К книге
КвазарПОВЕСТИ. ДОМ. 3
27%
ПОВЕСТИ. ДОМ. 3
23

Зима — хочешь не хочешь, а встречай — пришла рано, в середине октября. Пришла самым подлым образом. Осень долго обманывала, завлекала теплом, а там словно топором обрубило. В полдень было еще мягко, а в два часа небо лопнуло пополам. Одна половина неба была солдатского сукна, а другая — глубоко синяя и ледяная. Она дышала резкой стужей и сеяла из черных, небыстрых туч снежные блестки. Черное рождало белое.

Наталья как раз глядела в окно и пробормотала рассеянно:

— Белое из черного.

И тут же ахнула, ударила по жестким бедрам ладонями — огород-то был не убран. В грядах еще сидела толстая, красная морковь, светила из земли округлым верхом белая редька. Не были выкопаны георгины, самые лучшие, кактусовидные.

Наталья кое-как оделась, схватила лопату. Гряд было много, копать тяжело. Холод чуть тронул землю. Но — успела, выворотила все как есть, с ботвой, с комьями сырой, липкой земли. Так и приволокла в сени, свалила в угол, прикрыла разным тряпьем. Теперь на мороз было плевать. Правда, на «китайке» оставались несорванные пронзительно кислые яблочки, но мороз их подсластит, а оборвать до налетов зимних птиц и соседских пацанов всегда можно.

Но охватила Наталью слабость. Вся расслабла, стала как студень. И так, не умывшись, с земляными руками, присела на табуретку. Сидела и глядела в окно.

На дворе снег. Широкие, плоские хлопья, словно клочья рваной бумаги, падают, переваливаясь с бока на бок, ложатся один к другому, один на другой. По ним ходят ее леггорны, высоко поднимая зябнущие ноги. Они не белые, они — грязные. Ободранный в сотнях драк петух подцепил где-то еще и пероеда (перья теперь на нем оставались тремя пучками: два на крыльях, один на хвосте), ходил голый, багрово-красный, жуткий…

Кур следовало давно загнать в теплый катух, а Наталья сидела.

Куча дров, нарубленная Юрием и все еще не унесенная в сарай, медленно превращалась в горбатый сугроб — Наталья сидела.

Ветер хватал снежные хлопья, нес в распахнутый угольный ящик. Уголь сначала был сивый, на манер седеющего брюнета, а там и совсем побелел. Теперь если стукнет оттепель, уголь напитается водой, смерзнется, и зимой его придется долбить ломом. И так просто было выйти и прикрыть ящик.

А Наталья сидела.

Выкипал чугун картошки, уже несло гарью, а Наталья сидела. Но преодолела себя, встала, отодвинула тяжелый чугун с огня. Пробормотала:

— Так вот и сдохнешь у плиты.

В сенях возились, и Наталья вспомнила, что не закрыла их на задвижку. В дверь постучали. Наталья крикнула:

— Входите!

Дверь заскрипела по-зимнему, тонко и жалобно, пустила белый кружащийся пар. Вместе с ним вошла чернушка в модном демисезоне колоколом. Наталья внутренне ахнула. Потаскуха, стерва летняя! Сама пришла, без Юрия. Ну и сильна!

Собственно, потаскуха она или нет — не знала Наталья ни в точности, ни даже приблизительно. Сгоряча палила. Ругнуть и сейчас? Но взял Наталью какой-то неясный страх, так и вынул все косточки.

Было в чернушке что-то значительное. Изменилась, постарела. И — беременна. Это заметно не по фигуре, а по глазам, лицу и еще чему-то, скорее угадываемому, чем видимому.

Прикрыла дверь, уставилась бесстыдными глазищами, жгущими прямо ощутимо. Только сейчас Наталья увидела ее тяжелое, сильное лицо с явной деревенской грубоватостью. И — взгляд. Без улыбки, без растерянности или иной женской слабости. Твердый, многозначительный.

— Тебе чего? — спросила Наталья, шевельнув немеющими губами.

— Я пришла предупредить тебя, — сказала женщина. — Сразу. У меня ребенок будет. От Юрия. Мы поженимся. Решено это, не отговоришь — ребенок.

— От Юрия? — ехидно переспросила Наталья.

— Нам лучше знать. Не все же такие прокипяченные, как ты. Так вот, решим сразу, заблаговременно — полдома его. Грабить вам его больше нечего, достаточно отхватили! Так сразу и решим, чтобы потом шуму не было. А тот стыд — летний! — я еще попомню тебе, так попомню, так…

— Ой, не обожгись, красавица!

— Не обожгусь. Я тебя знаю. Так вот, поделимся, и два выхода сделаем, и загородку поставим. Мне на тебя-то и смотреть противно. На свадьбу не приглашаю!

