К книге
КвазарКВАЗАР Роман. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПТИЦЫ ЛЕТЯТ НА СЕВЕР. Глава первая
78%
КВАЗАР Роман. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ПТИЦЫ ЛЕТЯТ НА СЕВЕР. Глава первая
66

1

Он ступил на завалину, свежую, не упроченную еще холодными днями. Держась за косяк рамы, потянулся и поверх занавесок увидел всю комнату, в желтом свете лампы.

Увидел сначала в самом светлом, самом ярком ее месте — стол и его груз: бумаги, карандаши, тюбики с краской, газеты, книжки. Но приноровился глазами и тогда разглядел в глухих тенях подробности: постель, треногу, называемую «мольбертом», спящего на своей лежанке песика.

Грамотная скотинка лежала вверх брюхом, разбросав лапы.

Завалина, рыхлая и сыпучая, была сделана слабым человеком. Не утоптана, не прибита сильными ударами лопаты, и сапоги уходили в ее земляную глубь.

Это раздражало. Стекло — тоже. От близкого дыхания оно туманилось.

Комната виделась как аквариум, подсвеченный изнутри. Бывают такие, сделанные ловкачами, загнавшими карманную фонарную лампочку в раковину.

Но вместо чудной рыбешки с хвостовым долгим шлейфом в комнате стоял человек. Невысокий, узкий плечами, как говорится, хлипкий. Серый джемперок обвис на нем.

Человек занимался делом — готовился лечь спать. И как всегда перед этой малой смертью, куда ежедневно ныряют все, он обирался, ощипывался. И надо было дать кулаком по раме и крикнуть: «Выходи! Я тебе такое скажу!» — но Гошка наблюдал. Его вдруг заинтересовало, что Павел будет делать дальше, и поразила уверенность этого делания. Вот ходит… Сел… Что-то пишет, должно быть, дневные расходы…

Задумался… К кончику носа указательный палец приставил… Опять ходит по комнате и на ходу кашляет, хватаясь за грудь. Павел явно берег ее, боялся разбить в ней что-то стеклянное.

Вот садится, черкает карандашиком по бумаге.

А несмотря на все эти неспешные действия, ему нужно было крепко торопиться, поскольку он имеет шанс умереть. «Ты уже наполовину дохлый!»

Гошка слез с завалинки и вошел в густую темноту.

Он подошел к светлому квадрату, лежавшему на исковыренной земле. Она подстыла и пружинила. Гошка снова заглянул в окно (была щель промеж занавесок).

Теперь Павел стоял со стаканом в руке. В раскрытой ладони он держал что-то. Рассматривал.

По брезгливости в губах Гошка понял, что это лекарство, горькое и невкусное. Конечно, это снотворное — был час ночи, все давно спали.

Павел лизнул с ладони раз, другой («Значит, таблеток две») и запил из стакана. Сморщился.

Гошка понял, что это был въедливо горький барбамил. Догадался, что, несмотря на такие вот неспешные, вдумчивые расхаживания, Павел в беспокойстве, что сна у него нет и лезут те мысли, от которых можно уберечься только этой горькой одурью.

И другое знал Гошка — через полчаса таблетки унесут от него Павла, и он не сможет тогда бросить ему в лицо то, что он нес, словно в кружке кипяток, нес в темноте, стараясь не расплескать. Выругавшись, он ударил в раму.

2

— Это мы рассчитаем, сделаем…

Павел нашел бумагу и карандаш, локтем высвободил место на столе. Задумался: жизнь его опять ломалась. Одни беды, ограбив, ушли, оставив место другим. Он же так и не стал умнее, не мог отклониться в сторону. И вот снова надо принимать решение, снова поворачивать жизнь. И зло думалось о себе, что время глупо потрачено.

Сколько часов, дней, месяцев ушло на ерунду! Но кое-что им было взято, кое-что спрятано про запас. Уменье работать, терпеть, стать жестким к себе.

Понадобится — можно вынуть.

Сейчас же была усталость — дневная и жизненная. Лечь бы и ни о чем не думать. А нужно и делать, и думать! Павел поднялся и стал шагать, рассчитывая твердый и окончательный План Жизни.

