К книге
После свадьбы жили хорошоРАССКАЗЫ. ПОЖАР
58%
РАССКАЗЫ. ПОЖАР
32

Сухой треск и гулкие, отчетливые выстрелы над деревней, — будто вразнобой, торопливо палят из охотничьих ружей. Вполнеба стоит зарево, снизу солнечно-желтое, выше — фиолетовое, еще выше — грязно-серое; кипит и всплескивает рыжий с подпалинами дым, и рыжие длинные искры пучками, роями несутся по ветру, завиваются огненной метелью.

Горит дом Саши Лопатина.

Вблизи дома, где опахивает жгучим воздухом, где нестерпимо светло, как под лучами прожекторов, мечутся серебряно-черные фигуры людей. Сквозь пальбу и треск слышен командирский голос Семена Забелкина: «Р-раз, два — взяли!.. Еще — взяли!!» Забелкин молодец: первым заметил горящий дом, выскочил на шоссе, остановил машину и домчался на ней до почты, чтобы вызвать пожарную команду. Потом вернулся, организовал людей — и теперь под его началом мужики ломают забор и сарайчик, расчищают въезд для пожарных машин.

Позади Забелкина толпятся простоволосые бабы, ребятишки, наспех одетые, молчаливо-испуганные; они жадно смотрят в огонь, неотрывно, завороженно, будто их притягивает этот громадный костер. И только отступают на шаг, когда внезапно дохнет, обдаст невыносимым жаром.

Из соседних домов вытаскивают мебель, узлы в простынях; Зуев вывел корову, и она, привязанная к телеграфному столбу, дергается, встает на дыбы и ревет. На крыше легошинского дома сидит, как всегда спокойный, невозмутимый Егор Легошин — окунает в ведро веник и прихлопывает, гасит сыплющиеся искры. А брат его Васька, ощерясь, яростно рубит молодые березки и сосенки у канавы — боится, как бы не пошел огонь по деревьям…

Поздно заметили беду. В десятом часу вечера безлюдна деревня: кто, одолевая дремоту, досиживает у телевизора, а кто уже спать лег. Загоревшийся дом стоит на отшибе, почти не видать его за деревьями, за глухим кустарником. Лишь когда пламя поднялось до самой крыши, когда гулко, ружейными залпами начал стрелять раскаленный шифер — только тогда выскочил на улицу Забелкин, ахнул, поднял тревогу…

Дом уже не спасешь. Объят огнем со всех четырех сторон, пламя снаружи, пламя внутри, жаром выдавило посиневшие мутные стекла… Сквозь пустой четырехугольник окошка видна внутренняя стена, вся как будто из раскаленных углей, прозрачная, ослепительная, и на этой стене — отчетливый черный силуэт подвешенного на крюк велосипеда.

— Ну, гвоздя не останется!.. Все дотла! — говорит Забелкин, размазывая сажу и пепел по мокрому лицу.

Его спрашивают то и дело:

— А где хозяева-то? Лопатины где?

И всякий раз с нескрываемой злостью, ядовитым голосом отвечает Забелкин:

— Где? Небось по театрам сидят! Развлекаются!

Непрерывно звоня в колокол, подходит-наконец длинная пожарная машина; в ярчайшем свете остро, пронзительно блестят ее никелированные фары, поручни, зеркальце сбоку кабины; мокро сияет красная цистерна. Трое топорников, круша сапогами кусты, разматывают белый потертый шланг.

— Качай!..

Где-то в чреве машины захрипел насос, плоская лента шланга взбухает, расправляется; рваная струя воды хлещет по стене. Мгновенный взрыв — в том месте, где вода касается раскаленных углей, — мгновенный взрыв, шипенье и треск, и розовый светящийся пар застилает стену…

— Книзу направляй! — кричит Забелкин пожарнику, держащему шланг. — Лупи книзу, говорят!.. Куда бьешь, дура?!

Пожарник молча отпихивает его, надвинув каску, ухватив покрепче шланг квадратными несгибающимися рукавицами, шагает ближе к дому, в самое пекло, совсем исчезает в клубящемся пару.

Подъехали на мотоцикле два милиционера. Обошли, сосредоточенные, вокруг горящего дома, заглянули в полуразрушенный сарай, в дощатую уборную, посветили карманным фонариком. Теперь стоят отдельно от толпы, тоже глядят в огонь, переговариваются:

— От электропроводки, наверно.

— Тут везде провода на соплях…

— Как еще вся деревня не сгорит, удивляться надо.