…Давно хлопнула дверь, а Наталья все сидела, уставясь в окно. И не видела — замерзшие куры взлетели на завалину и тянули шеи, склевывая снежинки, липнущие к стеклу.

— Ну, змей, ну, змей, — шептала Наталья. — Предатель…

Ей было тяжело, душно… Делиться! Это значит, и дом пополам и двор пополам. Сарай тоже надо будет делить пополам и огород. Да, и огород, холеный, взлелеянный, сытно удобренный.

Наталье казалось — и ее режут пополам.

…Пришел Мишка. Оббивая снег, громко топал ногами, словно по голове. Пах свежестью, был красноморд, шумлив, противен.

— Вот погодка! — гаркнул восхищенно. — Завертело. Это хорошо, по-сибирски! А ты чего нахохлилась? И куры во дворе. Я их в катух столкал, но как бы не поморозились ночью. В подпол их посадить, что ли? Ну, что онемела? Жратва готова?

— Юрка женится, — сказала Наталья.

— Да ну! — изумился Мишка. — На ком?

— На той, летней…

— У парня губа не дура… А, чего темнить, скажу откровенно — хорошо это! Он тих, ему боевую бабу нужно. Да и инженером она, умная.

— Зато ты дурак! Делиться ведь придется! Все пополам!

— Ну и что? Его доля, пусть!

— Молчи! — вскипела, завопила Наталья. — Молчи! Молчи! Молчи!

Она кричала, приседая, топая ногами. Слюна пузырилась у нее на губах, желтые тонкие космы вылезли из-под платка. Михаил глядел на нее со страхом и жалостью. Дождался тишины. Сказал:

— Это тебя жадность губит, все себе захватить хочешь. Вот потому и бездетная.

И снова крик:

— Молчи! Гад! Дурак! Молчи-и-и…

Иссякнув, Наталья сама замолчала. Да и о чем теперь оставалось говорить? И все валилось из рук. К чему работать? Вот придет погубительница и все отнимет. Она молодость свою, единственную, мимолетную, невозвратимую, вбила в этот дом, а та… Обрюхатела! Грудаста, широкобедра… Значит, дети пойдут. А она вот так и помрет бессчастной. Не будут касаться ее цепкие лапки, не ощутит сладкой боли в сосках, не услышит чмоканье маленьких губ. Пройдут мимо нее медово-горькие радости материнства. Умрет — не вспомянут.

Вечера она теперь проводила в недвижности, глядя в темноту, и видела в ней разные фигуры. Но чаще один образ, одна картина являлась ей: высокая, черноволосая женщина с белым сверточком на руках, красивая, молодая, торжествующая!

А будущий раздел представлялся ей в виде громадной пилы, вдруг опустившейся на дом. Она даже видела сверканье зубцов, летящие опилки, слышала ее жадно всхлипывающее рычанье: «Жвяк-жвяк!.. Жвяк-жвяк!..»

Особенно часто видение опускающейся пилы мучило ее во сне, вернее на той грани сна, где еще одолевают дневные мысли и заботы, но уже теряющие свои очертания, колышущиеся, словно отражение в воде.

Почти каждую ночь ей не то снилось, не то воображалось одно и то же: Юрий с чернушкой распиливают поначалу дом, потом сарай и, наконец, уборную. Она крепко помнила рассказанное ей давным-давно тетей Фешей. На суде разбирали жалобу двух братьев. Они никак не могли поделить родительский дом для совместного жилья. Тогда, решив, что дом еще крепкий, они начали распиливать его пополам. Дом, конечно, развалился. Может, и не было такого случая, а может, и был. Как известно, дураки произрастают самосевками. Сейчас Наталья верила в этот случай и даже размышляла о нем. Она потемнела лицом, в белках ее глаз стала просвечивать желтизна. В горле, портя вкус еды, застряла горечь желчи, лютая, прилипчивая — не отплюешься.

Как-то вечером она забежала к тете Феше.

В последние годы тетя Феша постарела и одрябла, как перезимовавшая в тепле редька. По-прежнему она жила своими тремя козами, да не одна. Одной еще ничего и, главное, вполне понятно — много ли надо старухе?

Так ведь не одна жила, а с Васькой — полюбовником или мужем, черт их разберет! Он был моложе ее раза в три, какой-то бесцветный, тупомордый, со странно прорезанными зрачками — квадратными — в простоквашных глазах.

Дверь Наталье отворил Васька. Он вышел босиком и так, босыми подошвами, топтался по снегу. Васька поздоровался с ней, сказав мяукающим голосом идиота что-то вроде «здравяу». Уставился, шагнул ближе. Страх пронял Наталью. Кто его, дурака, знает, что в задумке держит? Да и дурак ли? Живет со старухой, в безделье, как глиста в кишках. Наталья шмыгнула в двери, но Васька успел-таки щипнуть за бок. И крепко, собака!

