К книге
Ольховая аллея. Повесть о Кларе ЦеткинЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 3
35%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава 3
7

Лето 1893 года было богато грозами, обильными дождями. Вершины гор прятались в тучах, а по склонам бежали потоки, и каждый горный ручеек имел шанс стать водопадом на своем длинном пути к большой воде озера.

Дул теплый южный ветер, газеты на прилавках киоска были прижаты плоскими камушками, отшлифованными волной. Продавец подал Кларе газету, но она, и не развернув ее, знала главное: завтра открывается Третий конгресс Интернационала. Мандат делегата был у нее в кармане: ее избрали на многолюдных собраниях работниц.

Как трудно борются женщины за свои права! И если не пользоваться розовыми очками, то надо сказать, что до победы еще далеко. И все же… И все же удалось многое сделать. А то, что в этом деле не последнюю роль сыграло «Равенство», радует Клару! Подумать только, слово «стачечница», немыслимое еще пятнадцать лет назад, стало сейчас обычным. Но какой ценой! Сжимаются кулаки от мысли, что за каждый шаг на пути протеста человека хватают за шиворот, пихают в тюремную карету, упрятывают за железную решетку! А если этот человек — женщина?! Мать?

«Равенство» сеяло возмущение и протест. Клара мысленно пробегает по страницам газеты. Ее столбцы, как нули, вылетают из типографских машин и поражают цель. Цель одна, но мишени разные, очень разные. От владельца маленькой фабрички, заставляющего своих работниц стоять у станка по семнадцать часов, до самого кайзера, до отставного канцлера, еще продолжающего махать кулаками!

«Равенство» всегда поддерживало рабочие выступления, а иногда возглавляло их и вело в схватке с капиталистами. И были бои, так сказать, местного значения. И все же очень важные в общей борьбе.

Да, прачки! С шести утра до восьми вечера не покидающие подлинный ад, томящиеся в пару и ядовитых испарениях, как грешные души. «Равенство» помогло им не только словом, но и делом. Не грошовой филантропией зареванных дам-жалельщиц. Нет! Быстрой, оперативной организацией пролетарской взаимопомощи, сбором средств. Эти деньги помогли прачкам выдержать тяжелую и длительную забастовку и добиться человеческих условий труда! Но не только за копейку стояли эти отчаявшиеся женщины. А и за свое человеческое достоинство.

Но «Равенство» вступало и в более значительные, прямо-таки стратегические бои! Оно добиралось до крупных промышленников, близких к трону, показывало их черные дела в Восточной Германии, где они превратили горняков в настоящих рабов.

Вслед газетным листам летели во все концы страны письма Клары. Ее личные письма людям, с которыми она встречалась. Мужчинам и женщинам. Молодым и старым. И она получала ответные. Это пачки, нет, груды листков, исписанные часто не очень грамотными строчками. Но именно в них, в этих от долгих раздумий, от большого опыта жизни идущих листках вдруг блеснет мудрость рабочего человека, мысль острая и нужная, которую подхватывает «Равенство», развивает, перебрасывает другим.

Именно среди ткачих в Криммитчау родилась инициатива коллективного воспитания детей, которые фактически остались беспризорными.

Да мало ли идей, подлинно прогрессивных, возникает в голове трудящегося человека, в силу его здравого смысла, близости к истокам жизни, общения с братьями по классу!

Сколько силы черпаем мы в недрах народа! Нашего народа, такого талантливого и трудолюбивого. И такого несчастного. Из-за этих проклятых захребетников. Гогенцоллернов и Бисмарков. Магнатов и курфюрстов, Гогенлоэ и Уэстов! И кто знает, кого еще нашлет ему судьба в лице господствующего класса! Если не подымется, не размахнется и не сметет ко всем чертям всю свору доблестный немецкий пролетариат! Под знаменами с начертанными на них всего только четырьмя словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Эти свои мысли Клара выражала не только на страницах «Равенства», а на десятках рабочих собраний. Она призывала к действию. «В деянии начало бытия!» — Клара приняла эти мудрые слова еще в юности и не раз убеждалась в их универсальном смысле.

