
До войны в доме № 11 по улице Жданова помещался Комитет по делам высшей школы. В июле 1941 года началась эвакуация из столицы учебных и исследовательских институтов. Вслед за Академией наук, перебазировавшейся в Казань, сменил место жительства и Комитет по делам высшей школы. Эвакуированный в Томск, он руководил оттуда размещением в восточных городах двухсот вузов, вывезенных из районов, куда надвинулась война. В здании № 11 на улице Жданова остался лишь председатель комитета Сергей Васильевич Кафтанов, назначенный по совместительству и уполномоченным ГОКО по науке. Уполномоченный ГОКО подобрал себе небольшой аппарат — всего одиннадцать специалистов высшей квалификации (некоторые потом стали академиками). И этот маленький аппарат в опустевшем здании выполнял работу, с которой до войны едва справлялась сотня людей. Здесь не в обычае были страховочные согласования, словопрения, осторожничанье. Война требовала смелости, умелости, быстроты. Аппарат уполномоченного ГОКО по науке действовал смело, умело, быстро.
В апреле 1942 года старший помощник уполномоченного ГОКО профессор-химик Степан Афанасьевич Балезин разложил на столе четыре документа и, перебирая их, задумался. Один был объемист — синяя тетрадка в твердом переплете, странички, заполненные формулами и комментариями к ним на немецком языке: трофей, доставленный с Южного фронта полковником Стариновым, командиром минно-диверсионной группы. Отряд Старинова в феврале совершил налет на северное побережье Таганрогского залива; среди убитых немцев; оказался майор, у которого нашли эту тетрадку. Пленные сообщили, что убитый посетил металлургические заводы в Мариуполе и Таганроге. В тетрадке были записи по делению урана.
Месяц назад, в марте, Балезин послал трофейную тетрадь одному из эвакуированных физиков-ядерщиков с просьбой сообщить, заслуживает ли документ внимания. Эксперт известил, что не нашел в записках ни одного нового факта, все это общеизвестные данные, они только свидетельствуют, что немцы не бросают работы с ураном. Что до возобновления аналогичных исследований у нас, то вряд ли стоит во время войны отвлекать на них людей и материальные средства — практический результат будет не раньше чем через 15–20 лет. На всякий случай Балезин послал запрос и специалисту по взрывчатым веществам: перспективное ли дело урановая взрывчатка, стоит ли ею заняться? Специалист, генерал-полковник, много сделавший для повышения эффективности взрывчатых материалов, написал, что проблема урановой взрывчатки дальше сугубо теоретических рассуждений не шагнула. Два таких отзыва позволяли ставить крест на практическом использовании ядерных реакций.
Но одновременно с отзывами экспертов пришла еще одна бумага — она-то и заставила задуматься старшего помощника уполномоченного ГОКО по науке. Техник-лейтенант Воздушного Флота Флеров, в прошлом физик, написал председателю ГОКО, что успешное осуществление цепной реакции деления урана будет иметь огромное промышленное и военное значение, что крупнейшие физики мира сейчас, по-видимому, заняты именно этим и что нужно возобновить и у нас исследования распада урана, если не хотим безнадежно отстать от западных стран.
Балезин собрал в папку все четыре документа, снял трубку и попросил Кафтанова принять его.
Кафтанов с надеждой посмотрел на вошедшего помощника. Он ожидал важного сообщения. Биохимик Зинаида Виссарионовна Ермольева испытывала на мышах новый препарат пенициллин, выделенный ею из плесени и эффективно убивающий гноетворные бактерии. Официальные испытания не закончились, Ермольева пока не обещала скоро передать в производство чудодейственное лекарство, а его так заждались госпитали! Помощницей у Ермольевой была жена Балезина, Тамара Иосифовна. Кафтанов от него узнавал полученные в семейном порядке сведения, каких нельзя было до времени иметь официально.
— Я к вам по поводу урановой проблемы, — сказал Балезин.
— Определили свое мнение? — спросил Кафтанов, просмотрев экспертные заключения и письмо Флерова.
Мнение Балезина было определено. Исследования урановых реакций надо возобновлять. Эксперт-физик не отрицает реальности урановой энергии, только указывает далекий срок 15–20 лет. Флеров, между прочим, тоже говорит о 10–12 годах. Но дело это, по всему, важное, откладывать его нельзя. Существенный аргумент — засекречивание за рубежом работ по урану. Что немцы продолжают интересоваться ураном, видно из трофейного документа. И еще одно: Флеров серьезный ученый, с его предложениями надо посчитаться. Перед войной, во время ядерной конференции в Москве, Балезин слушал в МГУ лекцию этого самого Флерова о делении урана. Худенький паренек, до того моложавый, что казался студентом, говорил о самопроизвольном распаде урана, об урановых котлах, об урановой бомбе. И так описывал взрывную мощь бомбы и вес ее, словно она уже была изготовлена и он держал ее в руках. Нет сомнений, что урановые источники энергии и урановая взрывчатка не плод скороспелых попыток помочь фронту сногсшибательной идеей, а серьезная научная проблема, возникшая еще до войны.
Кафтанову припомнились два обстоятельства, связанные с Флеровым. Заместитель председателя Комитета по Сталинским премиям, он перед войной держал в руках работу Флерова и Петржака по спонтанному делению урана, выдвинутую на премию. Рекомендации были солиднейшие — постановление всесоюзного совещания физиков-ядерщиков, хвалебный отзыв Иоффе, назвавшего спонтанное деление урана крупнейшим открытием года. А штатный рецензент предложил отложить присуждение премии, пока зарубежные лаборатории не подтвердят открытие.
Второе воспоминание было связано с тем, что полгода назад этот же Флеров прислал письмо, когда Кафтанов готовил доклад для ГОКО о том, какие научные исследования надо вести во время войны. В делах Совнаркома и Академии наук нашлись письма Семенова по урановой проблеме, большая программа работ с ураном, подписанная Курчатовым, Харитоном, Русиновым и Флеровым И Кафтанов предложил тогда же, в ноябре 1941 года, возобновление работ с ураном. С ним не согласились, было не до урана — гитлеровская армия надвигалась на Москву.
— Давайте обратимся к товарищу Сталину с просьбой возобновить урановые исследования, — продолжал Балезин. — Чем мы рискуем? Ну, отвлечем на них человек сто, затратим миллионов двадцать — пустяк в масштабе военных расходов. А если откажемся от работы по урану, не обгонят ли нас так, что и догнать потом не сумеем?
Кафтанов встал из-за стола, подошел к окну. За стеклом торжествовала весна, солнце живило землю, распахнуть окно — ворвется птичий гомон, поплывут из садика запахи рано распустившейся сирени. Морозная, ветреная, грохочущая орудиями, сотрясаемая взрывами авиабомб зима кончилась, больше она не возвратится. И немцев нет под Москвой, отогнали врага. Может, все-таки настало время? Ведь прав Балезин — дело важное!
— Подготовьте докладную товарищу Сталину, — сказал Кафтанов.
Балезин вынул из папки еще одну бумагу:
— Уже сделано. Если подпишете, сегодня же отправим в ГОКО.
Кафтанов, прочитав, с удивлением посмотрел на помощника:
— Ни слова о заключениях экспертов. Почему?