Павел шагал поперек комнаты. Он ступал тверже и резче, сек полосы света.

Шагая, он взглядывал в окно: беспокойство сочилось в него — черной струйкой.

Нет, не так — окно виделось подсматривающим за ним глазом, черным, Володькиным. Там, за стеклом, шла осенняя ночь, глухая и страшная, будто кинутый на голову мешок. Павел ежился плечами. Ему захотелось прикрыть окно, повесить глухую и толстую штору. Попросить тетку?.. Или самому сделать? А, ладно!..

Он взял со стола транзистор и щелчком включателя пустил энергию батарей в механизм. Повернул ручку настройки. За никелированный хвостик антенны уже зацепилась первая мимопролетная волна. И кинулись все они — крохотные, дрожащие черточки — маленькие писклявые существа. И каждой волне хотелось усилиться, пошуметь и поговорить.

Павлу вообразилась их серебряная трепещущая стайка (как чертенята), усевшаяся в количестве десяти тысяч на антенное острие.

Аппарат зажужжал, потом заговорил всеми голосами. Он то шумел музыкой, то взрывался морзянкой. И все колотились, лезли в него дрожащие маленькие волны: Европа, Австралия, Америка…

Но делом надо заниматься, делом.

— Забавная ты штука, радиоприбор, — сообщил Павел транзистору и выключил его. Поразило его и такое — ночь целиком поймана сетью радиоволн, натуго связана самолетными трассами, пропитана мыслями бессонных людей, между многим прочим сработавших и эту штуку, ловящую даже голоса межзвездных облаков.

И в этой же ночи где-то с самолетов кидают вниз здоровенные бомбы и вместо обсуждения трудных вопросов бьют друг в друга автоматными очередями.

И в той же ночи рыскают питекантропы двадцатого столетия — с хромированными финками, с портативными кистенями.

Странно, дико!.. Павел даже в себе находил недоброе — стрелял же в птиц. Что же делать? Строить жизнь разумнее, быть добрей.

— Рациональность, рацио… рация… операция… — забормотал он. — Нужно отрезать все свои ошибки.

Больное легкое — тоже… Решительно, по-мужски жить.

«Какие у тебя стали твердые губы, — сказала вчера ему Наташа. Значит, он переменился, значит, сможет решить и свою, и Наташину жизнь.

«И ее, и ее…» Павел сел и на листе бумаги прочертил две линии — параллельно друг другу. Над одной он написал «Моя будущая жизнь», над другой — «Наташа». Все наглядно определилось. Две эти раздельные линии надлежит слить в одну. Оказывается, достаточно изобразить дело графически, как оно решалось само собой. Отличный метод! А что тетка против Наташи и Никин, то ничего, они свыкнутся и полюбят ее.

Тетка вообще его не понимает. Требует, чтобы он пришел в себя, твердит, что к Наташе у него не любовь, просто «зрительная неосторожность».

Придется, живя с Наташей вдвоем, расстаться со своими благоглупостями. Какими? Для выяснения Павел взял другой лист бумаги и надписал: «Моя глупость», после чего изобразил ее в виде абстрактного осьминога. Рисовал самопиской и обнаружил, что его рука стала нервной, дотошный рисунок ей невыносим. Моллюска она сделала одним взмахом. И — удачно.

…На каждой осьминожьей лапе он выписал свою слабость.

На одной писал: «Непродуманность действий», на другой — «Трусость», на третьей — «Безмозглая доброта» и т. д. и т. п.

Поразмыслив (для чего Павел схватил себя за подбородок и сжал его), он решил, что лапы три-четыре можно отрезать запросто, стоит только взять себя в ежи. Но с остальными придется воевать. Времени эта война заберет много и силы тоже возьмет. Какой же избрать метод?..

Он прижмурился, соображая, и вдруг вспомнил Наташу — плечи, грудь, ноги — всю ослепительную ее наготу. Мысль, что другой будет ласкать ее, привела Павла в бешенство. Даже руки затряслись. Он бросил карандаш и встал.

Пора есть снотворное, чтобы спать спокойным.

Володька тоже взбесится, теряя ее, это точно, верно!

А вдруг он ударит Наташу? Разве можно бить ее? Ага, тогда ударит его, Павла. Надо что-то придумать, надо быть готовым.

