944 года.

Уже больше года существовала лаборатория № 2, но сто московских прописок так и не исчерпали. Курчатов по-прежнему набирал без спешки, только тех, о ком твердо знали, что работник отличный.

В лаборатории № 2 появился Сергей Баранов. Две плитки столярного клея, дарованного Вериго, поддержали силы в самые тяжелые дни блокады, но в 1943 году ослабевшего физика вывезли в Свердловск. Оттуда он пробрался на Алагез. Горы Армении помогли восстановить силы, но изучение космических лучей во время войны не захватывало. Баранов выпросился в Москву и в комендатуре повстречался со Спиваком.

— Я теперь не у Абуши, а у Бороды, — поделился новостями Спивак. — Дело интереснейшее. Иди к нам. Борода тебя возьмет охотно.

— Борода? Это кто же?

— Курчатов. Теперь его только так называют.

Курчатов Баранова принял сразу. Нового сотрудника поселили — одна комната за другой отделывались — в основном здании. Спивак выпросил Баранова к себе — помогать в определении нейтронных констант. Борису Курчатову вскоре понадобились физики-экспериментаторы. Игорь Васильевич Курчатов перевел Баранова к Борису Васильевичу.

— Обеспечивай радиохимиков измерительными системами, они подбирают ключи к девяносто четвертому элементу — великой загадке ядерной физики.

В лабораторию приплелся еще один физик — без приглашения, в потрепанной военной шинели, опираясь на костыль. Курчатов с сомнением смотрел на незнакомца, назвавшегося Борисом Григорьевичем Дубовским. Он окончил Харьковский университет, перед войной работал в УФТИ, записка от Латышева извещала, что Дубовский за год изготовил три прибора. Проситель покраснел, вручая записку, растерянно отвел глаза. Он страшился вопроса, как работали его приборы: Латышев благоразумно скрыл, что ни один не работал!

— Очень уж вас хвалит Георгий Дмитриевич! — без энтузиазма сказал Курчатов. — Ладно, демобилизуйтесь и приходите через месяц.

Через месяц Дубовский явился без костыля, лишь опирался на палку.

— Вид получше! — весело объявил Курчатов. — Скоро бегать будешь. Раз конструктор по приборам, значит, приборы. Трех конструкций в год не требую, но одну изготовь.

Дубовский с ужасом услышал, что предстоит сконструировать аппарат, регистрирующий радиоактивное излучение в атмосфере. Эксперименты создают вокруг физиков опасный фон, надо точно определять этот фон. Дубовский хотел взмолиться, чтобы дали другое задание, у него руки плохие, сам ничего путного не изготовит, но злополучная записка Латышева о трех приборах вставала непреодолимым барьером. Новому сотруднику положили 900 рублей (он подумал невесело: «Плюс мои инвалидные триста, а буханка на рынке — сто, ничего, как-нибудь перебьемся!»), выдали талоны на обед в столовую Дома ученых, выделили с женой комнату в Красном доме, рядом с комнатой Баранова.

— Переезжать — сегодня. На работу — завтра. Все! Иди отдыхай.

Николая Правдюка, товарища детских лет, Курчатов привлек по «собственной рекомендации». Правдюка, специалиста по твердым сплавам, наградили орденом за ремонт танков. Курчатов, услышав о награде по радио, нагрянул к другу домой, в Спиридоньевский переулок.

— Предложение имею, Николай, — сказал Курчатов после поздравлений. — Ты металлург, ученик Байкова, присадки, примеси, чистота сплавов — твой хлеб. Мне такие люди нужны. Иди ко мне. Перевод обеспечу.

— А что надо делать?

— Оформишься — обрисую.

Правдюку после перевода в лабораторию № 2 поставили ту же задачу, что и Гончарову: добиваться сверхчистого графита.

Еще один из группы «гениальных мальчиков» вернулся в коллектив старых друзей. Михаил Певзнер в первые месяцы блокады так ослабел, что свалился без чувств во время работы. Из госпиталя, чуть подправив, Певзнера направили в батальон выздоравливающих — обслуживать «Дорогу жизни» на Ладоге. Небольшой отряд девчат под его командой обеспечивал сохранность ледовой трассы: отмечали большие провалы во льду вехами, ночью дежурили около них с потайными фонарями, малые провалы закрывали досками, поливали водой — доски быстро примораживало ко льду.