Тетка, перетянутая крест-накрест шалями, пила чай с малиновым вареньем и водкой.

— Добрый вечер, тетечка, — сказала Наталья.

— Добрый, добрый… Это смотря для кого. Для меня — недобрый.

Старуха поднесла чашку к губам и громко потянула чай. Вид у нее был нездоровый — пожелтела, глаза мутные, щеки и нос в синих жилках. На бородавках выросли кустики белых волос. Старуха допила чай и поставила чашку.

— Мой-от фендрик, — она кивнула на ухмылявшегося Ваську. — Знаешь, что сегодня выкинул? Открыл подпол в кухне да как гавкнет: «Молоко плывет!» Я кинулась и чуть-чуть не загремела вниз. Убилась бы! Три метра высоты. Ишь, ухмыляется, убийца! Погляди ему в лупалы — никакого раскаяния, а ведь я кормлю и пою бездельника. Трутень! Сегодня у меня было, знаешь, сколько? Одиннадцать дур. Восемь простое гадание, три сложное. Каково? Как директор зарабатываю. Так уже из меня на пол-литра вытянул. Пошел отсюда, мерзавец, чтобы и глаза мои тебя не видели!

Васька, ухмыляясь, ушел в кухню. Старуха уставилась на Наталью. Взгляд уже и не человеческий — холодный, равнодушный.

— Ну, чего стряслось? Выкладывай.

— Юрий женится.

— Значит, не удержала?

— Чем это я могу его удержать, тетя Феша?

— А чем бабы мужиков держат? Эй, Наталья, я тебя сквозь вижу, не спрячешь, не утаишь. Что ж, пора, женитьба — дело житейское, нужное. А что, на той женится?..

— На той, тетя Феша, на черномазой.

— Ничего, ладная бабенка. Крепкая. Такие бабы сейчас пошли — сильные! Мужики ослабли, все хвостом виляют, а женщина, если сильная, прямее их… Ну, пусть их. Дай им бог всяческого благополучия. Значит, шестьсот теряешь? Кусочек!

— Ну что вы, тетя Феша.

— А мне-то что? Значит, и твои дела хуже пойдут? Вот и я, Наташенька, плохо живу, плохо. Старею. Одно болит, другое болит — руки, ноги, в поясницу постреливает. Ты бы, голубка, пожалела старуху, растерла скипидаром. Того жеребца не упросишь.

Тетя Феша еще долго жаловалась на то, на се.

Потом согрела скипидар, разделась, легла на широкую постель с двумя пуховыми подушками и расплылась желтым тестом.

— Ну и жиру на вас наросло, тетя Феша. Не тяжело носить-то? — спросила Наталья, наливая теплый скипидар в ладошку.

— Тяжело, Наташенька, тяжело… Сердце давит, а ничего не могу поделать. Люблю поесть всласть. Здесь три, здесь.

Наталья провела корявой ладошкой. Должно быть, это было очень приятно.

— О-ох! — запыхтела старуха. — О-ох… Еще, еще!.. Крепче жми, крепче!.. Хорошо… Хорошо… О-ох-хо-хо… Люблю я, Наташенька, запах терпентина. Все нехорошее отшибает. Вот, скажем, помои сплеснутся или угаром запахнет. О-ох-ох… Еще, еще… Крепче, крепче… Да, о чем это я? Память у меня прохудилась, ничего-то не помню. О чем я говорила?

— Об угаре, тетечка.

— Да, знаешь, какую байку я слышала. Теперь еще ноги потри… Ишь, вздулись. Это к ненастью, перед непогодой. А уж и ноют как. Крепче три, Наташенька. Крепче… кррепче… о-ох. Да, об угаре. Живет одна божья старушка и кормится, сама понимаешь, квартирантами. Комнатку сдает, и все тем, кто побогаче. Левую три, левую…

Но помирают квартиранты. Дуба дают! А вещи ихние… Кто знает все до тонкости, что было, а чего и не было. Поселилась к ней бабочка одна. С достатком. Пожила неделю-другую, а там ночью встала по неотложному делу и бряк на пол. Поняла — угар! Но баба голову не потеряла. Уж если я угорела, думает, что же с бабусей творится, поскольку рядом с печкой спит. Добралась кое-как. Смотрит — лежит старуха и не шевелится. Укрыта тулупом с головой. Потянула бабочка за тулуп, а старуха-то, оказывается, выбрала пробку из дыры в стене и дышит наисвежайшим уличным воздухом. Вот это да! Ну, спасибо тебе.