— Разве мы обязаны указывать все экспертизы, которые требуем для себя? ГОКО просит заключения по письму Флерова. Вот мы и высказываемся: письмо дельное, нужно возобновить урановые исследования.
Кафтанов усмехнулся, подписал докладную и протянул ее Балезину:
— Повесят вас когда-нибудь за такие умолчания, Степан Афанасьевич. И меня заодно с вами.
Через три дня докладная вернулась из ГОКО с резолюцией: «Организовать необходимые исследования по урану».
Балезин пожал руку Флерову, пригласил садиться. Техник-лейтенант присел так осторожно, словно боялся резким движением поломать стул. Он скромно сложил руки на коленях, ждал, не задавая вопросов, только краска на щеках и прерывистое дыхание выдавали волнение.
— Мы вас демобилизуем из армии и направляем обратно в Физтех. Будете продолжать работы, прерванные войной, — объявил Балезин.
— Восстанавливается вся лаборатория Курчатова? — быстро спросил Флеров. — Ядерными исследованиями, между прочим, занимались и в Харькове — Лейпунский, Тимошук, Синельников… В Москве — в ФИАНе тоже…
Балезин остановил его. О широком развороте говорить преждевременно. Невозможно отвлекать ученых, занятых срочными оборонными проблемами, без специального на то решения правительства. Надо предварительно выяснить, какое внимание уделяется урану за рубежом, какие силы и средства можно выделить у нас. Все это требует времени. Будем набираться терпения.
Терпение относилось к тем свойствам, которые у молодого физика были в большом дефиците. Несколько дней, правда, заполнились до отказа — Флеров составил план первоочередных мероприятий, списки физиков-ядерщиков, написал почти восторженное письмо в Ленинград Панасюку: «Пишу из Москвы… Составляется план работ. В плане и твоя фамилия. Легче будет, если тебе самому удастся приехать в Казань, где, по-видимому, на первое время будет наша база». Друг отозвался быстро. Он сомневался, нужно ли ехать в Казань. Ведь площадка ядерных работ — Ленинград, здесь все оборудование ядерной лаборатории. Не лучше ли возобновить исследования в Ленинграде, несмотря на ужасные условия блокады? Какого мнения Игорь Васильевич? Флеров ответил: «Твое письмо переслал целиком И. В. Курчатову в Казань. Я лично согласен, чтобы ты подготавливал базу в Ленинграде. Если тебя не затруднит, разберись в оставленных мною в ЛФТИ ящиках. Там должен быть уран».
Нетерпеливому физику, еще не снявшему военную форму, казалось, что решение ГОКО о развороте ядерных исследований выйдет на днях, что план работ будет полностью утвержден, что всех ядерщиков, поименованных в списке, срочно возвратят к прежним трудам. Но Кафтанов распорядился отозвать из армии одного Петржака, все остальное ожидало обещанного постановления правительства. Флеров бегал по весенней военной Москве. На фронте наступило краткое затишье перед новой бурей. Весна была тепла и радостна, а физика терзало нервное томление. Ничегонеделание было единственным, чего он не умел делать. Так он промучился неделю, месяц, пошел второй. Сравнительно спокойная весна превратилась в грозовое лето. Флеров попросился в Казань, чтобы хоть что-то начать делать. В Казань ехать ему разрешили.
Прежде всего он доложился Иоффе — прибыл на работу, займусь прежними темами. Академик тепло поздравил его с возвращением в родной институт, пообещал, как это ни трудно, найти помещение для экспериментов. Флерова интересовало, что нового у физиков. Среди нового было и то, что Александров и Курчатов награждены Сталинскими премиями за работы на флоте. Флеров и порадовался успеху бывшего руководителя, и немного огорчился — награды могли привести к тому, что увлекающийся Курчатов слишком привяжется к новой работе. Флерова успокоило, что Курчатов совмещает консультирование работ для флота с работой в лаборатории брони. В то, что прочность броневых листов интересует Курчатова больше прочности ядер, Флеров поверить не мог.
Он побежал к учителю.
Курчатов после болезни еще не начал твердо ходить по земле, а уже надо было бегать. Лаборатория прочности трудилась неторопливо — пришлось внедрять свой дух. Лев Русинов попросился в помощники; он никогда не занимался броней, но согласился изучить новое дело. «Меняю прежнюю специальность на прежнего начальника!» — меланхолически объявил он, притаскивая стопку книг по броневым материалам.
В институте снова зазвучал громкий голос Курчатова, в коридорах снова видели его высокую фигуру — уже через месяц после выздоровления он шагал с прежней стремительностью. И снова он «совмещал» разные темы — помогал Александрову в противоминной обороне и, выезжая в Свердловск, выискивал способы усовершенствования брони. Всю зиму он метался между Казанью и Уралом, а еще не наступила весна, еще полностью не восстановилось здоровье, умчался в Мурманск — Александров запросил оттуда подмоги.
На Севере трудился Вадим Регель, брат севастопольского Анатолия Регеля, с ним сотрудничали бывшие работники ядерной лаборатории — Неменов и Щепкин. На Баренцевом море лето предвиделось тяжелое — планировались большие проводки судов из Англии. Немецкие самолеты засеивали магнитными минами все выходы из советских баз в океан. В Полярном, у площадок размагничивания, выстраивались очереди подводных и надводных кораблей. Малочисленная группа физиков не справлялась с работой. Курчатов сам прочел морским офицерам лекции о размагничивании — дело передали военным. Александров улетел в блокированный Ленинград. Неменов в Архангельск — организовывать и там станцию размагничивания. Щепкин вернулся в Казань. В Казани объявился и Лазуркин. Курчатов поколебался, не привлечь ли полюбившегося севастопольца к броневым делам, но морское командование потребовало инструкции по размагничиванию речных кораблей, Лазуркин сел писать инструкцию — он несколько месяцев после Баку занимался речными судами в Сталинграде и Саратове.
И, беседуя с бывшим руководителем, Флеров со смятением вдруг убедился, что надежд на возвращение Курчатова к ядру нет. Все казалось в нем неожиданным и незнакомым — и так менявшая лицо окладистая черная борода, и ласковое участие, с которым он слушал рассказ ученика о вызове в Москву, и спокойствие, почти равнодушие, с каким отклонил страстное обращение вновь вернуться к ядру. И если бы он рассердился на ученика, столь неделикатно намекнувшего на совершенную ошибку, если бы гневно выговорил, что во время войны имеются и важней проблемы, чем исследования, сулящие успех лишь в далекой перспективе, Флерову стало бы ясней душевное состояние учителя. Но Курчатов только сказал:
— Я рад, что вы займетесь ураном, Георгий Николаевич. Понадобится моя помощь, приходите.
В вежливых словах было сочувствие, искреннее желание при нужде помочь. В них не было лишь стремления властно вмешаться… Именно о таком стремлении, о властной руке учителя мечтал ученик.