Неутомимый Кобеко, проверяя свои прогибометры, обнаружил в белом, утепленном тряпьем шатре на льду своего физтеховца, командующего, по его словам, «всеми окнами в бездну». Кобеко записал полевую почту Миши, сказав многозначительно: «Пригодится. Кое-что с нашим братом физиком меняется. Сообщу». Певзнер сообщения от Кобеко не дождался — подкрепившегося на «Дороге жизни» физика направили в Калинин, а оттуда в часть, стоявшую в Ярославле.

Дорога в Ярославль лежала через Москву. В столице выдался свободный вечерок. Певзнер пошел в «Капичник», только что вернувшийся в Москву, там объявили доклад Отто Шмидта о происхождении планет. На лестнице мимо Певзнера быстро прошел, шагая через две ступеньки, красивый бородатый мужчина — разлапистая походка показалась знакомой.

— Здравствуй, Миша, — сказал бородач, не останавливаясь.

— Кто это? — спросил Певзнер одного из посетителей.

— Разве вы не знаете его? Курчатов, наш новый академик.

Случайная встреча определила поворот жизни. В Ярославль пришло предписание направить младшего техника-лейтенанта Певзнера для прохождения дальнейшей службы в Академию наук. В Москве, в Академии наук, Певзнер узнал, что его затребовала какая-то лаборатория № 2. Его соединили по телефону с новым местом работы. Он уставно рапортовал:

— Явился для прохождения дальнейшей службы.

— За вами придет «виллис». Водитель — женщина. Ваши особые приметы?

Особые приметы у физика были скудные: шинель, цигейковая шапка, кирзовые сапоги. Что еще? Темные волосы, темные глаза…

Водительница «виллиса» Нюра Балабанова, краснощекая, полная, решительная девушка, и по таким неприметным приметам сразу узнала своего пассажира.

«Виллис» свернул от «Сокола» на улицу, застроенную деревянными домами, не так катился, как перепрыгивал с островка на островок, временами проваливался в грязь выше осей. Машина остановилась у большого красного здания, перед ним простиралась огромная яма, присыпанная строительным мусором, а дальше — на три стороны света — раскидывался пустырь, обнесенный забором. В кабинете вместе с Курчатовым сидел Гончаров. Прибывший произнес все ту же сакраментальную фразу:

— Явился для прохождения дальнейшей службы.

Курчатов с Гончаровым переглянулись.

— А как будешь служить, Миша? В качестве военного? Или демобилизуешься, чтобы снова взяться за физику?

Ответ был дан отнюдь не со служебным ликованием в голосе:

— К физике бы, Игорь Васильевич!

Борис Васильевич забрал своего старого работника к себе. В химической лаборатории, выложенной белым кафелем — по проекту здания она предназначалась для операционной, — с вытяжными шкафами по стенам, Борис Васильевич обрисовал Мише задание одновременно и ясно и туманно:

— Лаборатория, как видишь, маленькая, неустроенная. Заниматься будем не тем, что делали в Ленинграде, а чем, узнаешь после допуска. Пока же, Миша, поработай на общее благо. У тебя ведь есть знакомые в Москве? Достань что сможешь из материалов и оборудования.

И хоть Певзнер до войны делал свою дипломную работу у Бориса Васильевича и у него же потом работал в лаборатории «новых выпрямителей» все те два месяца, что были потрачены на демобилизацию, а попутно и на снабженческие операции, Борис Васильевич, соблюдая секретность, упорно называл сернокислым железом отлично известный Мише азотный уранил, а словечка «уран» вообще не существовало в его лексиконе.

Певзнер получил комнату в Красном доме.

Из Уфы в Москву приехали бывшие харьковчане Александр Лейпунский и Дмитрий Тимошук. С Лейпунским Курчатов согласовал, какие тот избирает себе темы для исследований, а Тимошуку предложил:

— Ты, Дмитрий Владимирович, такие делал до войны доклады по поглощению быстрых нейтронов! Теперь поработаем по их замедлению.