— И сгорит. Дождутся.

— Смотри, велосипед на стене.

— Гоночный? Нет, вроде дорожный…

— Вроде.

— Вчера сын из переднего колеса восьмерку сделал… Чинить не успеваю, курочит и курочит.

— Давай отойдем, Крыша как бы не рухнула…

— Не, ничего.

Глохнет насос в пожарной машине, обмякнул пружинистый шланг. Из рассеивающегося пара, из розовых его клубов, как привидение, опять возникает пожарник; он отходит назад, кладет брандспойт на траву.

— В чем дело?!

— В том. Вода кончилась.

— Как это — кончилась?! — кричит подбежавший Забелкин. — Не успели начать, уже кончилась?!

— В цистерну-то два кубометра входит, — объясняет шофер с пожарной машины. — Это на десять минут. Теперь заправляться надо. Где у вас водоем?

— Пож-ж-жарнички! — содрогаясь от возмущения, кричит Забелкин. — Одну машину пригнали! И то на десять минут! Хороши порядки, нечего сказать!

— Не ори, — хмуро советует горбатый, похожий на большого филина шофер. — Поменьше дери глотку, понял?

— Не учи меня! Дрыхнете круглые сутки! Вон какую морду наспал: шире масленицы!

— Тебе б так поспать, — говорит шофер. — Прошлую ночь — три вызова. Позапрошлую — три. И нынче еще неизвестно, сколько будет… Люди с ног валятся, а ты… эх!

— Легошин! — приказывает Забелкин ухмыляющемуся Ваське. — Покажи им, где пруд. А то заблудятся, пожарнички…

Пока цистерна едет на околицу деревни, пока заправляется и приезжает обратно, пожар вновь набирает силу. Вновь розово-прозрачны огненные стены, жидкое слепящее золото плещет в четырехугольниках окон; с протяжным ревом, с гулом уходят кверху потоки пламени, срывают со стропил накаленные, лопающиеся плитки шифера.

Ширится освещенный круг, все дальше отступает толпа. И никто из деревенских не видит, что на дороге появились хозяева горящего дома, муж и жена Лопатины.

Извечен страх перед пожаром у деревенского человека, извечно считался пожар самой лихой бедою; гибнет кров, хозяйство гибнет, пропадает годами нажитое имущество — как удержать отчаяние! Безумеет человек, заходится в крике, себя не помнит…

Но вот эти двое — муж и жена Лопатины — стоят сейчас, как посторонние. Будто не их дом горит. На очкастом, худом лице Саши Лопатина можно увидеть испуг, виноватость, неловкую растерянность; испугана и растеряна Люба Лопатина, — но оба молчат, и незаметно горя великого, незаметно безумного отчаяния…

Дом Саше Лопатину достался по наследству от умершей тетки. И поговаривали даже, что не очень-то хотел Саша принимать наследство, — жена повлияла, жене нравился свежий воздух. Из подмосковного общежития Лопатины переехали в деревню, все имущество свое привезя на стареньком, криволапом и шелудивом «Москвиче». И началась у молодых Лопатиных сельская жизнь, — непонятная жизнь, удивлявшая всех ближайших соседей.

Лопатины не стали ремонтировать постройки, не стали обрабатывать участок. Запущенный дом и запущенный сад оставались такими же, как при тетке. Странно было смотреть на эту большую усадьбу, совершенно заросшую малинником, кустами рябины, узловатыми березками на черных ножках. Бревенчатый некрашеный дом тоже был заросший, заплетенный диким виноградом, — его сухие стебли свисали прядями, как нечесаные волосы. Бузина росла из трещин фундамента, а на шиферной крыше, в дырявых желобах, забитых мусором и трухой, поднялись метелки иван-чая, цвели хилыми розовыми звездочками. Но Саше Лопатину, кажется, это запустение нравилось.

Внутри дома он тоже не сменил обстановку. Как стояла в комнатах теткина убогая мебель, топорная мебель, сработанная деревенским плотником, — лавки, столы на козлах, дощатые посудные полки, так и осталась. Единственную вещь добавили молодые Лопатины: старинное мягкое кресло с ушами, музейное кресло, все в бронзовых накладках и завитушках; нелепо и дико выглядело оно среди убогих лавок. Да еще жена Саши развесила по стенам замысловатые древесные корни. Один корень был похож на змею с кошачьей головой, второй — на танцующего человека, третий вообще ни на что непохож, абстракция.

