Хороша бывает поздняя, теплая осень в Сибири.
В атмосферном покое — ее прозрачность, алюминиевое солнце, голубые дома: богатство тонов старых крыш и заборов. А деревья? Голые, но не зябнут. Тепло!
Кора их поблескивает, почки набухли.
Налетит шквал — и мотает, и свистит, и крыши пробует. Глядишь, и завернет кровельное железо в трубку или толь сдерет и пустит лететь.
Ясный день — и эти же деревья роняют две спокойные тени — одну синюю и серую ее подружку. И много листвы, вороха ее, путающиеся в ногах, шипящие на асфальте. Появляются ценители лиственных букетов. Велика их радость, когда на одной ветке сойдутся две крайности: прошлая листва и обманутые теплом новые листики рвут кожу почек.
Но и плохое в такой осени — все в городе двигалось неделово.
Брали люди замазку для окон, свежую, липкую, пальцы не оторвешь. И вроде ни к чему была им эта замазка.
Куплено и принесено стекло для окна. А стоит ли его вставлять? Что, пора купить уголь на зиму?.. А вдруг не будет этой самой зимы?
…Тетка говорила Павлу, разминая глину для починки стены:
— Слышь, ты не читал в газете, может, зима нынче отменена?
— Потерпи, будет.
— Отчего уголь в гортопе не выписал? Морозов ждешь?
Глина пищала, лезла сквозь ее пальцы.
…Было еще одно перемещение в городе, еще одно шевеленье: насекомые то устраивались на зимовку, то разбредались. Они мостились в щелях тополевой коры, в трещинах домов, в лиственных кучах, земле. (Мухи притворялись на электропроводке недвижимыми соринками.)
Уховертки и разные жужелки забирались в подполы. Мизгири — «косиноги», путаясь в своих почти самостоятельных ногах, тоже шли в места, независимые от морозов.
Но сумасшедшая осень спутала их обычно прозорливую безошибочность. Холодало — насекомые тонкими струйками вливались в дома. Ходили по полу, шатались на подоконниках.
Теплело — дружно валили обратно. Но холода уже толпились на севере, уже моргали первые сияния. Чувствуя их и не веря погодным сменам, явились в город зимние птицы — поползни, щеглы, чечетки, синицы.
Город переполнили жуланы — зеленые шарики. Прилетали дятлы, долбили столбы.
Реже всех других синиц залетали в город аполлоновки, стаей своей похожие на летящую по воздуху сеть.
Перелетные же птицы (журавли, скворцы, кулики, перепела) наедали себе тугие зобы и потом, ворочая бездумными головами, с математической точностью летели на юг. Свист их крыльев и разговоры в небе поднимали Павла ночами. Он соскакивал, торопливо накидывал пальто и стоял на крыльце, а Джек бегал по двору, глухо взвизгивал на шорохи. Павел смотрел на него — белое суетящееся пятно. Беленные теткой яблоневые стволы казались ему стоящими фигурами. Ночная, глупая жуть…
Птицы летели. Но Гошка уверял, что лично видел гуся, повернувшего на север. Летел-летел на юг и вдруг повернул на север. И многие поворачивают, а это — нехорошо: сбилась птица с пути, не знает, что ей делать.
Но сверял Павел направление полета по свистам, по шуму крыльев. Врал Гошка, летели птицы, держась южного направления. Их цель была ясная, точная. Как и у него, Павла.
Да, цель была, а где здоровье? Последнее время Павел раскис. Слабость была в коленях, и с легкими нехорошо. На рентгене открыт новый мягкий очажок.
Павел ходил на уколы, глотал паск — без особого прока. Колоться стало нехорошо: новая сестра Евгеша имела склонность к рационализации. Она готовила пять или шесть шприцев и вызывала мужчин. Приказав спустить брюки, выстраивала их в ряд, и каждый получал, что ему причиталось.
Уколотых Евгешей отличали по нервному, с подскоком, шаганью — рука у нее была тяжелая, больные назвали ее «Евгешина десница». Павла лечили, но болело под лопаткой, бывали ватные руки и пустая голова. Что особенно удручало Павла. Нужно было резаться весной, сейчас бы и дело в сторону.
Павел встал в шесть утра.
Разбудил его Джек, лизнув в нос, — и тут же заработал будильник. Сильно! Павел увидел кусок дикого сна, будто бы ломились к нему в окна и двери.
Павел грозился стрелять, но происходило обычное для диких снов — курок ружья опускался с бессильной медлительностью, стволы гнулись.
Но, может быть, лизал его Джек после звонка. Обжег горячим языком, сказав им: «Проснись, хозяин!» И стоял рядом, поскуливая, умница.
…Павел сел в постели, медленно приходил в себя. Так же смутно ворочались в нем и разбойничьи рожи, и соображения о уме Джека. А за окном стояли в ряд люди. Они говорили восточное слово: «Кабуль»… Нет, так: «Кап-буль!.. Кап-кап-буль!..» Ага, дождь (Павел зевнул).