Другой харьковчанин, Синельников, поехал в освобожденный Харьков осенью 1943 года и сообщал оттуда, что институт разграблен, наполовину разрушен, но большой ускоритель, к удивлению, цел. Немецкие физики, вывозя малый Ван-Грааф, к большому почему-то не показали интереса — не разобрали, не взорвали. В УФТИ сейчас восстанавливают ускорители, монтируют на старых местах возвращенное из Уфы и Алма-Аты оборудование.

— Там все время поглощает восстановление, — сказал со вздохом Курчатов. — Сомневаюсь, чтобы в Харькове можно было скоро ставить серьезные ядерные работы.

Игорь Головин, распростившись с Синельниковым, остался в Москве — определился со Щепкиным на электромагнитное разделение изотопов.

Физиков с каждым днем прибывало все больше. Инженеров широкого прифиля не хватало.

К середине 1944 года в Красном доме трудилось пятьдесят человек. Научные работники — кто один, кто семейно — заселили два флигеля, центральную часть здания отвели под лаборатории. Новый, 1945 год Курчатов встретил в окружении сотрудников. Банкетный стол накрыли в полуподвальном помещении столовой, мужья пригласили жен; женщины пришли в нарядных платьях — таких не надевали с начала войны, — надушились довоенными духами. Один тост провозглашался за другим. Арцимович подшучивал: «Ищем ларец на дне моря, как за это не выпить!» Курчатов ходил вдоль стола, приглашал дам на танцы, танцевал хоть и неладно, но с жаром, шутил и смеялся, чокался поочередно с каждым:

— За победу! За победу! За победу нашей великой армии! За нашу с вами локальную победу на нашем поле!

5. Исследования разворачиваются

Он мог быть доволен. Продуманная подготовка давала свои результаты. Каждый месяц приносил успехи.

Флеров с Давиденко в подвале ИОНХа сразу приступили к экспериментам. Бак с водой водрузили посередине комнаты. В него погружали источник нейтронов — все ту же ампулку со смесью бериллия и радия, — ставили кюветы с ураном, свинцом, другими металлами и смесями.

Первым твердым выводом был тот, что интенсивней всех поглощаются нейтроны в уране, когда их энергия около пяти электрон-вольт, а не двадцать пять, как думали раньше. Вторым — что уран в виде корольков, шариков, вообще в плотной массе хуже захватывает резонансные нейтроны, чем распределенный равномерно в толще воды. И третий вывод: все испытанные элементы поглощали нейтроны, каждый в своих резонансных границах, кроме олова и свинца: эти два металла пропускали все нейтроны, у них не существовало резонансных областей поглощения.

— Загадка, Витя! — радостно воскликнул Флеров, когда нейтронопрозрачность свинца и олова стала бесспорна.

— Без загадок скучно! — порадовался и Давиденко. — Как-то интересней работается, когда во что-то упрешься лбом.

— Очень важные открытия! — объявил Курчатов, ознакомившись с находками обоих физиков. — А практические выводы обсудим на семинаре.

Теоретические семинары — наподобие довоенных «нейтронных» — созывались еженедельно в главном здании, обычно в пустом фойе второго этажа. На них собирались заведующие секторами и лабораториями, теоретики, гости из других институтов. Семинар был клубом, где встречались физики, своеобразным учебным заведением и мозговым центром лаборатории № 2: именно здесь обсуждались все сложные вопросы деления урана, оценивалась важность открытий, создавались программы дальнейших исследований, намечались эксперименты; на следующем семинаре докладывали о их результатах.

Помещение не было приспособлено для заседаний, все приходившие раздобывали себе стулья в соседних комнатах, потом возвращали на место, если в пылу споров, не затихавших и по окончании семинара, не забывали об этом. Только для Курчатова заранее ставилось кресло — массивное, старинное, покрытое зеленым плюшем.