Флеров переходил от радости к отчаянию: радовался, что вернулся к любимому делу, отчаивался, что любимое дело не налаживается. Ему отвели помещение в этнографическом музее. Под чучелами — иные были так громоздки, что не отодвинуть, — он установил скудную аппаратуру. Каждый прибор, каждый метр провода, каждый реостат и выпрямитель выпрашивался — любая вещь, даже стул не давался, а одалживался. В унынии физик-одиночка твердил себе, что все переменится, когда выйдет правительственное постановление. Стараясь сохранить бодрость, он извещал Панасюка: «Наконец-то пишу тебе из Казани. Приехал сюда несколько дней назад. Начинаю работу, правда не в том масштабе, как я писал тебе из Москвы… Постановления… достаточно авторитетных организаций о начале работ еще нет… Виделся с Игорем Васильевичем. Работа в основном будет разворачиваться в том же направлении, что и до войны. Поэтому очень будут нужны все радиотехнические детали: лампы, лабораторные мелочи… Упаковывать придется отдельно: вещи очень важные — уран, ионизационную камеру».
В музей пришел Петржак. Приехав в Казань до Флерова, он получил в Радиевом институте оборонное задание. Он со смехом рассказывал, как ошеломила его начальство неожиданная бумага из Москвы. Командир части накинулся: «Говори прямо, кто ты?» — «Лейтенант Петржак, товарищ майор!» — «Врешь, не так отвечаешь! Сам знаю, что лейтенант. В штатском ты кто?» — «Научный работник». Командир, подписывая отпускную, ворчал: «Ученый! И, видать, не малый — замнаркома твоей особой интересуется. А материшься ядреней матроса!»
— Что делать? — с тоской спросил Флеров. — До постановления правительства ядерщиков собирать воедино не будут. Чем сейчас заниматься? Мелочи какие-то, стоящего эксперимента не наладить!..
— Волга начинается с ручейка, — мудро напомнил друг.
— А от ручейка до устья — три тысячи шестьсот километров! Сколько же ждать, пока хлынет настоящий поток? Я полечу в Ленинград собирать материалы и оборудование.
Он пошел к Иоффе с просьбой о командировке. Иоффе связался с Кафтановым, командировку разрешили. Флеров вылетел в Ленинград.
Игоря Панасюка с началом войны определили обслуживать передвижную рентгеновскую установку — разъезжать в крытой машине по госпиталям Ленинградского фронта. Когда установка возвращалась в город, Панасюк шел в Физтех — узнать, как дела в институте. Сегодня он направился туда же, но, отойдя от дома, почувствовал, что прогулка не по силам.
День был морозный, мела позёмка. По улицам, с начала зимы не чищенным от снега, в обледенелых ухабах, рытвинах и валах нельзя было просто шагать, их надо было преодолевать. А сил не хватало и на ровную ходьбу. Панасюк недавно — любопытства ради — взвешивался, потеря веса за последние три месяца была поменьше, чем он страшился, но все же больше двадцати килограммов. Особенно трудно одолевались перекрестки: здесь злая позёмка становилась чуть ли не штормовым ветром, надо было постоять, набираясь духу, а потом лишь решаться на переход.
На одном из перекрестков Панасюк нагнал мужчину, отдыхавшего у столба. Мужчина слабым голосом позвал:
— Игорь, ты? Пойдем вместе.
Это был Сергей Баранов, алихановец. Все изменились в дни голода, многих, сильно опухших, было не узнать, но Баранов, здоровяк, альпинист, лишь похудел и посерел. Он же так смотрел, словно не верил, Панасюк ли это. Баранов был из тех, кто отказался эвакуироваться и продолжал работать в Физтехе. Панасюк спросил, как зимуется, как бедуется.
— Пока стою на ногах… Отец пятнадцатого декабря скончался… Мама тоже плоха, говорит, что до весны не дотянет. Ты к нам?
— К вам.
И, шагая с Барановым под руку — так было легче, — Панасюк рассказал, что Флеров начинает кампанию за возврат к работам с ураном: написал Кафтанову, недавно выступал перед академиками в Казани, теперь просит проверить, в целости ли материалы и приборы.
— И ради этого потащился в такую даль? Куда ваши богатства денутся? Постоим на этом углу, и иди назад. Я скажу Павлу Павловичу, что ядерное оборудование может понадобиться. Не беспокойся, у нас ничто не пропадает. Нормально работаем.
Панасюк понимал, что слово «нормально» отнюдь не означает «как до войны». В институте осталось полтора десятка научных работников, человек тридцать технического состава. Но исследования не прекращались. Останавливались трамваи, прекращалась подача электроэнергии, тепла, пара, многие заводы распускали рабочих, забивали ворота — Физтех работал. В институте совершенствовали средства борьбы с врагом: разрабатывали новые приборы, конструкции, материалы — все, что требовал фронт.
Дальше Баранов пошел один. В лаборатории Алиханова, опустевшей, промерзшей — в углах поблескивал лед, — он достал из стола бумагу и карандаш и направился в «жилой флигель» докладывать Кобеко, как выполняется полученное недавно задание.
Жилым этот флигель назывался потому, что только эта небольшая часть громадного здания отапливалась. Кобеко, заменивший Иоффе, получил разрешение разобрать на дрова оставленный жильцами деревянный дом неподалеку. Сперва пытались добыть топливо собственными руками, но на разборку бревен не хватало сил. На помощь из 12-го танкового полка пришла машина, развалила строение, танкисты помогли перенести бревна и доски — в печах запылал огонь. Наталья Шишмарева, перетащившая на санках в Физтех библиотеку института Химфизики, радовалась больше всех: и на спасенные книги химфизиков, и на свои библиотечные шкафы уже поглядывали тоскливыми глазами замерзающие люди — оставшиеся сотрудники Физтеха почти все покинули свои квартиры и семьями переселились в институт.
В бывшей квартире Александрова пылала плита, на плите стояли чаны и реторты со змеевиками и охладителями. Кухня напоминала лабораторию алхимика. На складе обнаружили бочки с олифой. Кобеко придумал извлекать из нее пригодное в пищу льняное масло. Главный алхимик, его жена Софья Владимировна, строго вела «режим максимальной выгонки».
Когда Баранов вошел в «алхимическую», к институту подъехал Кобеко на велосипеде. Старенький, обшарпанный, погнувшийся велосипед был единственным механическим средством передвижения в Физтехе. На этой «лошадке» Кобеко ездил в Смольный, на заводы, на передовую, на Ладогу — во многих местах нуждались в физиках, их руководитель, единственный, сохранял относительную мобильность.
— Граммов по двадцати масла завтра выдадим каждому, — порадовал Баранова Кобеко, удостоверившись, что перегонка идет хорошо. — Идемте ко мне. Как задание, Сергей Александрович?
Баранов показал, что сделал.
— Сегодня в институте не задерживайтесь, — посоветовал Кобеко. — Ведь вам шагать через весь город, а ветерок из вредных.