Номер отеля выходил на озеро, и утром, когда Клара стояла на балконе, ей подумалось, что, как это ни странно, она сейчас ярче воспринимает красоту этого города, чем тогда, когда впервые пересекла его границу, трясясь на империале омнибуса. Как она была молода! Как будто прошло с тех пор не одиннадцать лет, а целая жизнь! С какой-то завистью, словно отделяясь от самой себя, всматривалась она в свою молодость, радостно и немного удивленно узнавая и не узнавая себя то в бойкой «племяннице» трактирщицы из харчевни на границе, помощнице «Красного почтмейстера», то в чинной воспитательнице малолетних оболтусов из семьи посудного фабриканта. Одни воспоминания тянули за собой другие. Мир молодости кончался под крышей парижского дома, в мансарде с отвратительными зелеными обоями, с пронзительным криком точильщика в колодце двора.

Но жизнь не кончалась с молодостью. Она вливалась в новое русло, где были берега, изрезанные неожиданными лагунами, где вздымались опасные скалы и гуляли суровые ветры; но и в новых берегах это была та же жизнь, та же старая ее подруга, которой Клара не могла изменить, к которой она не могла охладеть. Просто в силу своего характера…

Клара навестила Юлиуса Моттелера. Он мало изменился, только его длинные бакенбарды стали такими редкими, что сквозь них, как сквозь тюль, виднелась все еще крепкая шея, как всегда в ослепительно белом воротничке, обвитом черной лентой.

В те времена, когда они с Кларой занимались красной почтой и нелегальный «Социал-демократ» переваливал границу на спинах мулов, в багажниках велосипедов, в крестьянских корзинах, Моттелер разглядел в Кларе бесстрашного партийного функционера. Но она стала и партийным теоретиком, полемистом, оратором.

— Читая твои статьи, Клара, мне было очень трудно себе представить, что их написала румяная судомойка из харчевни на границе. Но теперь я вижу, что ты нисколько не изменилась, — сказал Юлиус. — Ты еще ни у кого из старых друзей не была? — ревниво спросил он. Он по-прежнему говорил ей «ты», и это было ей приятно.

— Что вы, Юлиус! Даже не уверена, что смогу это сделать. Завтра открывается конгресс.

— И на нем будет Фридрих Энгельс?

— Он уже здесь.

— И ты, наконец, увидишь его. Мне рассказывали, что он хвалил твои статьи. Мы ведь следим за твоими успехами, Клара, за твоей работой в партии.

— Значит, вы не забыли меня?

— Как мы можем тебя забыть? С тех нор как ты уехала, у нас в доме уже никогда не было такого тарарама и веселья. И соседи вздохнули свободно. А я перестелил пол, который вы продавили с парнями Траубе, когда танцевали эту вашу «Деревенскую польку»!

— А что семья Траубе?

— Старшего теперь голыми руками не возьмешь! Он главный деятель в союзе извозчиков, а ты представляешь себе, что творилось, когда они бастовали! Жизнь идет вперед, Клара.

— Она идет вперед. И несет свои волны. А каждая волна — свои камешки и свою пену…

— Борцы встречают волну грудью. Ведь в этом их долг, Клара.

— Их счастье тоже, Юлиус!

Энгельсу шел семьдесят третий год. Но работал он с тем же накалом. Вся подготовка Третьего конгресса Второго Интернационала шла под знаком его энергичного и каждодневного участия.

Первое впечатление от Энгельса Клара могла бы передать словами: «Какой могучий!» Оно исходило не от его фигуры и даже не от того, как великолепно была посажена на широких плечах крупная голова со все еще густой шевелюрой, свободно падавшей на высокий лоб; не от пышной бороды и усов, а, как ни странно, от его глаз. Глаза Энгельса, не притушенные густыми бровями, были спокойны, молоды и полны энергии. Невольно думалось, что необыкновенный заряд ее был заложен в нем и его друге от младых ногтей. И если в одном под гнетом обстоятельств уровень ее падал, то другой тотчас восстанавливал положение.