Все физики работали разобщенно, никто не знал — и не старался узнать, — что у соседа. Лишь на семинарах приоткрывалась завеса секретности и становилась отчетливей общая картина. Поэтому приглашался на них лишь узкий круг участников. Выбранный старостой Баранов бдительно следил, чтобы на обсуждения являлись только постоянные участники семинара и люди, получавшие специальные приглашения.

Сообщение о странном поведении олова и свинца в опытах Флерова и Давиденко волнения на семинаре не породило. Экспериментаторы потребовали дополнительных проверок, теоретики отмахнулись.

— Должны же быть у природы тайны, — рассудительно заметил вернувшийся недавно с Алагеза Мигдал, и его поддержал Ландау. — Иначе что бы нам, физикам, оставалось делать?

Тайна нейтронной прозрачности прояснилась лишь спустя два десятка лет, когда установили, что некоторые ядра имеют «магическую структуру». Практические же выводы из неразъясненной тайны сделали немедленно: ни свинец, ни олово не годятся ни как поглотители, ни как отражатели нейтронов.

Зато известие о том, что резонансный порог поглощения нейтронов надо сдвинуть с 25 до 5 электрон-вольт, не могло не вызвать оживления. Теоретикам приходилось вносить коррективы в расчеты уран-графитового котла. Если новые данные правильны, замедление нейтронов требовалось более быстрое и глубокое, это меняло соотношение масс урана и замедлителя. Курчатов обязал всех, кто работал с котлом, — Панасюка, Померанчука, Гуревича, Фурсова — проверить практические выводы из новых констант, найденных Флеровым и Давиденко, непосредственными экспериментами с уран-графитовыми призмами.

А доклад о том, что уран, рассредоточенный комками в замедлителе, ведет себя лучше, чем равномерно распределенный по всему объему, породил настоящее волнение. Из «эффекта комковатости» вытекало два следствия, и каждое было важно, и каждое горячо обсуждалось.

Первое следствие состояло в том, что равномерная смесь урана и замедлителя малоэффективна. Эксперименты в подвале ИОНХа показывали, что в такой смеси нейтроны, вырвавшиеся при делении легкого изотопа, чуть замедлятся до резонансной энергии, тут же поглотятся первым попавшимся тяжелым изотопом — а тяжелых ядер было в 140 раз больше, чем легких, — и бесполезно исчезнут, не произведя нового деления. Деление разжигали, оно, не разгоревшись, затухало.

Гуревич и Померанчук теоретически обосновали открытие экспериментаторов. На одном из следующих семинаров Померанчук докладывал о созданной ими теории. Невысокий, худощавый, он непрестанно ходил перед доской то вправо, то влево, левой рукой поправлял сползавшие очки, правой наносил мелом на доску уравнения. Высокий тенорок ясно, точно, кратко превращал загадочное наблюдение в физически очевидный процесс.

Оба теоретика докладывали о разработанном ими блок-эффекте.

Уран в реакторе надо было размещать компактными блоками. Померанчук с Гуревичем высчитали и оптимальный размер урана и графита: графит в форме обычных кирпичей, но раза в два побольше, уран в виде цилиндриков — по три-четыре сантиметра диаметром, 15–20 сантиметров в длину. В такой конструкции быстрые нейтроны, вырывающиеся из урановых цилиндриков при делении ядер, замедлялись в графитовых кирпичах ниже вредных резонансных скоростей и снова врывались в урановый стержень, чтобы делить легкий изотоп, а не напрасно поглощаться в тяжелом.

Теория блок-эффекта легла в основу докторской диссертации Гуревича, защищенной летом 1944 года перед специальной комиссией физиков. А еще через десять лет, когда работы по ядерной энергии частично рассекретили, об этом теоретическом исследовании докладывали на международной конференции в Женеве, и доклад вызвал немалый интерес.

Из экспериментов Флерова и Давиденко по эффекту комковатости следовал еще один вывод. Перед войной Зельдович с Харитоном доказали, что в смеси натурального урана с обычной водой цепная реакция не идет. В отличие от тяжелой воды вода обыкновенная сама поглощала слишком много нейтронов. Но вычисление относилось к урану, равномерно распределенному в воде. А если его поместить блоками? Окажись константы поглощения нейтронов в этой гетерогенной системе благоприятными, создание атомного котла значительно упростится: дистиллированная вода — материал несравненно более дешевый и доступный, чем графит.