Баранов ушел к себе. Кобеко занялся сборкой «прогибографа». На полу стояла металлическая тумба, выломанная из ограды Политехнического института, на столе лежали метеорологические самописцы, стальные прутья и проволока — все это были составные части нового прибора. Недавно у физиков попросили срочной помощи. На «Дороге жизни» по Ладоге стали проваливаться под лед автомашины. Аварии были загадочны — на дно уходили чаще других не тяжело груженные машины с востока, а машины из Ленинграда, вывозившие людей. Наблюдения показали, что авариям предшествуют колебания ледовой поверхности. Движение машин вызывало раскачку льда: на какую-то пока неизвестную скорость лед резонировал особенно сильно. Нужно было найти эту опасную скорость. Кобеко дал идею самописца, регистрирующего колебания льда. Рейнов придумал конструкцию. Рейнов сейчас работал в Комиссии по реализации оборонных изобретений и жил в Смольном. Кобеко, тоже член этой комиссии, частенько туда наведывался; прогибограф разрабатывался сообща.
В комнату вошла дочь Иоффе, Валентина Абрамовна. Высокая, похудевшая, сохранившая всю свою «довоенную» порывистость, она недовольно потянула носом воздух. Кобеко не расставался с трубкой, но теперь из нее несло не прежним тонким ароматом «Золотого руна», а каким-то зловонием. Рассмеявшись, он положил трубку в карман — ничего не поделаешь, трудности, примешиваем к табаку сухие листья и даже солому.
— Валентина Абрамовна, к нам вылетел из Мурманска Александров. Готовьте кабели, приборы, проверьте, достаточно ли батарей для размагничивания судов. Выедем в Кронштадт все вместе.
Валентина Абрамовна ушла, появился Рейнов. Ему повезло — шла машина на Белоостров, добрый полковник довез до института, обещал вечером взять обратно. Рейнов положил на стол два куска хлеба, один граммов на сто двадцать, другой граммов на сто. Рейнов числился в «шишках», ему, как «тыловому военному», даже в самом голодном месяце, в декабре, давали не только 250 граммов хлеба, но и немного горячей пищи. Сам вечно голодный, он иногда приносил в Физтех часть своего пайка.
— Замечательно! — Кобеко завернул кусок побольше в бумагу. — Это Жене Степановой, если не возражаете. — Степанова недавно принесла в Физтех истощенную трехлетнюю девочку, родители которой погибли от голода, и весь институт, отрывая крохи от пайков, старался спасти девочку. — А это мне. — Разрезав кусок пополам, он кинул одну половину в рот, другую отложил. Рейнов молча следил за его движениями. Кобеко весело сказал: — Не гляди так жадно, все равно не дам — это жене.
Оба стали соединять детали прогибографа. Прибор понемногу превращался в прочную конструкцию, она должна была работать в ветер и мороз, в снегопад и обрастая льдом. На дворе стемнело. Физики зажгли масляную коптилку. В кабинет вошел красноармеец и сказал, что машина пришла. Рейнов с сомнением посмотрел на прибор — не остаться ли на ночь? Имеются кое-какие недоделки. Кобеко подтолкнул его к дверям. В Смольном на ужин давали по черпаку каши, таким добром не пренебрегают.
— Я сам исправлю ночью все недоделки. Утром обеспечь из Смольного машину, повезем демонстрировать изобретение.
Баранов покинул институт засветло, но уже стемнело, когда он подходил к Московскому вокзалу. До дома было еще не близко, но ему захотелось повидать профессора Вериго — у него он проходил свой аспирантский стаж. Вериго жил на улице Восстания, недалеко от Знаменской церкви. Баранов часто бывал у него на квартире и с опаской вспоминал огромную, похожую на зал комнату. И в хорошие годы здесь было холодновато, в эту же зиму вряд ли теплей, чем на улице. Не замерз ли учитель? Баранов успокаивал себя — профессор крепче дуба, несокрушимей скалы! На четвертом десятке лет прыгал с парашютом, столько раз поднимался на Эльбрус, карабкается по кручам, как горный козел. Крупный ученый, специалист по космическим лучам — всему можно учиться у него: и науке, и спорту, и человеческому благородству, и тонкой воспитанности, и дружелюбной вежливости…
Все же Баранов постучал в дверь с беспокойством. Послышались шаркающие шаги, знакомый, но очень усталый голос спросил, кто пришел.
— Я, Александр Брониславович, Баранов!
— Ты, Сережа? Вот не ожидал!
Вериго впустил ученика, шел впереди, показывая дорогу. Баранов, пораженный, остановился на пороге. В большой комнате на стенах нарос лед, углы затянуло инеем. Посередине профессор устроил горный бивак — раскинул небольшой шатер, на нем — для утепления — шубы, ковры, меховые куртки, даже лыжные брюки.
Внутри шатра стояли койка, стол, табуретка, на столе — стопочка книг. Светила маленькая лампочка, питавший ее аккумулятор был упрятан под столом. Вериго сел на койку, Баранов — на табуретку. Профессор был в двух свитерах, голову обмотал шалью, прилаженной так аккуратно, что она казалась пушистым чепцом. Он похудел, но больным не выглядел: железное здоровье не отказало даже в эти страшные дни.
— Вот так и живу, — сказал он с удовлетворением. — Утеплился, осветился. Все же полсотни лет, пора и об удобствах позаботиться. Прости, что сразу не открыл. Поговаривают, одиноких грабят. Ну, с одним справлюсь, даже от двух отобьюсь, а если их трое? — Он вгляделся в ученика, покачал головой: — Не радуешь, Сережа. Очень подался. Не падаешь?
— Стараюсь не падать. Хожу в Физтех помаленьку…
— Темы интересные?
— Оборонные. Трудно — голова варит не очень…
— И у нас оборонная тема. — Вериго вздохнул. — Малость простудился, неделю не был в Радиевом институте. Думаю, справляются, дело-то налаженное. Ты не слыхал? Делаем светосоставы!
И он с увлечением стал рассказывать, как от них потребовали светящихся красок, чтобы артиллеристы, летчики, водители машин и в условиях затемнения могли видеть свои приборы. Пришлось поломать голову. Главное — не было солей радия для светящихся составов. Мобилизовали «внутренние ресурсы» — содрали всю штукатурку в комнатах, где прежде работали с радием, пустили в дело разные отходы. В общем, задание выполняем на «отлично»!
— Покажи, что у тебя. Вижу — есть затруднения. Может, помогу.
Баранов начертил схему заказанного приспособления. Вериго другим карандашом отмечал, что ему казалось недостаточно надежным.
— Теперь вроде лучше. — Вериго посмотрел на часы. — Два часа проработали с тобой. Такой гость лучше любого лекарства. Ничего, скоро и я выберусь в свой Радиевый.
Баранов поднялся.
— Постой минутку, Сережа. — Вериго сунул руку под подушку. — Есть у меня одно сокровище, надо поделиться.
Он вытащил три большие плитки столярного клея, одну положил обратно, две протянул Баранову.
— Мне и одной хватит до лучших времен. А ты молодой, трата сил у тебя больше. — У Баранова показались слезы, он растерялся — то ли сразу прятать подарок, то ли раньше вытереть глаза. Вериго погрозил пальцем. — Ну-ну у меня! Всегда знал тебя за мужчину. Бери, бери! Отличная похлебка из клея, проверял сам. После войны нам с тобой еще на Эльбрус подниматься, должен же я позаботиться о твоих силах.
Вериго, проводив ученика, снова тщательно заперся.
Баранов шел по Невскому, пошатываясь от волнения. У всех теперь походка была нетвердая, никто не обращал внимания. Немецкая артиллерия вслепую обстреливала город. По ночному небу шарили прожекторы. Дома мать сказала:
— Сереженька, тебя так долго не было, я тревожилась.