Наталья вымыла руки и ушла домой в некоторой задумчивости. А там пошло старое — дурные сны, безутешные мысли.

Юрий между тем готовился. Он занял одну комнату, пока что пустовавшую, и покупал мебель.

Купил деревянную, широкую кровать — хочешь вдоль ложись, хочешь — поперек. Приобрел комод и шифоньер с кривым зеркалом.

К тому же диковинное случилось с ним — изменился, будто кожей слинял. Стал каким-то нетерпеливым, даже быстрым. Было видно, что ждет он, что истосковался. И Наталья еще сильнее ненавидела чернушку: все, все себе забрала, все лучшее в этом доме.

Когда Юрий спросил ее, что же самое важное в семейной жизни, любовь или что другое, Наталья как-то распустилась — внутренне, что-то тоскливое закипело в душе. Она ответила:

— Уважение.

Но возвращалось прежнее. Ее тянуло обойти комнаты — одну за другой. Она являлась к квартирантам по выдуманному делу, вела пустой ненужный разговор, а сама глядела и вспоминала.

В этой вот комнате сама красила подоконник. На два раза красила, самой наилучшей краской, той, что для художников, в маленьких тюбиках. Белила — она. Пол, сберегая деньги, шпаклевала и красила тоже сама.

Мишка ленив. Не мужик, чучело, на все машет рукой.

Подобно неутомимому духу дома, она бродила взад и вперед. Даже ночью вставала. Ходила, думала, пригибая пальцы, считала. До последней копейки высчитывала, сколько денег было вбито в ремонты, в краску, сколько плачено за привезенные для огорода возы отборного конского навоза. Выходило, что все оправдалось, все принесло жирный куш. Тем жальче было расставаться. Разве Юрке иск вчинить. Пусть оплатит все. Так ведь Мишка зауросит.

Как-то она подошла к окну. Ночь была светлая, лунная. У тетенькиной черной избы Наталья увидела людей и среди них грузную фигуру тети Феши. Должно быть, тетя Феша не только гаданьем да козами занималась. Но чем? Сколько лет рядом прожили, а ведь не знает ни тайных дел ее, ни скрытых мыслей. О чем думает Мишка, и того не знаешь. Он глуп, ленив. Все можно угадать, каждый будущий его шаг, а думку не поймаешь. А они всякие бывают — светлые и черные.

Черные думы как черви в навозе — ползают, сплетаются клубками. Не увидишь их, не ухватишь. Да и свои мысли бывают такие, что лучше их и не замечать. Но они есть, они скрытно копошатся, сплетаются, становятся делом. Все скрыто на этом свете. Муж не знает, что она ходила к его брату, что у нее отложена втихую, только для себя, кругленькая сумма, да еще и малая толика трехпроцентного верного займа. Потемки, потемки…

Так и жить надо — втихую.

После этой ночи Наталья все улыбалась. Как-то столкнулись глазами с Юрием, и губы Натальи покривились, глаза сузились — улыбка да и все, но какая жесткая. И вдруг ей захотелось выдвинуть язык. Так захотелось, что и губы раскрылись, и кончик языка завозился у зубов. Но — сдержалась. Юрий, даром что пентюх, но уловил.

— Ты это чего? — быстро спросил он.

— Так, — ответила Наталья.

В последних числах октября завернули морозы. И крепко — за тридцать градусов. Дымы лезли вверх, солнце торчало в них багровое, как севший чирей, снег под ногами скрипел картофельным крахмалом. Наталья с утра до ночи скребла и парила бочки. Налив в них воды, сыпала мятного листа, опускала туда раскаленные в печке дикие камни и прикрывала одежонкой — бучила. Вода бурлила, рвался наружу душистый пар.

Бочки были хорошие, давнишние, просоленные. Капусты она заготовила много, очень много. Механика этого дела была детски проста: свежая капуста стоит раза в четыре дешевле квашеной — если на килограммы. Вечерами бойко стучали ножи. Михаил, зажав кастрюлю промеж колен и положив на нее рубанок лезвием вверх, крошил морковку веселыми кружками.

Насолили четыре бочки, и все их, сопя и отдуваясь, трамбовал Юрий. Капуста скрипела под его кулаками. Пускала сок. Юрий совал в рот объемистую щепоть мятой капусты и громко жевал.

Целую неделю бочки стояли в тепле — капуста бродила, кисла, булькала, пускала пузыри и вкусно пахла. Ее несколько раз прокалывали длинной, острой палкой, и капуста дышала в проткнутые отверстия.

Оставшиеся листья склевали куры, а сами поели капустные кочерыжки. Их было так много, что часть дали псу, и тот, позванивая цепью, тоже грыз их.

Предыдущая главаГлава 23 из 85Следующая глава