Курчатов приказал провести контрольные опыты. Пока Флеров с Давиденко ставили новую серию экспериментов, теоретики изрядно поволновались. С одной стороны, было бы великолепно, если бы эффект комковатости оказался столь крупным, что удалось бы перейти на обычную воду, отказавшись от графита. А с другой — было бы обидно, что три года назад не заметили такой возможности и начисто забраковали воду.

Контрольные опыты принесли успокоение и разочарование. Даже при блочном распределении в ней урана обычная вода не годилась для реактора. Ориентироваться нужно было только на графит или тяжелую воду.

Теория атомного котла была разработана и подтверждена экспериментами. Дело оставалось за «малым» — создать котел в виде реальной физической конструкции.

Постоянное здание для котла стали возводить в отдалении от Красного дома, а пока неподалеку поставили обширную, как барак, армейскую палатку. Сюда Панасюк перенес с Пыжевского все, что успел наготовить: аппаратуру для определения нейтронов, стол для графитовой призмы — на нем изучалось, годится ли партия графита для котла, внутрь призмы вводился источник нейтронов, графитовый кирпич накладывался на кирпич — определялось поглощение нейтронов по оси призмы.

У входа в брезентовую палатку стоял часовой. Часовые скоро перестали вглядываться в фотографии, люди появлялись постоянно те же — сам Борода, Панасюк, Гончаров, Дубовский, Кондратьев, Бабулевич, разрабатывавший систему защиты. Часто засиживался, шевеля запорожскими усами, Тимошук. Прибегали теоретики Померанчук, Гуревич, Фурсов — проверить, что нового, подтверждает ли очередная серия опытов прежние расчеты, не нужно ли уточнять их. Тут же — при нужде — делались новые расчеты, экспериментаторам указывалось, чего надо ожидать в следующей серии опытов.

В брезентовой лаборатории продемонстрировал свои деловые качества Дубовский. Заказанный Курчатовым прибор долго не давался. «Плохие у меня руки, очень плохие!» — горестно шептал Дубовский. В столовой он уныло признавался соседям: «Снова неудача!» День, когда он решился показать довольно неуклюжую конструкцию, казался ему днем оглашения приговора. Курчатов схватил прибор, облазил все закоулки в палатке, а затем все лаборатории главного корпуса. Стрелка то вяло шевелилась, то замирала, но шевелилась там, где требовалась живость, замирала в местах, где от нее и не ждали бодрости.

— А что? Неплохо! — радостно воскликнул Курчатов. — Фон виден. Выглядит твой прибор неказисто, но конструкция работоспособная. Проверим попридирчивей и пустим в эксплуатацию как дозиметр.

Придирчивая проверка произошла неожиданно скоро. Панасюк пользовался ампулкой с радием для возбуждения нейтронного потока в бериллии. Уходя, он прятал ампулку в глубокую щель между бревнами. Ночью скучающий в одиночестве охранник достал радиоактивный источник, повертел в руках, положил на столик, а потом, забыв, из какой щели извлек, засунул в другую. Утром охранник сменился, новый ничего не знал о пропаже. Курчатов позвал Дубовского с дозиметром. Стрелка сразу ожила, чуть Дубовский повернулся к стене, где охранник спрятал радий. Как в детской игре «холодно», «тепло», «горячо», Дубовский делал шаг вправо, шаг влево, стрелка отклонялась то больше, то меньше. Около двери, у щели, заткнутой мхом, она ударилась в упор шкалы… Дубовский сорвал мох и с торжеством извлек злополучную ампулку.

— Прекрасно! Имеем надежный дозиметр, — объявил Курчатов. — И прибор и его конструктор испытание выдержали. Что это ты, я слышал, жаловался, что руки у тебя плохие? Хорошие руки! Теперь организуем контроль безопасности…

В очередную получку Дубовский узнал в кассе, что именуется уже не младшим, а старшим научным сотрудником и что зарплата ему значительно увеличена.