Он положил на стол две плитки клея. Она радостно схватила их.
— Откуда? Как ты достал?
— Александр Брониславович прислал в подарок. Говорит, из животного клея хороший навар. Неплохо бы сегодня поужинать супом, мама.
Вместо того чтобы идти на кухню варить суп, она опустилась в кресло и молча заплакала.
В конце февраля из Мурманска прилетел Александров с рюкзаком, полным еды, щедро оделял припасами знакомых. Один перевязанный веревкой пакетик с концентратами он отложил для старого друга.
Кобеко информировал Александрова, как идет подготовка к весеннему размагничиванию судов. В Кронштадт придется пробиваться ночью — дорога интенсивно обстреливается. Перед вылетом в Кронштадт Александров навестил друга. Он долго стучался в запертую дверь. Из соседней квартиры вышла молодая женщина с опухшим от голода лицом.
— Чего барабаните? Ведь не горим же!
— Хозяина надо. Где он, не знаете?
— Там же, где все скоро будем. — Женщина заплакала. — Отвезли три дня назад на санках. Похоронили без гроба. Где сейчас гроб достанешь? И жена его там же. На три дня раньше…
Александров смотрел на плачущую женщину — горло перехватил ком. В открытой двери показалась девочка, со страхом посмотрела на посетителя, потом перевела взгляд на пакет и больше не отрывалась от него — глядела, как зачарованная, испуганно и с надеждой. Женщина, вытирая слезы, сказала:
— Вы не родственник им? В квартире все в целости, не сомневайтесь. Ключ у меня. Хотите посмотреть?
— Не надо. Держите! — Александров сунул ей пакет, быстро сбежал вниз.
Она что-то говорила сверху, он не слышал. Неподалеку тяжко рванул выпущенный немцами снаряд.
Флеров прилетел в Ленинград осенью.
Он ходил по пустой квартире, садился, вскакивал. Мама умерла от голода зимой — все в комнате напоминало о ней. Он слышал ее голос, диван сохранил вмятину в углу, она любила сидеть на этом месте. В шкафу лежало стопочками чистое белье. Находиться в этой комнате было тяжко. Флеров старался подольше пребывать в Физтехе.
Старых знакомых было немного — кто эвакуировался в Казань, кто воевал, кто размагничивал корабли в Кронштадте, многие болели, иные умерли… Флерову рассказали, как спасали алихановца Никитина. Он в январе промочил ноги и слег на полных два месяца. В марте приплелся в Физтех, стал продолжать работу, прерванную болезнью, но ноги опять отказали — свалился тут же в лаборатории, не смог сам подняться. Кобеко дотащил его до саней, повалил на доски и волоком доставил в госпиталь. Никитина вторично поставили на ноги и вывезли на Большую землю — так теперь ленинградцы называли все, что было вне кольца блокады.
Флеров с радостью убедился, что сохранилось почти все оставленное в Физтехе. Он с нежностью погладил ионизационную камеру, сложил горкой кубики из черной окиси урана, вылепленные Никитинской, достал банки с уранил-нитратом. Зато металлического урана, хранившегося где-то в кабинете Курчатова, найти не удалось.
— Пропажа исключается, Георгий Николаевич! — категорически объявил Кобеко. — Очень уж замысловато запрятали. Появится Панасюк, узнаем, где он хранит свои сокровища.
Флеров пошел на квартиру к Никитинской. Соседка рассказала, что мать Тани умерла, а Таня ушла жить на завод, где работала с начала войны. «Там и найдете, если не померла». Флеров заторопился на завод.
Он не сразу узнал свою изящную, стройную лаборантку в той закутанной — не по мягкой осенней погоде — женщине, что вместе с подругами медленно шла из цеха в соседнее, приспособленное под жилье здание. А она вдруг остановилась, замерла, потом бросилась, протягивая вперед руки, и громко заплакала. Он смущенно твердил:
— Ну, здравствуйте, Танечка, ну, успокойтесь. Ну, я очень рад, что вы здоровы. Рассказывайте, рассказывайте, как живете.,
Она не могла рассказывать, волнение сдавливало, горло. Она повела его в общежитие. В комнату, чистенькую и светлую, входили закутанные соседки и каждая, сбрасывая верхнюю одежду, молодела лет на десять-пятнадцать.
— Знакомьтесь, девушки: Георгий Николаевич, мой научный руководитель! — с гордостью сказала Таня. — Он помогал мне писать диссертацию.
— Я думала, жених, — разочарованно сказала одна.
Он спросил, как Тане живется. Она рассказывала сквозь слезы, какие то были страшные месяцы, с ноября по январь, когда мать ее медленно умирала. С января по май завод стоял, и цеха и общежития заносились снегом, зарастали льдом — страшно было выйти наружу. Сейчас тоже не роскошь, но паек увеличен, дистрофиков стало меньше. Говорят, скоро снимут блокаду, верно? Немцы все силы ведь бросили на Сталинград!
— Вы не поверите, Георгий Николаевич, как я опухла зимой. И ходила так: шаг — постою, снова шаг… Ужас! А как вы попали в Ленинград? Совсем вернулись или в командировку?
Она выслушала рассказ о его письмах, о вызове в Москву, о возвращении к довоенным исследованиям. Пораженная и растроганная, она узнавала в этом, внешне очень изменившемся, посерьезневшем, повзрослевшем человеке прежнего юношу, самого непоседливого из «гениальных мальчиков», торопливого, нетерпеливого, фанатично преданного физике, не просто способного научного работника, а рьяного служителя науки. Он возвратился таким же одержимым, даже более одержимым.
И ей захотелось показать, что и она в самые трудные дни не забывала об их труде. Она раскрыла шкафчик у кровати, достала главное свое сокровище, толстую, на хорошей бумаге рукопись — черновик так и не защищенной диссертации «Неупругое рассеяние быстрых нейтронов».
Он перелистывал рукопись, узнавал свои и Курчатова пометки. Таня, прекрасный экспериментатор, логикой не брала, строгая последовательность ей не была свойственна. Флеров читал свои сердитые замечания на полях: «Опять скачете мыслью, как блоха», «Вы пишете: отсюда следует… Не отсюда, а из целой цепочки опущенных рассуждений». Курчатов читал вторым, ему оставалось меньше поводов для критики. Зато он придирался к стилистике, писал против часто повторяющихся фраз: «Любимое выражение». Любимых выражений встречалось так много, что с какой-то страницы Курчатов стал только подчеркивать их и писать «ЛВ».
Таня радостно покраснела — Флеров горячо похвалил ее. Молодец, что сохранила рукопись! Он уверен, что скоро уже все ее записи снова им понадобятся.