Именно сейчас Кларе ясно представлялось, какой была эта дружба: она как будто слышала страстные диалоги, споры над раскрытыми страницами рукописи. И видела друзей в кругу семьи.

С каким-то глубоким проникновением Клара думала: вероятно, Энгельсу по-человечески трудно работать над наследием Маркса, разбирать записи, сделанные его рукой, следить за знакомыми поворотами мысли, вспоминать, погружаться в прошлое. Ей это было так понятно. Так же, как и преодоление неизбежного страдания.

Но сильнее всего присущие Энгельсу энергия и могучесть выявились в его речи.

Только что отшумела овация — ею делегаты встретили появление Энгельса на трибуне. И прозвучали произнесенные мягко и растроганно его слова, которыми он относил эту овацию к великому человеку, «портрет которого висит вон там». И все сразу повернули головы в ту сторону, где лицо Маркса, освещенное боковым светом, как будто выступало из холста. Это был портрет, знакомый до последнего штриха, от теней под глазами Маркса до лорнета, небрежно заткнутого за борт сюртука. Но от сказанных Энгельсом слов, а может быть, от его присутствия здесь Маркс показался иным: более близким, более понятным.

И Клара сделала над собой усилие, чтобы вслушаться.

По просьбе делегатов конгресса Энгельс произнес свою речь на трех языках. Это произошло на заключительном заседании, сохранившем однако весь жар полемики и остроту разногласий.

Голос Энгельса стал другим, жесткие его слова несли жесткий смысл непримиримости, он говорил об анархистах. О пагубности отрицания роли партии. И резким поворотом речи он обратился к тем наивным простакам, которые верят во всесилие избирательных бюллетеней…

«Оппортунисты хотят проложить дорогу к социализму избирательными листками! Но бумага не выдержит, она утонет в болоте!» — именно так гневно сказала Клара в споре, возникшем у них в Штутгарте.

Пройдет совсем немного времени, и Клара с горечью подумает: «Как пророчески тогда, в пору огромных успехов социализма в Европе, когда в Германии партия получила два миллиона голосов при выборах в рейхстаг, рассмотрел Энгельс опасную, леденящую живой поток струю оппортунизма! Тот горнист, который очень скоро предательски протрубит отход, еще не поднес к губам горн, но Энгельс уже слышал его и предостерег: «Бойтесь оппортунизма!»»

Так воспринимала Клара слова Энгельса на конгрессе и тогда, слушая его речь, и много позже, вспоминая ее.

Но в то цюрихское лето острота этого предостережения смягчалась общим ощущением нарастающей силы их дела, больших удач, выхода на просторы, о которых мечтал Маркс.

Да, в то лето они все были веселы и молоды. И семидесятидвухлетний Энгельс тоже. Ощущение молодой, именно молодой силы исходило от него, когда он произносил свою речь; в остром взгляде, которым он быстро обегал слушателей, словно подсчитывая резервы своих сторонников, словно прощупывая возможных противников; в голосе, которым он, как бы нажимая на педаль, выделял главную мысль.

И конечно же, молодым воспринимался он, когда пригласил Клару сесть рядом и сразу начался у них тот сложный, многоплановый разговор, в котором рядом с серьезными, нет, не просто серьезными — кардинальными! — вещами все время был другой план: шутка, ирония, неожиданные аналогии…

И хотя Клара хорошо знала, что Энгельс одобряет ее работу — она знала это еще со времен Парижа и впоследствии имела случаи убедиться в его добром мнении о ней, — сейчас это было ей особенно дорого.