Вернувшись с работы, Саша вытаскивал на двор свое нелепое музейное кресло, ставил где-нибудь в лопухах и ложился в него со школьной тетрадочкой в руке… Он мог лежать часами, только иногда записывая какую-то строчку, какое-то слово, — было похоже, что от нечего делать Саша сочиняет стишки. Непроницаемо-безмятежным было его незагоревшее, бледное лицо с пепельной негустой бородкой; сдвинуты на лоб очки, близорукие глаза сладко прищурены… Фигура, изображающая покой.

Жена Саши, тоже очкастенькая и тоже худая, любила бесцельно бродить по участку. Составляла букеты из сухих веточек, из репейника, даже из крапивы. Была растеряхой, везде забывала свою одежду, книжки, журналы, туфли; нередко какая-нибудь модная кофточка, брошенная на скамейку, так и мокла под дождем.

Отдохнув, молодые Лопатины играли в бадминтон. Люба выносила из дому лакированные ракетки, пестрые хвостатые мячики, и вот — двое взрослых людей, неистово хохоча, гонялись и прыгали за мячиком, поправляя сползающие очки.

По воскресеньям они уезжали в лес, на озеро. Дряхлый шелудивый «Москвич» от стартера не заводился, Саша с Любой толкали его руками, спихивали с горки; окутавшись дымом, скрежеща и подвывая, «Москвич» натужно выползал из деревни. А возвращались всегда с пустыми руками: ни грибов, ни ягод не привозили из лесу. Наверное, они даже не старались загореть, как стараются обыкновенные дачники, — ходили такие же бледные, как и весной.

Недолго сколотить для автомашины гаражик или навес, но Саша и этого не сделал. Загонял «Москвича» в кусты, в дикие заросли, будто корову, и еще больше облуплялся, шелудивел «Москвич», просто-таки завивались на нем лохмотья краски. Наконец, он совсем отказался служить. Лопатины не горевали долго, купили велосипед, один на двоих. Все равно уезжали по воскресеньям — Люба впереди, на раме, а позади, согнувшись, растопырив острые колени, невозмутимый Саша.

Узнав, что Саша по профессии — агроном, сосед Забелкин пришел его навестить. Дружба с агрономом, кроме всего прочего, сулила хозяйственные выгоды: у Забелкина культурный сад, и Саша может дать полезную рекомендацию, у Забелкина нужда в саженцах и химикалиях, а Саша, конечно же, имеет связи… Забелкин был отечески ласков, говорлив, как ручеек.

— Ну, — сказал он, — наконец-то! Наконец дождался участок хозяина! Веришь, Сашенька, сердце кровью обливалось, когда на это запустение смотрел… Тетка твоя больная была, понимаю, но все-таки дура, царство ей небесное. Участок — дно золотое! Разве можно так к нему относиться?! Вон ко мне на усадьбу загляни или к Гусеву… Без научной основы, а сделали райские уголки! Трудно, конечно! Но без труда — не вынешь рыбки из пруда!

Саша стоял напротив Забелкина, слушал, опустив на грудь голову; за стеклами очков глаза его казались расплывчатыми, задумчиво-отчужденными; он как будто не вникал в смысл разговора. И пройтись по забелкинскому саду отказался.

— Я не специалист, — проговорил он со вздохом. — Все равно не пойму.

— Но ты же — агроном?!

— Луговод.

— А-а-а… Значит — по травам? — сказал Забелкин. — Травопольщик, значит? И — ничего? Держишься?

— Держусь, — ответил Саша. — А что?

— Жмут на вашего брата!

— Ничего, как-нибудь.

— Слушай, а это действительно вредная вещь — травополка или так, под настроение попали? Что ученые-то говорят, умные головы?

Саша улыбнулся, повертел на рубашке пуговицу (между прочим, дешевенькая рубашка, из штапеля).

— Тут длинная история, — сказал он.

— Понятно. Ну, небось свой участок вскопаешь? Траву не оставишь?

— Да оставлю. Пускай растет.

— Ага-а!.. Значит, под задернением все-таки лучше? Выгодней?

— Я, правда, не знаю… Я ведь для другой цели.

— У-ух, жук! — с грозной похвалой и завистью сказал Забелкин. — У-у, хитрован! Говори прямо, от меня нечего скрывать. Да от меня и не скроешься! Я, брат, как рентген! Знаю: небось под задернением выгодней! Посмотрю, перейму опыт… Кстати, будешь саженцы доставать, меня поимей в виду.

— Какие саженцы?

— Яблоньки, грушки, вишенки. Говорят, карликовые яблони теперь в моде… Достанешь карликов?