— А сейчас хочу просить вас о помощи, Таня. Нужно множество радиодеталей. У вас на заводе монтируют радиосхемы, у мастеров имеются запасы. Я привез из Казани консервы, немного сахара и сухарей. Могу дать продовольствие в обмен…
Она пообещала разузнать, где что имеется и что можно изготовить. На другой день он пришел с продовольствием, мастера принесли электронные лампы, сопротивления, емкости. Товарообмен шел недели две. Затем, в очередной раз залезая в заветный казанский мешок, Флеров обнаружил, что он пуст. Он посмотрел список нужных радиодеталей. Наиболее трудоемкие и сложные еще находились в работе. Он упросил в магазине добрую продавщицу вырезать талоны вперед и положил в портфель полторы буханки хлеба — половинку спрятал, целую вручил Тане для мастеров. Она встревожилась: почему свежий хлеб? Разве припасы кончились? Он засмеялся:
— Казанским добром отныне питаюсь сам, а за работу — продукты по ленинградской карточке. Скажите ребятам, чтобы делали тщательно, кое-кто стал слишком торопиться!
На списке густели палочки. «Продукция прямо на экспорт», — похвастался один из мастеров, два вечера после смены прокорпевший у верстака, чтобы довести заказанную деталь до высшей кондиции.
Кобеко первый обнаружил, что с Флеровым неладно. Он перестал нервно бегать из помещения в помещение, в его походке появилась солидность, солидность стала превращаться в медлительность. Затем он начал полнеть — худые плечи заплывали, утолщались пальцы.
— Да вы опухаете! — ужаснулся Кобеко. — Немедленно к врачу!
В справке, выданной в больнице, стояло: «Дистрофия первой степени. Больной нуждается в эвакуации из Ленинграда»-. Флеров с огорчением рассматривал заветный список. Еще не все было готово, а в Казани ни за деньги, ни за еду он не смог бы получить то, что изготавливали мастера в осажденном Ленинграде.
— Командировка закончена, Георгий Николаевич! — непреклонно постановил Кобеко. — Я помогу привезти на самолет все, что вы берете.
В декабре добро, взятое в Физтехе и добытое за провизию, было доставлено в Казань. Кобеко послал Иоффе отчет о деятельности Флерова в Ленинграде. Внешний вид молодого физика свидетельствовал, что поездка обошлась ему дорого. Флерову достали путевку в дом отдыха в Болшево под Москвой. Обильное — по военным временам — питание делало свое дело. Помогали и сводки Информбюро — немецкую армию под Сталинградом окружили, гитлеровцы отступали с Северного Кавказа.
В Казань Флеров возвратился выздоровевший, полный энергии и жажды дела. В институте его ждало предписание — срочно прибыть в Москву со всем оборудованием, вывезенным из Ленинграда.
Вызов подписал Курчатов.
Иоффе часто выезжал в Москву, случалось и задерживаться там. Вернувшись из одной поездки, он попросил к себе Курчатова. Обычно уравновешенный, старый академик выглядел взволнованным.
— Игорь Васильевич, меня вызвал Кафтанов. Правительство решило возобновить урановые исследования. Говорили о рудных месторождениях, о переработке. Кафтанов спросил, кого я считаю самыми серьезными специалистами по ядерным процессам. Я назвал Синельникова, Лейпунского, Алиханова и вас, Игорь Васильевич.
Курчатов с вежливым равнодушием ответил:
— Я отошел от ядра, Абрам Федорович. И не имею желания возвращаться.
— Кафтанов спросил, кто смог бы возглавить урановую проблему. Я ответил: любой из четырех, но лучше всего — Курчатов.
— Я не уполномочивал вас на такое заявление, Абрам Федорович!
— Спрашивали моего мнения. Мнение мое именно такое. Если вы не согласны, то сами заявите об этом. На днях вас вызовут в Москву.
Остаток дня Курчатов сидел за столом, погруженный в какие-то — по всему, трудные — размышления. Вечером появился веселый Александров — вернулся из очередной поездки. Этого человека тянуло в самые опасные места. Он перелетал с севера, на юг, с востока на запад, с одного фронта на другой — на всех морях и крупных реках страны плавали боевые корабли: их надо было защищать от коварных магнитных мин. Курчатов так обрадовался появлению друга, словно тот мог один развеять терзавшие его сомнения…
— Надо поговорить, Анатоль!
Час шел за часом, день превратился в вечер, вечер стал ночью, приближался рассвет, а два друга все спорили, в споре рождалась истина. Ни один не смог бы сказать, что заранее знает, какая она, истина, зато можно было найти явные заблуждения, ошибки, пристрастия — и отмести их. Курчатов излагал свои аргументы, Александров опровергал их. Курчатов с горечью вспоминал, как в Академии наук отвергли составленную им программу использования урановой энергии, друг отвечал:
— Мало ли что было когда-то, надо смотреть вперед, а не назад!
— Но ведь сейчас материальных возможностей куда меньше, чем до войны, — говорил один.
— Ну и что, — отвечал другой, — материальных возможностей меньше, понимания больше — это важней!
— Опять начнутся придирки, что отвлекают силы от насущных оборонных дел на какие-то абстрактные исследования, — сетовал один.
— Нет, — возражал другой, — придирок больше не будет, овладение цепным распадом урана стало важной военной проблемой — это теперь вовсе не абстрактное исследование.
— Но ведь есть физики и покрупней меня, — доказывал один, — скажем, Иоффе или Капица, тот же Алиханов, почему бы им не возглавить ядерную лабораторию?
— Вот уж абстрактное рассуждение, — сердился другой. — Ньютон всех вас крупней как физик, а мог бы он заняться распадом урана? В этой специальной области нет сегодня в стране крупней специалиста, чем Игорь Курчатов!
— А я так хотел после войны покончить с наукой, — жаловался один. — Стать из физика моряком, сменить лабораторию на тесную каюту, по утрам вместо ускорителей видеть перед собой неспокойное море, зарю, рождающуюся в далеких волнах.
— Бред! — восклицал другой. — Такие фантазии рождаются только от отчаяния, от сознания провала своей научной работы, а где он, провал, где? Пришло признание, обеспечена поддержка правительства, имеется прямой призыв возвратиться к ядру — чего еще желать? Твой жизненный путь один: наука, глубинные тайны ядра!
Курчатов прибег к последнему аргументу:
— Так хорошо работалось с тобой, Анатоль! Неужели бросим?
Друг засмеялся:
— Зачем? Пока война, будешь помогать. Но изучение атомного ядра не размагничивание судов — это, Игорь, на всю жизнь, для всего будущего человечества, не на одно время войны.
Вскоре пришел вызов в Москву. Марина Дмитриевна встревожилась: не новая ли разлука? Курчатов пожал плечами: не знаю, в Москве все прояснится…
В Москве его встретил Балезин, вдвоем пошли к Кафтанову. Уполномоченный ГОКО по науке ходил по кабинету, останавливался, смотрел в лежащую на столе папку, отвечал на вопросы, сам ставил их. Курчатов поинтересовался, что известно об уране на Западе, ведь, возможно, проблема эта не из насущных — надо семь раз прикинуть, прежде чем отвлекать людей и средства! Кафтанов покачал массивной головой.
— Насущная, товарищ Курчатов. Хоть и немного мы знаем, но выводы сделать можно.