— О-ох, Наташка, Наташка, хоть бы тебя совсем не было, — замотал он головой.

Камнем треснет. А если ножом? Какая есть самозащита? Бежать?.. Закрываться?.. Хватать за руки?

Ну, ладно, все. Какие главные его дела на завтра?

Он посмотрел расписание, приколотое к стене. За неделю им было назначено сработать эскиз панно «Закат в городе» (80 см на 110 см), а завтра встать в семь, прогулять Джека, поработать карандашом и идти на лечение к одиннадцати. Потом Союз (сдать больничный), заняться с Джеком (отработка команды «лежать»). И, конечно, звонить Наташе.

3

Он едва проглотил таблетки и смыл водой горечь, облепившую гортань, когда в окно сильно застучали. Били кулаком, по раме. «Володька? Уже!»

Джек соскочил, одуревший, с заломленным во сне ухом. Он гавкнул в окно и стал лаять.

Павел отдернул занавеску: в темноте то всплывало, то исчезало смутное лицо. Исчезло. Теперь били в дверь: Джек побежал и басовито отозвался.

Павел пошел открывать дверь, но выскочила тетка, замахала руками:

— Паша, не ходи!.. Паша, не открывай!..

— Но ведь стучат. Открою, — говорил Павел. Сам чувствовал — таблетки начали работу. Все покачивалось — и окно, и тетка. Покачиваясь и сам, он плыл в приятное равнодушие.

— Паша, это бандиты!

— Наплевать.

Цветочки замельтешили, запрыгали — синие и красные. Павел ладонями сильно прижал глаза: зачем она шьет яркие такие халаты? Сказал:

— Бандиты кого попало не грабят.

— Не говори так, Пашенька, не говори, ты костюм купил и туфли, и собака у тебя дорогая. Знаешь, какие нынче пошли? Они в утробе матери с ножами сидели.

Павел снял ружье со стены. Теперь пусть бандиты, плевать!

Застучали в кухонное стекло. Павел взвел курки и вышел в сени.

— Кто? — спросил он.

Молчание. Джек громко нюхал дверную щель и стучал хвостом. Значит, там не бандит, а хорошо знакомый человек.

Павел двинул щеколду и приоткрыл дверь. Около крыльца в лунном свете маячил Гошка — черным длинным столбом.

— Чего тебе? — спросил Павел. (Таблетки растекались — одурью.) Гошка стоял, покачиваясь на ногах.

— Стыдно, стыдно, Гошенька, — затрещала тетка из-за плеча. — Я к вам как к родному, а вы ночью приходите, пугаете.

— Оставьте нас, мамаша, — сказал Гошка.

— Не оставлю! Паша, не верь ему, он сегодня отчаянный.

— Тогда я буду стоять до утра, — пригрозил Гошка.

«Спать, лечь спать», — мечталось Павлу.

— Тетя, уйдите, так до утра простоим. Пушку возьмите, а Джека не пускайте, — Павел спустил курки и поставил ружье к стене, звякнув стволом.

— Ну, чего?

Павел посмотрел на уличные лампы. Как звезды. Они дрожали, предсказывая сырую погоду.

— Говори.

Павел зевнул. Осторожно, чтобы не ступить мимо, слез с крыльца и сел на последнюю холодную ступень. Задом почувствовал: осень! Э-эх! Спать бы! Вытянуться и хрустнуть всеми суставами, закачаться, уплыть в счастливую страну.

— Я тебе сейчас такое скажу! — бубнил Гошка. — Такое, ты у меня выше столба скакнешь. Думал, хорошим стал! Умным сделался?

Павел клюнул носом. На крыльцо опять вышла тетка.

— Уходите! — требовала она.

— Да отвяжитесь от меня, мамаша. Идите спать! Мне с вашим г… поговорить надо.

— Сейчас же уходите!

Тетка, к изумлению Павла, вытащила из-за спины ружье и, уперев приклад в живот, навела его на Гошку. Павла заинтересовало, выстрелит или нет?

— Чертова перечница… — заворчал Гошка.

— Если будете грубить, я выстрелю.

— Курки сначала научитесь взводить, мамаша.