На несколько месяцев самой острой проблемой экспериментального реактора стало качество графита. Панасюк в отчаянии ругался, теоретики мрачно разводили руками. Поглощение нейтронов в графите было в сотни раз больше приемлемого. И к тому же величина поглощения резко менялась от партии к партии. Временами казалось, что выбор графита вместо тяжелой воды в принципе порочен, недаром же немцы отказались от графитового замедлителя. На теоретическом семинаре сравнивали результаты экспериментов с тяжелой водой с графитовыми экспериментами. До создания работоспособного тяжеловодного котла тоже было далеко, но не столько из-за принципиальных затруднений, сколько из-за нехватки самой тяжелой воды. Курчатов, однако, настойчиво продолжал эксперименты с графитом. То, что больше всего раздражало его помощников — непостоянство показаний, — вселяло в него уверенность в успехе. Раз одна партия плоха, другая получше, задача проста: добиваемся, чтобы завод изготовлял только тот графит, что получше, а графит получше превратим в графит хороший, а хороший довести бы до отличного — оттуда уже недалеко и до того уникального, какой единственно нужен.

Курчатов с Гончаровым выезжал на электродный завод. Директор завода Вирко, главный инженер Зайцев доказывали, что ориентируются на лучшие американские стандарты, а физики вот бракуют первоклассный ачесоновский графит как никуда не годный! Курчатов считал, что в графите есть примеси, ухудшающие качество. Производственники настаивали, чтобы им твердо сказали, что это за вредные примеси, каково их влияние. Они с радостью пойдут навстречу, но ведь должны они точно знать, чего от них требуют!

Физики могли сказать точно: нужно избавиться от примесей, поглощающих нейтроны. Но слово «нейтрон» было запретным. Они просили показать контроль продукции. Их повели к заводским химикам. Лаборатория была как лаборатория — брали пробу графита, толкли пробу в ступе, разваривали в кислоте, растворяли, фильтровали, осаживали, взвешивали осадки. Физики хмуро читали записи в журнале — даже следов примесей не обнаружено! По данным химического анализа, завод поставлял чистейший углерод в форме графита.

— Владимир Владимирович, мы должны помочь производственникам, — сказал Курчатов Гончарову. — Без нашей помощи они сами не справятся. Вам надо полностью сосредоточиться на графитовых делах.

У Курчатова появился новый заместитель — математик Сергей Львович Соболев, а Гончаров с Николаем Правдюком стали изучать, какие примеси в графите особо вредны. От заводской лаборатории нельзя было требовать тонких анализов. Химические методы тут отказывали. Правдюк сказал, что поедет к Ландсбергу — крупнейший советский спектроскопист посоветует, что делать. Ландсберг дал не только совет, но и свой небольшой спектрограф. Из Казани привезли спектрограф побольше. Правдюк взял образцы графита — плохого, среднего и получше. Спектрограф показал, что во всех пробах имеется бор — этот элемент, сильный поглотитель нейтронов, давал в приборе очень четкую и характерную картину. Бора больше всего было в плохом графите, но и в хорошем столько, что для котла он не годился. Задача формулировалась теперь ясно: графит не должен содержать бора. Из литературы известно, что самый верный способ убрать бор — подвергнуть графит действию мощного окислителя при высокой температуре: например, прокаливать в струе хлора — хлор соединится с бором и другими примесями и унесет их. Надо, стало быть, проверить в эксперименте, так ли это.

Лаборантка, пристроившись в уголке, непрерывно толкла пробы графита. В вытяжном шкафу, в платиновой трубчатой печи их обрабатывали током раскаленного хлора — температуру поднимали до 1500 градусов, потом несли к спектрографу. С каждой новой операцией спектральные линии примесей в графите слабели, под конец совсем перестали появляться.

Физики положили на стол руководителя завода образцы графита и поставили принесенный от Ландсберга небольшой спектрограф.

— Ваша лаборатория не обнаружит различия между пробами, а для нас вот эти — полный брак, вот эти — получше, а эти — приемлемы. И спектрограф, который мы принесли, докажет, что причина — в разных микроколичествах примесей.