Он неторопливо делился с физиком своими сведениями. Догадка Флерова подтверждается, все крупные ядерщики в Америке работают в закрытых лабораториях, и засекреченность такая, что постороннему и близко не подойти. Им доставляют уран и большое количество графита. Любопытный факт: уран на рынке полностью пропал. Замнаркома внешней торговли Сергеев поехал в Америку договариваться о поставках по ленд-лизу. Среди прочих был и заказ от зампредсовнаркома Первухина закупить килограммов сто урана, химики просили. В уране наотрез отказали. Никель дают, медь, алмазы, качественную сталь, оружие — все первостепенные военные материалы! А урана — ни одного фунта! А ведь в Нью-Йорк привезли из Катанги, что в Африке, тысячи тонн урановой руды! Сверхсекретный, особо закрытый материал — вот каков сегодня уран в Америке.
— Многозначительно! — сказал Курчатов.
Очень важны были сведения о Германии. Немецкие ядерщики сведены в несколько групп — в Берлине, Гамбурге, Лейпциге, Гейдельберге. Каждая группа получает уран и тяжелую воду. Уран поставляют рудники Иохимсталя, кроме того, немцами захвачено в Бельгии около тысячи тонн урановой руды из Катанги — такой подарочек сделали союзники тем, кто разрабатывает в Германии урановую бомбу! Тяжелая вода доставляется из Норвегии, там вырабатывается около 95 % всего мирового ее производства. Немцы строят и свой завод тяжелой воды, но он будет меньше. В процессе строительства шесть циклотронов, но ни один не войдет в строй раньше чем через год. Зато в оккупированных странах выискивают все, что может пригодиться физикам, и переправляют добычу в Германию.
— Как вы оцениваете факты? Можно ли сделать вывод, что немцы форсируют изготовление урановой бомбы? Столько у них крика вокруг секретного оружия возмездия!..
У Курчатова не создалось впечатления, что немцы форсируют изготовление ядерной бомбы. Зато они могут накопить огромные массы радиоактивных веществ. Осыпать такой радиоактивной пылью территорию противника — и целые страны превратятся в пустыни!
— И этот вариант не исключен. Могу ли доложить правительству, что вы готовы возглавить советские урановые работы, товарищ Курчатов?
— Я дам ответ завтра, — сказал он.
И эта ночь шла без сна. Он узнал много нового. Немцы сконцентрировали усилия на котлах с тяжелой водой, американцы работают с графитом. До войны и мы предпочитали графиту тяжелую воду, было ли это правильно? Графит ведь куда дешевле и доступней. А главное, неизвестно, ведется ли промышленное разделение изотопов урана. Без разделительных заводов урановую бомбу не создать!
Все это были очень важные мысли, надо было углубляться в них. А Курчатов непрерывно от них отвлекался. Воображение забивало логику. Курчатов мысленно видел в темноте Кафтанова. Высокий, почти в два метра, массивный — вероятно, за сто килограммов, — уполномоченный ГОКО развалисто прохаживался по ковровой дорожке — надо было поворачивать голову вслед за ним. Курчатов восстанавливал в памяти его речь — и удивлялся ей. Сын малограмотного лисичанского рабочего, сам в молодости рабочий, этот грузный человек, ныне нарком высшего образования и организатор науки, упрашивал ученого не забывать своего научного призвания, советовал отойти от близких задач трудного сегодняшнего дня ради дальних интересов науки. Немцы штурмуют Сталинград, их альпинисты водрузили свастику на Эльбрусе. Ленинград задыхается в блокаде — член правительства обещает найти ресурсы, чтобы начать работы для далекого, отнюдь не завтрашнего завтра! Фантастика! Фантастика!
— Я согласен! — сказал он на другой день Кафтанову.
— Отлично! — обрадовался уполномоченный ГОКО. — Сейчас поедем с вами представляться заместителям председателя Совнаркома, сперва товарищу Первухину, потом товарищу Молотову.
И Молотову и Первухину Курчатов понравился. Первухин, руководивший промышленными министерствами, пообещал помощь — с учетом возможностей военного времени, попросил подготовить проект постановления правительства, без спешки, обстоятельно: лучше опоздать с ним на месяц, чем потом годы каяться, что чего-то недоглядели.
Кафтанов радовался, что предложенная им кандидатура главы «урановой проблемы» встретила хороший прием у начальства. Он все повторял: «Теперь дело пойдет! Теперь дело пойдет!» А Балезин — ему поручили курировать «хозяйство Курчатова» — порадовал сообщением, что правительство разрешило новому учреждению сто московских прописок — можно приглашать специалистов со всего Советского Союза, отзывать их из армии.
— Каждая прописка — это ведь и жилплощадь, Степан Афанасьевич?
Балезин сокрушенно развел руками. Речь пока лишь о разрешении жить в Москве. Жилых домов, к сожалению, не строят с первого дня войны. Кому-то дадим — на короткое время — номера в гостиницах, в основном же будем поселять в квартирах эвакуированных — тоже временно, естественно. В общем, составляйте список на сто человек — и мне на стол!
— Будет сделано, — пообещал Курчатов.
Он заперся в гостинице, обложился книгами, иностранными журналами, среди них были и свежие немецкие — почта из нейтральных держав. Еще никогда он так внимательно не читал — старался вникнуть не только в смысл напечатанного, но и в то, что подразумевалось между строк, что утаивалось за строками. Иногда он выходил наружу — вдохнуть свежего воздуха, размять ноги. Одного он побаивался — встреч со знакомыми. Те не поняли бы, почему всегда улыбающийся, всегда живой и громогласный Игорь Васильевич выглядит таким хмурым, таким молчаливым. А он не сумел бы объяснить, что не смеется, не шутит лишь потому, что охвачен возбуждением, почти вдохновением, что весь погружен в гигантскую работу мысли и, пока эта работа не закончится, нет ему интереса ни во встречах, ни в шутках, ни в обмене житейскими новостями…
Курчатов разрабатывал стратегию ядерных работ.
Еще в мирные годы военные термины стали широко вторгаться в науку. То писали, что «исследования идут сплошным фронтом», то говорили, что ведется «наступление на загадки природы», то требовали «мобилизации научных сил» для «атаки в лоб» трудных проблем. А такие словосочетания, как «бомбардировка нейтронами», «обстрел атомов», «взрыв ядра», «разрушение элементов», уже давно утратили военное значение, это были теперь научные понятия. Но то, что Курчатов про себя называл свой план стратегией, было не данью времени, а единственно точной формулой для составляемой программы исследований. План научных работ сам собой превращался в стратегию действий.
Он возвращался мыслью к программе, предложенной до войны Академии наук. Она уже не годилась. Цель оставалась прежней — овладение энергией цепного распада ядер урана, — методы устарели. Война затормозила на два года изучение урана. За это время за рубежом ушли вперед. Тогда мы вырвались на передний край ядерной науки, сегодня — два года отставания от Германии. А от Соединенных Штатов? Там собран блестящий коллектив физиков, люди, имена которых вошли в историю науки. И Америка не подвергается разрушениям, вся ее гигантская промышленность — к услугам ученых. Итак, задача — превзойти фашистскую Германию, догонять Америку. Как превзойти? Как догонять? Страна воюет, страна разрушена, не хватает самого необходимого, все заводы работают на армию…
С чего начать? — спрашивал он себя и отвечал: с того, на чем остановились перед войной — цепные реакции на медленных и быстрых нейтронах. Прежде всего — реакция на медленных нейтронах, урановый котел. Немцы сохранили приверженность к тяжелой воде в качестве лучшего замедлителя, американцы ориентируются на графит. Проверим оба замедлителя — тяжелую воду и графит, — остановимся на самом выгодном.