Тетка была смущена, но быстро нашлась:

— Паша, взведи курки, — потребовала она.

— Оставь нас, — попросил ее Павел, проводя ладонью по лбу. — А то до утра не кончим.

— Тогда я умываю руки. Но ты простудишься, я тебе пальто вынесу.

И — вынесла. Прикрыв дверь, смотрела на них в узкую щелку.

— Пашка, сегодня я к Вовке пошел. Наталья… Он ее прибил!

— Кого?..

Павел встал и теперь качался, переступая, — ноги уже плохо его держали.

— Дурак! Наташку твою! Шли к нему с Михаилом выпить — на пельмени звал, с Наташкиной получки. Пришли — а там толпа.

Павлу наконец стало ясно, что он давно спит. Он зажмурился и уронил голову на плечо.

— Да очнись, дура!

Гошка тряс его, мял плечи. Вскрикивал:

— Убило такое дерьмо! И как?! Что она нашла в нем, что они все находят в смазливых рожах?! Не понимаю, не понимаю! Нажрался, гад, дохлятина, на копытах не держишься. Бить их надо! — он встряхнул Павла и поволок за собой. — Должен ты за нее посчитаться, должен!

Одуревший Павел видел дорогу только как череду темных провалов и мостики между ними в виде поблескивающих под лампами тротуаров. Он то и дело засыпал на ходу.

…Бах! Черное с зеленым глазом набегает. Ближе, ближе. У-у, страшно!.. (Павел побежал, но Гошка клещами цапнул его за локоть и дернул обратно.) Ну, разве можно так давить живого человека? Даже смешно. А, так это такси?..

…Голос Жохова: «Ку-да тебя несет?» Многоглазый и общий ночной дом. Окна в нем ярко светились, даже казалось — он весь горел внутри. Около сновали люди. Над жужжащим говором вис увещевающий голос:

— Граждане, не мешайте! Сюда, товарищ капитан…

— Ишь, милиции наперло — тьма-тьмущая.

— Раскачались…

— Лежит на полу, и руки в муке. Тесто на пельмени месила.

— Чем, чем? Мясорубкой?! Такого не бывает.

— И-и!.. В семейной жизни и не такое бывает. В прошлом году на Майские в пятиэтажке…

— Пьяный он был, орал по-дикому. А маханул — точнехонько в голову.

— Ничего-то я не слышала, а будто уронили стул.

— Бабы кошки, выживет. Он-то удрал?

— Не уйдет!

— Что делают! Что делают?!

— Шли бы и спали себе, граждане…

— Говорю: бабонька, огонь взяла голыми руками. Отступись! Гордая была, непреклонная…

Была… Павел перевел задержанное дыхание. Его трясло. Дрожала челюсть.

— П-пусти, — просил он Гошку. — П-пусти!..

Он рвался, а ноги скользили по грязи, и руки были неживые.

— Айда! — тянул его назад Гошка. — Не лезь туда, пойдем.

— Не-е, пусти… пусти к ней.

Гошка развернул Павла сильным рывком и пхнул в темноту.

…Они торопливо шли, их шаг ускорялся, ускорялся, они бежали. Все летело мимо, ощущалось вокруг черной трубой.

Тут и пришел перелом, Павел почувствовал — тело его было твердым. Он схватился за палку штакетника и легко оторвал ее. Ударил по земле — палка брызнула щепками. Ноги его ступали крепко, глаза перекатывались, жадно схватывая все. Руки напряженно, хищно тянулись. Пальцы так и ходили. Гошка торопливо, с хрипом, кидал ему слова:

— Удрал, сволочь… К Мишке пойдет, в диспансер… Обязательно. Советчик… Силен! Привычка… Володька туда заскочит, прежде чем деру дать!..

4

В переулок они входили осторожно, оставив за спинами улицу с фонарями и блеском граней мостовой.

Ночью переулок был иным — раздавшимся.

Они пошли вдоль высоченного забора, уходившего, казалось, прямиком в небо.

Под осторожными их шагами звякали консервные пустые банки. Гошка шипел:

— Доска выломанная где-то, сдвигается… Домой отсюда бегают, через дыру…

Он ощупывал, толкал все доски подряд. Наконец одна закряхтела и пошла в сторону. В косую прорезь вдруг засветился лунный белый сад. (Павел только сейчас заметил и позднюю луну, и черные ее тени.)