Устранение микропримесей требовало, как и настаивал полгода назад в докладе правительству Курчатов, радикального изменения технологии. То, что сравнительно просто удалось с лабораторными образцами, в заводских, крупных масштабах достичь можно было, только сильно удлинив процесс и повысив температуру до неслыханных еще величин — в 2600–2800 градусов. Изготовление графита требовало теперь два полных месяца — к счастью, кирпичи можно было изготавливать не поштучно, а партиями в сотни штук.

В действие пришла цепочка «Курчатов — зампредсовнаркома Первухин — наркомат — трест „Союзэлектрод“— завод». На заводе появился новый главный инженер В. Маслов, из треста прибыл Н. Александров, с Урала вызвали опытнейшего электродника Г. Банникова, все заводские опыты с увлечением проводил начальник цеха А. Котиков. 7 февраля 1945 года физики выдали технические условия на уникальный графит, 1 марта нарком издал приказ, перестройка производства началась. А по другую сторону улицы, напротив старых цехов, стали спешно возводить новый завод — специально для производства сверхчистого графита.

Лаборатория № 2 стала получать графит, какой требовался.

И хоть успех был несомненен и велик, Курчатов иногда ворчал, что затянули дело с графитом, могли бы и пораньше добиться успеха! Лишь через несколько лет он узнал, что точно такие же трудности, как у них, пришлось преодолевать и американцам, выбравшим графит вместо тяжелой воды для замедления нейтронов; и что в Америке решение проблемы очистки заняло около двух лет, а в Советском Союзе эту же проблему решили за полтора года; и что качество реакторного графита у нас не только не уступало американскому, но и кое в чем превосходило его.

Существенный успех обнаружился и у Бориса Васильевича. Еще в Пыжевском, в небольшой комнатке, он вместе с Варварой Павловной Константиновой начал поиски нептуния. В Красном доме, в гораздо лучше обставленной лаборатории — да и сотрудников добавилось, — усилия химиков сосредоточились на создании таинственного элемента 94. В большую колбу вливали смесь 2,5 килограмма закиси-окиси урана, разбавленного водой до объема 7,5 литра. Колба со смесью помещалась в бочку с водой, водруженную посередине комнаты; в центре колбы устанавливался радий-бериллиевый источник нейтронов, содержащий 1,8 грамма радия в стекле, запаянном в медь. Облучение велось 83 дня и закончилось 17 октября 1944 года. Элемент 94 выделялся из раствора методом, разработанным Борисом Васильевичем. Количества его были мизерны, не весовые, а индикаторные, но все же около трех тысяч миллиардов атомов нового элемента давали возможность получить о нем первое представление. Осадок элемента 94 — через год узнали, что американцы назвали его плутонием — давал около 20 импульсов в минуту. Плутоний оказался сильно радиоактивным, с периодом полураспада в 31 тысячу лет (более точные измерения дали 24,3 тысячи лет).

— Отлично, Борис! — похвалил Курчатов брата. — Загадочный незнакомец 94 обнаружен. Теперь познакомиться бы с ним поближе! Есть все основания предполагать, что ценность его огромна. Ничего, скоро будем иметь его предостаточно!

Оптимизм руководителя лаборатории № 2 основывался на том, что на первом этаже Красного дома заработал наконец циклотрон.

Успеху предшествовал год титанической работы. Неменов мотался с завода на завод, из цеха в цех, ночи корпел у создаваемого аппарата. Фурсов еще до того, как его перевели на реактор в помощь Померанчуку, сделал для циклотрона расчет вывода пучка дейтонов наружу. Сам аппарат был много меньше того, который не достроили в Ленинграде, меньше и того, что стоял в Радиевом институте. Но на этом небольшом циклотроне с диаметром полюсов всего 75 сантиметров впервые в Европе был выведен наружу поток дейтонов — ионов тяжелого водорода.

Курчатов в момент пуска циклотрона находился на совещании. Неменов по телефону сообщил ему об удаче. Курчатов примчался в циклотронную в три часа ночи. Пучок дейтонов — ядер тяжелого водорода — был виден и при свете, а в темноте из окошка ускорительной камеры ярко вырывался голубовато-фиолетовый язычок. На пути пучка поставили мишень, содержащую препараты лития — литий, поглощая дейтоны, превращается в бериллий и выбрасывает при этом нейтроны. Как только мишень поместили у окошечка, счетчик Гейгера, отнесенный на несколько метров, энергично заработал.