Теперь реакция на быстрых нейтронах — неконтролируемая, мгновенная, с огромным выделением энергии. Короче, урановая бомба. Судя по засекречиванию, на Западе решают именно эту задачу. Урановая бомба требует разделения изотопов урана — до войны и мы работали над этим. Итак, разделение изотопов!
Есть еще одно новшество — в случае удачи оно изменит все направление поисков. Еще в 1940 году Абельсон и Макмиллан синтезировали наконец элемент 93 и назвали его нептунием. Нептуний неустойчив и, выбрасывая электрон, превращается в элемент 94 с атомным весом 239. Неизвестно, получен ли уже этот транс-уран, но что американцы работают в этом направлении, несомненно. И еще одно: по теоретическим соображениям, элемент 94 должен делиться и медленными и быстрыми нейтронами, как легкий уран-235, то есть представлять собой идеальную ядерную взрывчатку. Очевидно, что и нам надо синтезировать элемент 94, изучить его свойства. Без помощи радиохимиков не обойтись.
Так, задачи ясны, а как их выполнять? Ни довоенные темы, ни довоенные методы не подойдут. Что всегда считалось идеалом научной работы? Установление точных количественных отношений и констант, десятки перепроверок. Он сам так работал, требовал от других того же. От этой роскоши отказываемся — не будет ни времени, ни людей, ни средств на нее. Изменится к лучшему обстановка — займемся и этим крайне нужным, конечно, делом: точнейшим изучением закономерностей. А пока — качественная картина. Грубые вопросы природе, грубые ответы. Модельная картина процесса. Знать в верной, хоть и не строгой прикидке, как запустить цепную урановую реакцию. Не так дотошная скрупулезность, как интуиция, умение «считать на пальцах». Нужны, стало быть, свободно мыслящие умы, люди, одаренные воображением, — творцы, а не только эрудиты. А коль скоро способность удивляться загадкам, интуитивно отыскивать решение соединяется с эрудицией — идеальный случай, против нет возражений!
Где эти люди? Откуда их взять? Ему дано право приглашать сотрудников со всей страны, отзывать их из армии. Так ли велики его права, чтобы он мог вытребовать к себе Иоффе? Капицу? Мандельштама? Вавилова? Или теоретиков — Ландау, Фока, Френкеля, Тамма? Смешно и думать! Все они — создатели собственных школ, их не повернуть от своей тематики к чуждому им урану. Немыслимая картина: академики, знаменитости — под началом малоизвестного доктора наук! Нет, собственные ученики, в крайнем случае — сверстники. Блестящая школа химико-физиков Семенова — черпать и черпать из нее! Теоретики, выпестованные Ландау, — какое богатство умов! Молодые, не титулованные, для кого наука еще в будущем, кто не пожал ее житейских плодов — славы, наград, громких званий! Сто прописок — сто творцов? И каждого выискивать особо — без спешки, без грохота, отбором, а не навалом.
План был хорош, но в нем имелся изъян — Курчатов, поеживаясь, ощущал его. Он думал о Хлопине.
В Казанском комбинате институтов, в здании университета, разместили летом 1941 года и РИАН. Курчатов встречал в коридорах, превращенных в канцелярии и помещения для теоретиков, и Хлопина — холодно раскланивались, тут же расходились, не вступая в разговоры. Ни Курчатов, ни Хлопин не показывали взаимной неприязни — не было лишь взаимной приязни. Курчатов с удивлением открывал в своем бывшем — по РИАНу — начальнике новые черты. Директор института, академик-секретарь Химического отделения Академии наук, всегда вежливый, всегда корректный Хлопин в Казани показал себя горячим общественником-активистом: участвовал во всех кампаниях, сам их организовывал. Анна Дмитриевна Гельман, доктор химических наук, секретарь партбюро Института неорганической химии, энергичная дама, сохранившая при всей своей учености рабфаковскую живость и непосредственность, на всех собраниях особо отмечала радиохимиков: она была председателем Центральной шефской комиссии в помощь Красной Армии — получила за ударную работу личную благодарность от Сталина, — а Хлопин был самым деятельным ее помощником: первый отзывался на призыв помочь армии пожертвованиями и работой, его пожертвования деньгами и вещами были самые крупные и ценные, его работа на воскресниках — самая усердная. Здесь был парадокс, Курчатов хмурился, когда думал о нем.
Курчатов явился к Балезину с первым списком. Вместо разрешенных ста человек в списке стояло около десяти: Кикоин, Алиханов, Арцимович, Неменов, Зельдович, Харитон, Лейпунский, Флеров…
— Напрасно удивляетесь, — сказал Курчатов. — Мне пока нужны головы, умелые руки я найду потом. А что не все ядерщики — закономерно. Овладение ядерной энергией невозможно без привлечения специалистов разных областей. Еще такие неожиданные фамилии появятся!
Балезин предложил разместить новое учреждение в эвакуированном здании Сейсмологического института в Пыжевском переулке, там можно выделить с десяток комнат. Курчатов, к удивлению Кафтанова, не потребовал сразу отдельного здания. Он, казалось, не стремился начать новое дело с размахом. Он преследовал какую-то невидную явно цель. И хотя в списке стояли имена крупных специалистов, список тоже, по виду, не отвечал предложенному объему исследований.
— Сегодня важно не так расширение, как понимание, — ответил Курчатов на прямой вопрос Кафтанова. — Начнем расширяться, когда точно установим, в каком направлении расширение всего эффективней.
— Сразу всех отзовем со старых работ, Игорь Васильевич. Особым приказом правительства? — уточнил Кафтанов.
— Нет. С каждым раньше буду говорить отдельно. Сколотим коллектив без шума. Если не возражаете, я поеду в Свердловск, в Уфу, в Казани кое с кем поговорю. Но один щекотливый вопрос я хотел, чтобы провели вы, Сергей Васильевич.
И Курчатов пояснил, что одного человека немыслимо ставить под начальство Курчатова и немыслимо без него успешно вести урановые исследования. Он говорит об академике Виталии Хлопине. Он просит Кафтанова взять на себя нелегкую задачу привлечения Хлопина.
— Я уже говорил с Виталием Григорьевичем. Он прислал мне письмо с программой работ по урану. Но там нет того разделения тем, какое вы требуете… Когда правительство утвердит урановую программу, пошлю Хлопину телеграмму приехать.
Он снова просмотрел список имен и снова недоуменно покачал головой. Руководитель ядерных работ мог бы просить и побольше!
…В тот день ни Кафтанов, ни старший его помощник Балезин, ни друзья и помощники Курчатова не могли полностью оценить дальновидность его плана. Только когда весь мир облетело сообщение о том, что в Советском Союзе создано свое ядерное оружие, и восхищенные друзья и ошеломленные враги поражались быстроте, с какой советские физики овладели атомной энергией, — только тогда стало ясно, что успех обеспечила блестяще продуманная, энергично осуществленная программа ядерных работ.