— Нет, я, пожалуй, не смогу.

— Может — через супружницу? Она у тебя чем занимается?

— Цветами.

— Кхе-кхе… Не дома, не дома! На работе!

— Я и говорю: цветами. Она люпин изучает, есть такой цветок.

— Это что же — все время изучает? Один цветок?!

— Да. Будет диссертацию защищать.

— Ну, жуки-и!.. — протянул Забелкин даже несколько оторопело. — Внедрились! А платят-то много?

— Немного.

— Значит, прирабатываешь? В тетрадочку-то чего пишешь? Статейки? Знаю — статейки! Публикуют?

— Нет, я для себя пишу. Ну, о травах.

— Зачем?! Ведь — не напечатают! Еще в карикатуру попадешь!

— Просто мне нужно. Для себя.

— Просто? — сказал Забелкин задумчиво. — Для себя? Н-да… Дела. Ну, ничего, теперь поправишь финансовое положение. Только руки приложить! Хочешь, отличной рассады уступлю? Клубники?

— Да нет, — ответил Саша. — Я ведь сажать не буду. Так оставлю.

— Что оставишь?

— Ну, все. Сад, участок.

— В таком виде?!!

— Ага.

— Ты — серьезно? — Забелкин даже слегка присел, заглядывая Саше под очки. — Шутишь, мил человек?

— Честное слово.

— Такой участок?! И не станешь обрабатывать?!

— А зачем? — сказал Саша. — Нам на житье хватает.

— Хватает?

— Ага.

Забелкин побарабанил пальцами, напевая: «Утро туманное, утро седое…» — приковал Сашу взглядом:

— Войны боишься?

Саша изумленно захлопал ресницами, — было видно, как они скребут по стеклам очков.

— Войны, говорю, испугался? Конца света ждешь?

— Да что вы! — наконец, сообразив, проговорил Саша и рассмеялся. — Совсем нет! Честное слово, война ни при чем… Нам действительно хватает на житье. И больше не надо.

— Всем — надо, а тебе — нет?

— Да зачем, зачем?! — повторил Саша уже с досадой. Словно обижался, что Забелкин не может его понять.

…У сосен, что стоят близко к горящему дому, на мертвых нижних ветках, на самых кончиках, трепещут язычки коптящего пламени. Сырая хвоя еще не горит, лишь трещит иногда и пофукивает желтоватым дымком, а вот сухие ветки уже занялись, и вокруг стволов роятся, мелькают пугливые огоньки — как на свечках под Новый год.

Пожарники отступились от дома, не тратят понапрасну воду. Бьют из шланга по деревьям, по соседним постройкам, — только бы удержать пожар на месте, не дать распространиться.

Пожарники почти успокоились: с усталой, расслабленной неторопливостью перетаскивают шланг, снимают свои нагревшиеся каски, утирают ладонями лица, и при каждом движении их серые брезентовые куртки, негнущиеся круглые штанины звонко шуршат и даже как будто взвизгивают.

И только Забелкин не может успокоиться. Махнул рукой на пожарников, перестал ругаться с ними; все отступились от горящего дома, но Забелкин не отступился. Идет на приступ. В руках у него багор на длинном черенке, и, упершись этим багром в верхний венец, всклокоченный, в распоясанной тлеющей рубахе, хрипло вскрикивая, Забелкин раскачивает огненную стену, хочет разнести ее по бревнышку… Он заметил Лопатиных, он знает, что они стоят на дороге, иногда он оборачивается к ним — и страшен, гневен взгляд его воспаленных глаз…

Никто, никто в деревне не видел Забелкина праздным. Уж такой человек Забелкин — всегда в хлопотах.

Утром подымается с петухами, соседи еще сны досматривают сладкие, а Забелкин уже копошится во дворе, что-нибудь сколачивает, ремонтирует, улучшает. Образцовое у него хозяйство, но не довольствуется Забелкин достигнутым. Не покладает рук.

В девятом часу, торопливо поскребя щетину бритвой, надев черный галстук, несмятую фетровую шляпу, сидящую горшком, Забелкин спешит в поселковый Совет. Когда-то, несколько лет назад, выбрали Забелкина депутатом, и он привык руководить. Давно кончились депутатские полномочия, но Забелкин все равно активен. Работает на общественных началах.

Придерживая руками какие-то папки, газеты, тетрадки, приседающей походочкой бежит Забелкин по деревне, и тут его не останавливай: «Некогда, некогда!»