Должен падать снег, а это дождь лез — сыростью — в форточку. Вместе с ним входили запахи листьев, вялых трав и химического завода.
Павел снова лег. Он накрылся с головой, стал согреваться и засыпать. И опять дикий звон будильника и рожи, глядящие в развороченный потолок. А те, за окном, болтали не переставая…
Он сел в постели, не понимая, приснилось или было на самом деле то, первое, пробуждение.
На полу лежали фонарные пятна. Доски его налиты холодом. Светился циферблат будильника. Около кровати молотит хвостом Джек. Он пах по-щенячьи, пригорелым молоком. В глазах его отблескивали две желтые точки.
— Ничего, ничего, старик, — говорил Павел, зевая. — Я проснулся, встаю.
Он включил свет и стал менять белье. (Ночное сунул под кровать.)
— Сначала зарядка, — сказал Павел и стал разминать мускулы ног. Они еще спали, были жидкие. — Просыпайтесь, просыпайтесь, — говорил он и взял со спинки стула другое белье — свежее и холодное. Застучав зубами, оделся.
Теперь он полностью пробудился — увидел рысь на стене, услышал теткин храп, то и дело переходивший в носовые разнообразные присвисты, наружные звуки: проходили машины, взревывали, гремели кузовами. Натужен их голос, недоволен. Должно быть, им тоже хотелось дремать в теплых, сухих гаражах.
Джек взглядывал на него. Но идти на улицу гулять, вдыхать воздух, набираться бодрости на весь день не было сил.
Заскулил Джек.
— Встаю! — ответил Павел и поднялся. Так, стоя, он съел завтрак — булочку с маслом, выпил два стакана густого и сладкого кофе из термоса (вторую булочку ел Джек).
Запах кофе повис в комнате, вкусный и добрый. Вот уже и бодрость, и голова работает.
«А в полдень еще хлебну лимонника».
Джек шел к двери — было время их первого моциона.
…Воздух был густ и мягок. Дождь сыпался на плащ, дробил по капюшону. Павел с Джеком прошли свою норму — обошли четыре раза квартал. Народ еще только просыпался, улицы были пустынны и раскисли от дождя.
Дикая птица, уже начавшая свой день, крутилась в палисадниках: Павел с Джеком то и дело вспугивали дроздов и даже подняли серую куропатку, непонятно зачем явившуюся в город.
Она переходила дорогу и, наткнувшись на них, взлетела, пошла воздухом — вдоль улицы.
Джек замер — так положено легавому псу.
Попался им пес-сосед, добрый знакомый. Приветствуя их, махал грязным хвостом. Он прошелся с ними.
Сделав моцион, они вернулись.
Тетка уже протапливала печь сухими листьями, гнала вон из дома набравшуюся через форточки сырость. Вынимала листья из мешка и пригоршнями совала в топку. Но дым лез обратно. Тетка морщилась, отворачивала лицо. Руки ее были в саже до локтя.
Дым был с вкусом весеннего костра. Павел позвал Джека и закрыл дверь комнаты.
Пока тетка на этих листьях варит обед, у него достаточно времени: этим утром полагалось набросать (пользуясь свежестью головы) три карандашных эскиза для панно. Тема — «Городские птицы».
Сюжеты на бумагу легли не сразу. Особенно первый. Он дыбился, не давался в руки, и это сердило Павла. Он прикидывал и так и этак, строил композицию то плоскостную, то глубокую, располагал главные точки по углам треугольника.
Но справился лишь японским художническим приемом. Резкими ударами цветных карандашей он дал передний план — свисающие рябиновые ягоды и держащие их осенние ветки. Сочетание красных ягод и зелено-коричневой усталости дерева сразу поставило рисунок.
На ветках будто сами расселись дрозды — веселые, пестрые… Потребовались кое-какие перемещения, но в результате штучка получилась прелестная. Дело пошло. Печка перестала дымить.
Павел отправил Джека на кухню завтракать овсянкой. Сам взял следующий лист бумаги.
На ней он рассыпал синиц и набросал красноватое здание за ними. Эта мгновенно рожденная композиция сразу встала на лапы, словно кошка, свалившаяся с крыши. Третий сюжет — сорока, присевшая на телевизионную антенну, — был прост незатейливостью тонов и рисунка.
Затем он прикинул на бумаге длинного формата схему их объединения в одну горизонтальную композицию — птицы на мощном фоне города. Он приписал под схемой свои соображения (материал, колорит и т. п.) и прилег на минуту: в нем сидела такая изнуряющая, такая сладкая тяжесть, что Павел испугался уснуть — и вскочил, стал ходить по комнате.
— Этак я ничего сегодня не сделаю…
Проходом взглянул на расписание — значился эскиз маслом небольшой охотничьей картины (халтура, но сработать ее нужно на уровне). «Ты сделал все, намеченное на сегодня?» — спрашивала рысь со стены. Нет, не все.
Еще чтение, укол, работы по двору.
— Ничего-то я не успеваю, — сказал Павел.