И конечно же, он виделся молодым в кулуарах конгресса. Вечерами, когда они встречались за столиком, поставленным на воздухе под липами, окружавшими помещение, где происходил конгресс, Энгельс произносил тост в честь Клары-воительницы, лукаво добавляя, что приятно видеть женщину, борющуюся за равноправие отнюдь не на путях достижения внешнего сходства с мужчиной.

Видно, он хорошо себя чувствовал в этой компании! С одной стороны сидела Клара, с другой — улыбчивая, мягкая, все еще красивая Юлия Бебель. И сам Август Бебель. И Фрида Симон, его дочка, с почти живой птицей на модной шляпе. Во всяком случае, там были крылья, это безусловно! И кто-то уверял, что также и клюв и что это опасно для соседей!

И очень скромный оркестрик, кажется, из любителей музыки какого-то ферейна, играл народные, французские и немецкие, песни, и все подпевали, взявшись под руки и раскачиваясь на своих стульях. И уж никак не думала Клара, что Энгельс так легко поведет ее в вальсе, танцуя его по-старинному — в три па. Но, конечно же, она со своим чувством музыки и такта мгновенно применилась к нему.

Какой-то молодой рабочий парень, ужасно смущаясь, пригласил Клару на танец. И когда он отвел ее на место, она, смеясь, сказала, что следующий танец хочет танцевать с кем-нибудь постарше: нет ли у него папы?

Молодой человек ответил, что его отец готовит столы для ужина делегатов. Но когда музыка снова заиграла, он представил Кларе своего отца. Папа оказался тоже довольно молодым. Клара, принимая его руку, спросила:

— А дедушки у вас нет? Я бы станцевала с дедушкой!

И все очень развеселились, когда к Кларе подмаршировал, выпятив грудь, бравый дедушка с огромными усами по моде времен Франко-Прусской войны, старый солдат, а ныне — ткацкий мастер. И они с Кларой плавно пошли в старинной немецкой кадрили.

— Наша Клара танцует с тремя поколениями и, заметьте, все три — в восторге! — закричал Бебель.

Конгресс закончился. В тесном кругу друзей, душой которого был Энгельс, царило хорошее настроение. Итоги «большого сбора» были утешительными: марксисты успешно развивали те положения антивоенной политики, которые выдвинул в своих работах Энгельс, — за разоружение, за ликвидацию существующих армий. В тактическом плане — за протест против военных кредитов. И многие делегаты-немцы оказались здесь на высоте. Это особо оценил Энгельс, недавно сказавший суровые слова о том, что Германии надо «быть застрельщиком в деле разоружения, как это по праву положено стране, которая подала сигнал к вооружению».

И вдруг, неизвестно кто первый, но, вероятно, все-таки Август Бебель — он ближе всех был к Энгельсу и как-то по-родственному о нем заботился — предложил совершить прогулку по Цюрихскому озеру. И конечно же, такие опытные организаторы, как Юлия и Клара, осуществили эту идею с блеском!

В половине августа лето здесь, на северо-востоке страны, только еще начинало свой медленный и немного печальный исход. Уже спала жара и песок на берегу потемнел от обильного ночного дождя. Ветер, не знойный, но ласковый, дул с юга, и, когда он касался лица, казалось, что кто-то провел по нему теплыми и влажными ладонями.

Компания устроилась на носу. Здесь, в плетеном кресле, с пледом на коленях сидел Энгельс, с удовольствием оглядывая берега в старинную морскую подзорную трубу, в то время как их маленькое прогулочное судно изо всех сил тщилось оправдать свое гордое название: «Фридрих Великий». И, конечно, по этому поводу сыпались остроты, особенно когда «Фридрих» страшно запыхтел и сбросил и так не шибкую скорость из-за каких-то неполадок.

Но в общем-то компания оказалась не очень шумной: все выговорились на конгрессе, были утомлены, а еще более — боялись утомить Генерала.

Да и все окружающее — зрелище природы, еще по-летнему пышной, но где-то в глубине уже копившей готовность к печальным переменам, — располагало к тихому любованию, раздумью, неторопливым, несуетным мыслям.