Воротясь домой, снимает галстук и шляпу, из общественного деятеля превращается в чернорабочего. Обкапывает яблони, окучивает землянику, возводит компостные бурты, поливает грядки, — и так до сумерек, до куриной слепоты в глазах. А вечером еще надо подежурить в клубе, надо разок-другой пройтись по засыпающей деревенской улице, охраняя общественный порядок.

— Трудись! — внушает Забелкин старшему сыну Веньке. — Труд воспитывает! Понятно? Только труд превратил обезьяну в человека.

Венька, мальчик очень развитой для своих лет, начитанный, но ленивый и толстый, заявил однажды:

— Пап, земляные черви работают по двадцать четыре часа в сутки. Но в людей почему-то не превращаются!

Забелкин не стал спорить. Глупо в таких случаях спорить. В армии, например, существует мудрая заповедь: «Не умеешь — научим, не хочешь — заставим». Забелкин применил эту заповедь, и сын Венька трудится теперь, как нанятый.

— Вырастет — благодарить будет!

Проходя мимо лопатинской усадьбы, Забелкин невольно оглядывался, — и когда видел музейное кресло в дремучих лопухах, Сашу и Любу, играющих в мячик, — обидно ему делалось и противно. Молодые, здоровые люди — а бездельничают, будто круглый год у них отпуск…

— А дом — тоже ремонтировать не будешь? — спросил он Лопатина.

— Нет, — сказал Саша. — Какой смысл?

— Нету, значит, смысла?

— Конечно. Зачем мне, Семен Степаныч?

— Чтобы жить по-людски! — закричал Забелкин. — Будут дети — чтобы детям оставить, понятно?! Эгоист!

— Ну, — сказал Саша, — я надеюсь, дети будут иначе жить… Совсем иначе.

Вертел пуговицу на своей дешевой рубашечке и смотрел на Забелкина с нахальной жалостью. Будто плохо живет Забелкин, будто не нужен детям забелкинский дом (с водяным отоплением, с теплой уборной, с холодильником и телевизором).

— Умней других хочешь быть? Выставляешься?

— Да нет же, Семен Степаныч.

— Вижу. Эх, обучили вас на свою же голову!

Весной Саша отказался опрыскивать сад. Его, видите ли, не интересует урожай, не нужна малина и смородина.

— Вот что, — сказал Забелкин. — Хочешь свой дом гноить — валяй. Разрушай, как угодно. А сад — общественное дело: из твоего сада вредители по всей деревне разлетаются, и мы не будем терпеть. Не дадим разводить заразу!

— Но бессмысленно же.

— Что еще — «бессмысленно»?!

— Опрыскивать, — терпеливо пояснил Саша. — Вы каждую весну опрыскиваете. Все ядом залито, земля отравлена… От яблок, наверное, дустом пахнет…

— Агроном! Специалист! Что же — пусть вредители размножаются?! Боишься дуста понюхать?!

— Не боюсь, а просто…

— Просто обленились! Вот что! Лень руки поднять — для своей же пользы!

— Смысл-то какой? — сказал Саша. — Здесь опрыснете, а вредители с деревьев налетят. Вон из рощи, с берез у дороги. Всю округу ядом не облить, Семен Степаныч!

Саша плохо знал Забелкина. При желании все можно сделать, — Забелкин взял и договорился, чтобы прислали специальную машину со станции защиты растений. Приехал в деревню современный агрегат, весь закрытый, темный, мрачный, как катафалк; заревели двигатели, из форсунок позади машины попер, винтом закрутился горячий отравленный туман. На совесть работал шофер, получивший дополнительное вознаграждение. Машина кружила по деревне, затопляя удушливыми клубами сады, придорожные кустарники, деревья; березовая рощица до вершин скрылась в табачно-желтом тумане… Не только насекомые, не только жуки да блошки — птицы сдохли.

Забелкин — человек дисциплинированный. Всегда свято исполняет все законы, все постановления — не придерешься. Когда запретили держать коров, Забелкин первым продал свою корову. И других, между прочим, поторапливал. Когда не поощрялось разведение домашней птицы, Забелкин прирезал всех своих утей и курочек. Без сожаления. Соседям разъяснял: правильно, мол, запретили; негоже скармливать птице городской хлеб.

— Опомнись, кто у нас хлеб скармливает?! — удивлялись соседи.

— Есть такие лица, есть! — твердо отвечал Забелкин.

В последние годы курс изменился, опять соседи завели птицу. Забелкин тоже завел, но всего десяточек курочек и петушка. Не стал жадничать.