…Только сходив на укол и отобедав, смог он начать работу с эскизом. Павел выпил тридцать капель лимонника, сел и свел брови до ощущения твердости между ними. Внимание ограничивалось, и даже хождения тетки, даже покалывание в боках не мешали ему.
— Итак, штучка охотничья, — бормотал Павел. — Сюжет конфликтный: городской охотник — во всем городском (куртка, сапоги, ягдташ и прочее) — кокнул утку. И она упала в озеро, и ее нужно достать. Вода со снегом, берега тоже (время раннего снега, березы в листве). Желтое, белое, синее… Ха! Драка тонов! Задача — свести их вместе. — И Павлу стало весело, что они так различны в своей красочной природе, так злы друг к другу.
Павел взял шкатулку и стал прикидывать на грунтованном картоне смеси красок. И так работал до путаницы в голове.
— Что же, не получилось, — сказал он Джеку. — Далее нас с тобой ждут два пути.
Он стал ходить по комнате. Можно ждать снега и ехать в место подходящее…
Там и сделать нужное количество этюдов.
Вариант второй — посоветоваться с отцом сейчас. Павел достал кипу отцовских этюдов.
Они были тяжелые, запылились домашней жирной пылью, края их растрескивались. Павлу мерещилось неодобрение отца. Со стены он хмуро смотрел на Павла из металлической узенькой рамки.
— Не обижайся, — говорил Павел. — Я ищу только идею, только способ примирения конфликтных тонов. Ты сделал подготовку для картин и не успел их написать. Это буду делать я… иногда. В конце концов, ты мой отец. Понимаешь, есть дела большой продолжительности. Их начинает одно поколение, а кончает другое. Вопрос: успею ли я сам провернуть намеченное?
…С отцовским этюдом он работал до вечера. И не эскиз сделал, а всю картину на маленьком полотне. Но не было в этом его заслуги, просто нашел у отца сходный этюд. И тогда лишь Павел догадался, что и сама идея пришла к нему из памяти, из восхищения отцовским уменьем разрешить ссору цветов — желтого и синего. В его этюде они мирно делали приказанное им.
И это примирение красок родило столько полутонов!
Павел вписал лишь фигуру охотника.
Вечером пришел Никин. Он стоял за спиной Павла и хвалил его:
— Молодец! Поднял отцовскую кисть! Верно делаешь, что учишься, верно, бери…
Он размяк. Шмыгая носом, уговаривал Павла работать вмерно, не переустать, не сорвать с пупа.
— Тяжела ты, шапка Мономаха, — твердил он. — Тяжела!
Павел слушал и морщился. Не словам, а запаху — Никин охранял свои ботинки от сырости рыбьим жиром. Говорил: «Лучшее средство». Но воняло отчаянно.
Сидел он долго, пил чай и повествовал, как укреплялся водолечением: месяц жил в деревне и каждое утро бегал на реку, окунался.
Окреп удивительно, даже астма прошла (он мигал тетке). Еще говорил, что жизнь увидел только сейчас, на пенсии, когда и работа, и дети руки развязали. Но есть и отрицательный момент — вдов и некому мазать поясницу скипидаром. Затем вытащил из кармана бумажку, отставя на вытянутую руку, читал Павлу: «Приказываем также, чтобы никто из живописцев-художников не осмеливался в работах, которые обещал исполнить золотом, серебром и определенными красками, полуценное золото употреблять вместо чистого, олово вместо серебра, немецкую лазурь вместо ультрамарина, голубую или индиго вместо лазури, красную землю или сурик вместо киновари; и кто подделает указанные вещи, за каждый раз наказывается и штрафуется на десять лир».
— Это, Паша, 1335 год, институт живописцев города Сиены. Вот была забота о качестве.
Часов в одиннадцать вечера тетка начала зевать, Никин заторопился, и Павел пошел провожать его до остановки.
Всю дорогу Никин просил жалеть тетку.
— Года ее немалые, надо оберегать хорошего человека, — говорил Никин.
— Хорошо-хорошо, ладно-ладно, — ворчал Павел.
Проводив Никина, он возвращался неторопливо.
Влажный ветер качал древесные макушки, качал фонари. Павлу думалось, что сделано им немало в этот день. И все-таки он жалел вечер, ушедший на разговоры. Вечерами он всегда был бодрее, чем утром, оттого и засиживался часов до двух. Каждый раз к нему врывалась тетка. И сегодня, в голубом люминесцентном свете, он показался ей особенно синим, особенно острым был его нос.
Она замахала руками, грозилась сжечь кисти, выбросить краски. Потом поставила табурет, кряхтя, влезла и вывернула пробки.
Павел лег, но засыпалось ему трудно. Он ворочался в кровати, а мимо шла ночь с ночными звуками. Павел шептал: «Засну, засну» — и не засыпал. Тогда посидел налегке, чтобы озябнуть и уснуть.
Ночной холод из форточки лез в майку. Пришел Джек. Он лег у Павловых ног, грел их.
Такими вот ночами, когда покойно думалось, все дозревала мысль Павла о двух стихиях, городе и природе.