И хотя нет-нет да и прорывались какие-то вспышки недавно отбушевавшего огня, они быстро гасли.

И снова была тишина, изредка нарушаемая каким-нибудь неожиданным замечанием Энгельса, подчеркивавшим их новую, обретенную перед лицом природы общность.

Словно напоследок, меняясь так быстро, последние красочные волны в небе выплескивались в озеро, сливаясь с его водами, но не утопая в них, а только преображаясь в этот ночной трепетный блеск, в это беспокойство невысоких волн, в их движение, монотонное и разнообразное одновременно.

Нет, совсем не молодым, но украшенным старостью Кларе теперь виделся Энгельс. Разве прекрасен только восход солнца? Есть особая красота в его закате, в последних лучах, готовых померкнуть. В небе, уже наполовину затушеванном мглой.

Какой прекрасной может быть старость! Вобравшая в себя мудрость и красоту прожитых лет. Отточившая мысль, светящаяся в усталых глазах, подсказывающая точное слово и меткую шутку и обострившая чуть тронутое грустью любопытство к людям…

Это были удивительные дни! Они остались в памяти Клары такими дорогими еще потому, что за ними последовала длительная, деловая и дружеская, серьезная и нежная переписка ее с Энгельсом.

Клара готовилась к выступлению, в котором ей предстояло утверждать мысль, впервые поразившую ее в книге-открытии Бебеля «Женщина и социализм». Мысль о том, что равноправие нужно пролетаркам не только в их материальных и духовных интересах и отнюдь не для борьбы с мужчинами их класса, а для борьбы против капитализма.

Здесь пролегала та площадка, на которой сшибались в яростных словесных схватках последовательные социалистки и феминистки.

Одной из талантливых привержениц феминизма была Берта Топиц, дама из деловых кругов, наследница крупного шахтовладельца.

С ней и предстоял Кларе поединок-диспут. Берта Топиц была известна по ее статьям в буржуазной прессе. Это были прекрасно написанные эссе, прослеживающие борьбу женщин за свои права чуть не с пещерного периода. Мужская половина рода человеческого представала в писаниях Берты Топиц в неприглядном виде: каждый муж уже в силу своего семейного положения был сатрапом!

Клара отдавала должное мужеству Берты Топиц, которая изображалась в газетах и журналах то ведьмой, вылетающей на помеле из трубы дома на Магдебургаллее, где помещался Женский союз, то выступающей в рейхстаге тучной дамой, изо рта которой фонтаном букв выскакивал лозунг: «Родовые муки возложить на мужчин — в равной доле!» А полубульварная «Грюнеблеттер» изобразила фройляйн Топиц в виде Сатурнессы, пожирающей своих мужей!

Берта Топиц стоически встречала все нападки и огрызалась, когда ей предоставляли для этого место в прессе.

Публичный диспут между двумя известными деятельницами женского движения привлек много публики. С одной стороны — людей, интересующихся социальными проблемами, а таких появлялось все больше. С другой — любителей сильных ощущений! Клара Цеткин была широко известна как острый оратор, опытный полемист. Но и Берта Топиц не давала спуску противникам.

Они встретились в популярном рабочем локале. Время продиктовало буржуазным деятельницам женского движения необходимость вербовать сторонниц среди рабочего класса. Клара улыбнулась, увидев перед собой молодую, вполне женственную и миловидную особу.

— Я, конечно, не представляла себе вас, фройляйн Топиц, Сатурнессой, но и не ожидала, что вы так молоды и хороши…

— Что вы! Я — старая дева. Мне уже тридцать три.

Клара искренне удивилась:

— Вы отлично выглядите!

— Вот видите, фрау Цеткин. А почему это так? — нравоучительно произнесла Берта.

Клара полагала, что у наследницы шахтовладельца хорошие условия жизни, но не спешила высказаться в этом духе.