— Есть! — воскликнул сияющий Курчатов. — Имеем свой циклотрон! Завтра начнем облучать мишени, а пока отметим радостное событие!

Неменов в два часа ночи, еще до приезда Курчатова, внес в рабочий журнал запись: «25 октября 1944 года впервые в Советском Союзе выведен наружу пучок дейтонов». А в четыре часа ночи все присутствующие на пуске отправились на квартиру к Курчатову. Он разбудил Марину Дмитриевну, достал бутылку шампанского — ликующие физики выпили стоя.

На время наладки циклотрона и отработки методики работы установили круглосуточные дежурства. Курчатов попросился в вахтенные, аккуратно расписывался: «Принял у такого-то, во столько-то часов. Результаты такие-то. Сдал тому-то. Курчатов».

Теперь можно было бомбардировать нейтронами урановые мишени. Таинственный девяносто четвертый перестал быть призраком, он реально образовывался не только в колбе у Бориса Васильевича, но и у циклотронщиков.

Все, что намечалось два года назад в программе, показавшейся поначалу такой скромной, теперь осуществлялось, приобретая все более быстрый темп. Курчатов знал, что выбрал не тот путь, каким шли немецкие физики, и предугадывал, что выбранный им путь более эффективен. Но он еще не мог знать, что в стране, где война еще шла на своей территории, в условиях тотальных недостач — людей, материалов, а пуще всего урана, — он двигался к цели со скоростью, не уступающей американской. Три года отставаний от Америки в ядерных исследованиях оставались, но в темпах исследований отставаний не было. Он знал, конечно, что там, в Штатах, собрались величайшие физики мира, люди, одно имя которых ознаменовало повороты в науке — Эйнштейн, Бор, Ферми; крупные мастера науки — Чадвик, Юри, Кокрофт, Вигнер, Силард, Теллер, Вайскопф, Лоуренс, Сиборг, Макмиллан, Комптон, Оппенгеймер и десятки других. Такой армии он не имел, его окружала мало кому известная молодежь, самым молодым, Зельдовичу, Панасюку, не было и тридцати, самому пожилому, Харитону, не исполнилось и сорока, его самого называли стариком, он и вправду был среди них стариком — уже стукнуло тридцать девять! И эта компактная группа молодых, не именитых, не титулованных академически, еще никак не прославленных — дружная, энергичная, целеустремленная команда — шла вперед столь же быстро, столь же уверенно, как и величайший научный коллектив мира там, за океаном!

Во второй половине июля 1945 года в Красный дом прибыли гости — группа генералов и штатских. Курчатова предупредили, что он должен показать посетителям все установки и что от впечатления, какое у них создастся, зависит очень многое в будущей работе лаборатории. Причиной появления неожиданных гостей было полученное из Потсдама, от самого президента Трумэна, сообщение, что 16 июля в пустынной местности на юге страны американцы взорвали бомбу невероятной силы — и бомба та, по достоверным сведениям, ядерная.

Гости осмотрели циклотронную, брезентовую палатку, где испытывали графитовые призмы, другие помещения, поинтересовались, в чем нехватка, чего бы физики хотели потребовать. Объяснения Курчатова были убедительны и свидетельствовали, что в уране действительно заключена гигантская мощь.

Важные посетители уехали, физики сперва недоумевали, зачем они вообще приезжали. Недоумение вскоре развеяло сообщение по радио. Зловещее зарево ядерного огня, взметнувшееся 6 августа над Хиросимой, 9 августа над Нагасаки, бросило страшный свет на положение в мире. Бомба из легкого изотопа урана унесла в считанные часы 200 тысяч жизней в Хиросиме, не меньше людей уничтожила в Нагасаки и бомба из плутония — искусственно созданного 94 элемента.

Мир вступил в атомный век при грохоте чудовищных взрывов, в пламени испепеляемых городов.

Предыдущая главаГлава 7 из 8Следующая глава