Никогда Забелкин не возил свою продукцию на базар, никогда не спекулировал. Чист! Если год урожайный, много фруктов и ягод, то Забелкин сдает излишки в потребкооперацию. Имеется в деревне приемный пункт, с официального разрешения открыт. Государственные цены. И Забелкин спокойно везет туда яблоки, сознавая, что никто к нему не придерется.

Однажды он сдавал летние яблоки, грушовку московскую, — а в магазин зашел Саша Лопатин. Попросил продать килограммчик яблок.

— Вот так, — сказал ему Забелкин, пересчитывая деньги. — Понял разницу? Ты платишь, а я получаю. И на законном основании.

— Ну, что же, — ответил Саша. — Получайте, пока можно.

Забелкин взял его за руку и подвел к плакату на дверях. «Граждане! Сдавайте излишки…» — было начертано крупными буквами на плакате. И был нарисован продавец с весами.

— Поощряется? — спросил Забелкин.

— Ну и что.

— Нет, ты скажи: поощряется? Законно?!

— Покамест, — сказал Саша.

— Что — «покамест»?!

— Ну, пока стихийный рынок сохранился еще, — сказал Саша. — Пока закону стоимости не повезло.

— Какому закону? — Забелкин насторожился.

— Есть такой закон стоимости. В экономике.

— И давно вышел?

— Он всегда был, — сказал Саша. — Это научный закон.

— Ага. Понятно. И что же он гласит?

— Долго объяснять.

— А все-таки?

— Ну, в общем, — Саша усмехнулся, — нерентабельны ваши яблоки. Как всякое индивидуальное хозяйство. Все равно что домашним способом сталь выплавлять. Или электролампочки делать. Наладим как следует садоводство, и конец вашей торговле.

— Умник! А ты жрал бы эти яблоки, — закричал Забелкин, — если б я их не вырастил?! Ты кому спасибо сказать должен?!

Нынче летом, когда небывалая засуха навалилась, Забелкин ходил по деревне и предупреждал, чтоб остерегались пожара. Все высохло до хруста, до звона: и трава на земле, и мох, и деревянные постройки, и драночные крыши; малой искры достаточно — заполыхает огонь…

Пришел Забелкин и к Саше. Не хотелось, но все-таки пришел, выполнил свой гражданский долг.

— Огнетушитель в порядке?

— Наверно, — сказал Саша.

— Покажь.

Как ни странно, огнетушитель был заряжен (наверно, еще тетка-покойница побеспокоилась). Но Забелкин опять увидел, вблизи увидел заросший сад, пустующую землю, дом безалаберный — и не сдержал справедливого гнева.

— Недаром вас в карикатурах рисуют! — закричал он. — Выставляешься! Умничаешь! А сам дурак дураком! Почему печка в трещинах? Где бочка с водой? Из дому уходите — калитка нараспашку, будто при коммунизме!

— Калитка-то при чем?

— Он не знает! Он травки описывает!.. Ты не видишь, сколько хулиганья развелось? Зайдут на участок, подожгут за милую душу! Из одного баловства подожгут!

— Да что вы, Семен Степаныч…

Так и остался дураком Саша Лопатин, агроном-луговод… Все в деревне береглись, не оставляли дома пустыми, дежурили. А Лопатины с прежней беззаботностью уезжали и по воскресеньям, и по вечерам в будние дни — то в какую-то библиотеку, то на выставку, то в театр…

И вот — доигрались.

Пожарники кончают свою работу. С деревьев огонь сбит; уже ясно, что дальше не перекинется, больше никого не заденет. Толпа почти вся разошлась, даже милиционеры укатили восвояси на мотоцикле.

Зарево над деревней меркнет. Уже не чертят по небу рыжие искры, не стреляет шифер, — спокойно, буднично догорает на лопатинской усадьбе большой костер.

И только Забелкин еще воюет с ним, яростно, самозабвенно воюет. Он раскатил-таки стены, оттащил в сторону бревна, притушил на них огонь. Теперь выволакивает уцелевшие стропила, потолочные доски, — все, что еще можно спасти. Он совершенно измучен, обессилен, ужасно его безбровое опаленное лицо, кровоточащие грязные руки; рубаха висит клочьями… Он хрипит, хватается за сердце, почти в беспамятстве он и все-таки не уходит, не может уйти, как будто его дом горит, как будто его, забелкинское, хозяйство гибнет в эту августовскую ночь…

Предыдущая главаГлава 32 из 55Следующая глава