— Я знаю, вы думаете, что это результат обеспеченной жизни. Нет, дорогая подруга по борьбе, дело совсем в другом.

— В чем же? — воскликнула заинтригованная Клара.

— В том, фрау Цеткин, что я не обременена ни семейными, ни вообще какими-либо отношениями с мужчинами. Ничто так не старит женщину, как отношения с мужчинами!

Клара решила было, что фройляйн Топиц большая юмористка, но в Берте ощущалось нечто фанатичное.

Она решилась возразить Берте:

— Но если все девушки усвоят ваши взгляды, что ждет человечество?

Однако собеседница была к этому подготовлена:

— В том-то и дело, что надо держать мужчин под такой угрозой! Тогда, еще на веку нашего поколения, женщины добьются большего, чем за все прошлые века вместе!

— М-да… И вы выступали с этим своим тезисом в печати?

— К сожалению, мне это не удавалось. Мои предложения слишком, может быть, необычны!

— Со времен Лизистраты никто не слышал ничего подобного! — охотно подтвердила Клара. Диспут с Бертой Топиц, кажется, обещал неожиданности.

Первой выступала Берта. Она была очень эффектна в черном костюме мужского покроя, воротник белой блузки был по-мужски перехвачен черным шейным платком. Когда она появилась на возвышении для оркестра, служащем трибуной, многие захлопали.

Локаль был полон. Опытным взглядом Клара определила, что большинство здесь составляют женщины средних классов, но много и работниц. Что касается мужчин, то это все — рабочие.

Берта начала свой доклад по написанному, как это было принято среди интеллектуалов, но с большим темпераментом. Мысленно Клара отмечала те места в ее сообщении, которые давали пищу для полемики.

Можно было избрать любой метод: обрушиться на докладчицу по основному вопросу, атаковать с Ходу. Или сначала пощипать ее по второстепенным пунктам и оставить за собой возможность решительного удара под занавес.

Клара избрала первое. Продумывая выступление, она решила, что основная ее задача — убедить присутствующих тут работниц, что им не по пути с буржуазными дамами, что их враг не мужчины, а господствующий класс капиталистов. Нет борьбы полов: есть классовая борьба, в ней мужчины-пролетарии и женщины-пролетарки объединены общими интересами!

Клара говорила свободно, не пользуясь записью: речь ее была четко выстроена и держалась на силе внутренней логики.

Она начала с требований, выставляемых буржуазными женскими организациями. Да, женщины должны свободно выбирать профессию, получать образование, наравне с мужчинами лечить, преподавать, судить, редактировать… Это справедливо. Но думают ли буржуазные дамы о вопиющей несправедливости, заставляющей женщину-работницу работать по четырнадцать часов в сутки на производстве! Наоборот, женский труд ценится дешевле мужского и потому выгоден капиталисту! А подумайте о нравственной стороне вопроса: беспощадность строя бьет по женщине-матери, совместимо ли это с милосердием, лицемерно провозглашаемым религией? Бесчеловечность современного общества высматривается сквозь женский вопрос особенно ясно!

Чего же добиваются марксисты, социал-демократы? И где, на какой развилке расходятся их пути с феминизмом? Марксисты считают, что истинная свобода полов возможна только в свободном обществе. Они борются за социалистическое общество. Они считают, что ограничение борьбы требованием реформ, дающих некоторые права женщинам, выгодно только дамам из господствующего класса. Да, они будут выступать в суде, заключать торговые договоры, говорить с университетской кафедры. Но вы, работницы, что получите вы? До тех пор, пока не победит новый строй, вы будете работать сверх силы, рожать детей у станков, биться в тисках нищеты! Только политическое господство рабочего класса даст нам свободу!

Клара приступает к самой острой части своего выступления: оно направлено непосредственно против «коронованных особ, монархов и их прислужников».