Гошка стал протискиваться. Павел нырнул следом. Остановились у забора. Послушали — ничего, тихо. Вошли в густую тень забора, в ней и шли до той стороны дома, где больничное отделение на двадцать коек. Там все спали. Окна палат были темными, коридорные стекла чуть желтели от экономных двадцатипятисвечовок. Лишь из дежурного кабинета прожекторно резкий свет высветил пожарную бочку и валявшиеся около нее окурки.

Они обогнули это световое пятно и прошли вдоль стены к кочегарке.

Дверь ее была распахнута и виделась черным провалом. Из нее несся печной ровный и сильный гул. Временами в нем прорезались человеческие голоса. Явственнее всего слышался самый высокий, самый резкий голос.

— Михаил, — узнал Гошка. — Володька здесь, не зря бежали.

Они подошли еще ближе и стали за окованной дверью, уже не остерегались возможного шума: большая печь — на два десятка комнат — покрывала слабые звуки.

В кочегарке ругались.

— Иди, иди отсюда, — говорил Мишка. — Проваливай! Дурак!

— Куда я пойду? — это другой голос, низкий и глуховатый, отчего слова прослушивались трудно. — На дорогу мне дай, я смоюсь. Ну!

— Не дам, потянешь, — говорил Мишка. — Крутись сам.

— Не дашь? Смотри, со мной говоришь — шнобель не загибай. Вежливо говори, а не то…

— Не дам, Володя, ничего не дам. Разного мы полета птицы.

— Скажешь, пьян, мол, был, когда давал, ничего не помню.

— Мусоры не дуры.

— Значит, мне как собаке пропадать? Черняшку жрать? Десять лет? Сука головастая! Кто мне говорил, отбей бабу у Пашки? Кто говорил — на ней женись, квартира будет, деньги будут? Ты? Накольщик!

— С собакой ты себя не равняй, — холодно сказал Мишка. — А убивать тебе я велел? Дурак! И не скрежещи.

Прошло долгое молчание. Печь радостно поревывала. Послышалась работа лопаты — в топку бросали уголь.

— Даю последний совет: иди сам. Кайся, пускай слюни, бейся — скидка будет. Скажут, псих.

— Нет уж! Пусть поищут, поймают! А ты — мелкач!..

— Ну, проваливай!

— Не-е… Совет мне дай!

— Уже дал — расколись. Судить будут, проси молодую бабу в судьи. Отказывай всем в доверии, а уж я подскажу которую.

— Молодую? Зачем?

— Пожалеет красавчика.

Зашуршали, поволочились шаги. Захрустел под ними мелкий уголь. Гошка втиснул Павла за дверь, пригородил спиной.

Шаги усилились, прошли мимо. Скрипнула диспансерная внутренняя дверь — Михаил ушел. Тогда Гошка и Павел быстро пробежали садом и вылезли в дыру. Гошка поправил доску.

— Он не уйдет от нас? — тревожился Павел. — В ворота?

— Не, там сторож, — Гошка был уверенно неподвижен. Руки воткнул в карманы.

— Может, мне там походить?

— Ты негоден.

Ждали долго. Слышен был стук наручных часов. Секунды, вытряхнутые ими, повисали, капали, исчезали. Луна ушла за крыши. Холодало. В ночи стало проступать утро.

5

Вдоль забора — шаги. По ту сторону идет человек, идет мимо них. Прошел и вернулся. Остановился. Шарит рукой.

В черноте забора медленно проступило световое высокое пятно. Доска прошептала и отошла. В дыру просунулось живое — сначала голова и плечи, затем протиснулся и весь человек. Стоял — высокий, черный, сильный.

Гошка первый шагнул к Володьке. Тот потянулся, всматриваясь в Гошку, и выдохнул облегченно, выпустил струю перегара.

— Гошка, сука, — почти нежно сказал он. — Я-то думал… Ты что здесь бродишь? Кто это с тобой? А, Пашенька… Исусик.

Гошка ударил ногой. С прискочкой — Володька отлетел назад.