— И у них, у этих господ, вы, госпожи феминистки, вымаливаете милосердие к женщинам? Никогда женщины-пролетарки не унизятся до этого. Не мужчины вообще — их враг, а лишь угнетатели, безразлично, к какому полу принадлежат эти сильные мира! Когда тебя хватают за горло, тебе все равно: душит мужская рука или женская! И если среди грабителей с большой дороги редки женщины, то к классу капиталистов принадлежит немало вампирш! Мы написали на своем знамени: «Политическое господство рабочего класса!» Под это знамя становитесь, свободолюбивые германские работницы, вместе с пролетариями всего мира!

Клара опускается на стул. В шуме аплодисментов она улавливает и некоторый протест, который, собственно, и должен слышаться в таком собрании.

Посмотрим, как поведет себя Берта. Реферат она читала, но сейчас ей предстоит экспромт!

«Увидим, какова она в полемике!» — Клара наблюдает, как Берта спокойно, одергивая свой мужской пиджак, подымается за столиком и, картинно протягивая вперед руку, начинает:

— Я позволю себе пока только одну реплику: госпожа Клара Цеткин блестяще защищала здесь доктрину социал-демократии и воздвигла непроходимую стену между имущими и неимущими женщинами. Но не является ли эта стена мифом, разлетающимся от прикосновения действительности? В самом деле… — Берта обегает зал быстрым взглядом, перед тем как выбросить свою козырную карту, — разве не баронесса Ган была инициатором создания «Убежища святой Магдалины»? Разве не эта уважаемая дама и ее подруги на свои средства воздвигли прекрасное здание приюта для падших женщин, в котором эти жертвы преступных мужских устремлений возвращаются к трудовой жизни?

В локале воцаряется тишина. Диспут становится диспутом. Сверкнул клинок. Его острие коснулось затянутой в светлый шелк Клариной груди. Сейчас все зависит не только от убедительности ответа Клары, но и от его тона.

— Поступок баронессы Ган благороден…

Легкое движение проходит по залу: ниспровергательница Цеткин отдает должное аристократке!

— …но поступок этот, как и всякая филантропия, при всех своих добрых намерениях, которыми, как известно, вымощен и ад, — ни в какой степени не решает социальной проблемы. Места на панели, освобожденные питомицами приюта, немедленно заняли другие женщины! Проституция — такой же неотъемлемый спутник капиталистического общества, как эксплуатация рабочих. Что касается «преступных устремлений мужчин», то… Прошу прощения, фройляйн Топиц, вы, конечно, не знаете ночной жизни большого города. Но мне часто приходится вместе с работницами ночных смен возвращаться поздно домой. Смею вас заверить, что носителями «преступных устремлений» являются отнюдь не пролетарии, а господа буржуа! Будьте же справедливы! К ним, к ним, к этим хищникам, покупающим не только труд женщины, но и ее тело, обращайте свой гнев, фройляйн Топиц!

В зале шум, аплодисменты.

Берта вскакивает, как ужаленная:

— Фрау Цеткин призывает женщин-пролетарок бороться вместе с мужчинами их класса за общие интересы? Какие могут быть общие интересы? Простые женщины Германии! — красивым ораторским жестом Берта взмахивает рукой. — Я спрашиваю вас: разве вы не угнетены мужчинами собственного класса? Разве каждая семья не таит в себе зерно рокового противоречия полов? Разве вы не чувствуете железной пяты своего хозяина, мужа, отца? Не он ли диктует вам беззаветную покорность и рабство?

Берта оседлала своего конька, но в собрании, это ясно видно, происходит некий перелом. Насчет «семейного рабства» многие имеют свое мнение, и чем больше нажимает на мужское тиранство Берта, тем беспокойнее становится публика. Чем ужаснее выглядит мужчина-угнетатель, для которого Берта не скупится на черную краску, тем более нарастает, хотя вполне благопристойный, но несколько все же легкомысленный говорок где-то в рядах… И вдруг, в патетическом месте речи фройляйн Топиц, раздается сочный женский голос, с издевкой и довольно громко провозглашающий:

— Позор людоеду-мужчине!