Хрустнули, качнулись доски: Володька бросился сам.

Пригнувшись, выкинул вперед руки в двойном резком ударе. Но Гошка ушел от удара, отшатнулся в сторону. Оба хрипло дышали.

— Чего тебе от меня надо, долговязый? — спросил Володька. — Учти, я самбо знаю.

Гошка стал подходить — молча, раскинув руки. Володька рванулся, норовя проскочить мимо, к свободной и открытой дороге. Гошка схватил его — успел! — и они слились на короткий миг. Гошка, оторвав Володьку от себя, кинул его на землю. Он пинал в темноте быстро вертящееся по земле. Оно рычало, каталось, цапалось руками — смутное и многолапое, как паук.

— Бей тарантула! — хрипел Гошка. — Бей!

Он плясал вокруг Володьки дикую пляску жестокого ритма — и вдруг упал. И все звонко лопнуло в Павле — то, что до сих пор жало сердце, что копилось, стискивало голову, держало его руки. Он рванулся вперед и ощутил не себя, а только свободу этого рывка. И тут же все оборвалось — Павел услышал крик. Надвинулась темнота — и все расступилось, стало обычным. Он стоял, опустив руки, и ощущал в них ломоту и слабость. Еще саднило колено. И такое же ощущение было в лице.

Володька лежал, раскинувшись накрест, и виделся странно — не человек, а плоская тень его.

Павел не глядел на Володьку. Тот уже не интересовал его.

Спросил устало:

— Не забили его? А?

— Не-е… — Гошка потрогал Володьку концом ботинка. — Живуч, сволочь! Но теперь не сбежит, теперь — накрылся.

— Пойдем отсюда, — сказал Павел. Они, не оглядываясь, прошли быстрым шагом несколько кварталов. Гошка косился на Павла (тот на ходу все щупал скулу).

— Чего? — спросил Павел. — Любуешься?

— Слушай, а ведь ты псих, — сказал Гошка. — Когда ринулся, я едва успел отскочить. Ей-богу! А уж кто из вас двоих взвыл, я так и не понял. Ты?

Павел молчал. Погодя время Гошка заговорил опять. Тон его был спокоен и рассудителен:

— Не выходишь ты у меня из головы. Сравнить вас — курица и ястреб. Не понимаю. Тебе жалко Наташку? А?..

Павел промолчал. Перед ним опять ходили лунные долгие полосы, в них снова вскрикивал, метался ненавистный человек.

Злобно дрожало сердце.

Гошка гнул свое:

— Теперь дело… Если мусоры вызовут (им Володька брякнет), отпирайся, и никаких. Спал, мол… Синяк?.. Говори, что колол дрова. Тетку предупреди, она твое верное алиби. В конце концов, правы мы: один прибьет твою бабу, другой проткнет самого тебя. Давай пальто отряхну, — и вдруг захохотал.

— Ты что? — обернулся Павел.

— Переделали красавчика.

6

…Павел запер калитку. Остановился.

Серый пустынный двор ширился перед ним. Павел и себя ощущал пустым, как этот осенний двор, как и консервная банка «Лосось», выброшенная к забору.

Гряды высились. Между ними — вялая ботва, морковные, свекольные листья. И это двор его детства. Здесь он играл мальчишкой, здесь рос. Ему захотелось крикнуть злобно и возмущенно. Неправда, что будущей весной он — лопатой — поднимет эту рыхлую землю, а тетка прогребет грядки и бросит в них семена! Вранье, что эта земля совершит еще один круг плодородия, выбросит зеленые крестики редиса и сморщенную, будто сердитую, листву картофеля.

Был серый осенний огород, и в нем серая бесконечная тоска.

Дома стояли вокруг — сонные и черные. Опадали, шурша, листья. Сначала был резкий щелчок отсекаемого черешка, и лист начинал свое падение, задевая другие листья, и жестко шуршал, пока не ложился у корней.

И был новый щелчок, и новый лист начинал медленно шуршащее падение.

Иногда лист планировал и падал подальше, задевал электрический провод. Тот звенел тихо-тихо, и звон бежал по проволоке. Гас.

И все падали и падали листья.

Предыдущая главаГлава 66 из 85Следующая глава