Смех прокатился и быстро замер под шиканье и призывы к порядку председательницы. Но пафос Берты стал сникать. Этот выкрик был как бы проколом шины, которая стала быстро терять упругость.

Между тем Клара рассматривала женщину, выкрикнувшую слова насчет «людоедов». Их сарказм подходил ко всему ее облику: не очень молодой, крупной, с энергичным лицом. Одета она была по моде и весьма изысканно. Противоречие между народной интонацией, лицом и одеждой заинтриговало Клару.

Фройляйн Топиц закончила речь, вовсе иссякнув. Клара поднялась для очередной реплики. На этот раз она коснулась «рокового противоречия» в семье. Она дала место доводам экономики, показывая, как порочность строя уродует семью в капиталистическом обществе.

Спокойная ее аргументация являла собой полный контраст с почти истеричной эмоциональностью Берты. Зал задышал спокойнее.

Председательница предоставляет слово актрисе Кете Дитрих.

Да как же она не узнала Кете Дитрих, которой не раз аплодировала в «Берлинербюне»! Талантливая актриса, известная своим смелым образом мыслей!

Речь Кете образна, чуть-чуть растрепана и все же стройна. Нет, она не против того, чтобы бороться за права женщины в том обществе, в котором мы живем. Реформы? Да, и реформы. Но могут ли они дать действительное освобождение женщине-труженице? Жервезе, скажем, из романа Золя? Или прачке Терезе из пьесы нашего современника?

Кете развивает свою мысль, анализируя образы женщин, которые ей приходилось воплощать на сцене. Она заключает словами сомнения: не уводит ли женщину в сторону от настоящей борьбы программа феминисток? Не подставляет ли вместо истинного врага — врага мнимого: изверга-мужчину?

— Пресловутые три «К» сочинены мужчиной! — кричит кто-то из угла.

— Да, но каким? — с места парирует Клара.

Громовый хохот раздается в зале: это выпад против самого кайзера…

С поддержкой Топиц выступает жена акционера горнорудных компаний, занимающаяся филантропией. Победоносно помахивая пером на шляпе, она риторически вопрошает:

— Кто принесет женщине свободу?

— Кайзер! — раздается смешливый мужской голос из задних рядов.

Люди покидали локаль, растекаясь по вечернему Берлину. Кете и ее друзья пригласили Клару поужинать. Это были актеры, театральные критики и художники, среда, знакомая Кларе по Парижу. Все они оказались друзьями «Равенства», считая, что в газете щедро и правильно трактуются темы искусства.

— Фрау Цеткин, вы знаете погребок «Среди скал»? — спросила ее Кете.

— Нет.

— О! Вы не пожалеете. Здесь совсем близко.

Они свернули в переулок, освещенный единственным фонарем, сиротливо помаргивающим желтым язычком пламени в овальной стекляшке. Место вы глядело глухим. Около погребка, однако, стояло много народу. Претенциозное название проистекало, видимо, из того, что погребок был частично встроен в каменный выступ небольшого холма, а два огромных валуна образовывали проход к двери, тоже стилизованной, одностворчатой, с медным кольцом. Название «Среди скал» было написано суриком прямо на скале.

По крутым ступенькам компания спустилась в просторное помещение, в котором сейчас яблоку негде было упасть. Музыки тут не было, но шуму хватало. Среди молодежи, которая превалировала, бросались в глаза пожилые хорошо одетые господа и дамы, привлеченные, вероятно, эксцентричностью заведения. Столики при ближайшем рассмотрении оказались здоровенными бочками, покрытыми простыми полотняными скатертями, а бочонки заменяли стулья. Но главное заключалось в том, что стены погребка были расписаны не яркими ландшафтами или натюрмортами, как это недавно вошло в моду, а карикатурами, исполненными углем на белой штукатурке стен. Карикатурные, смешные, но одновременно и страшненькие фигурки преувеличенно тучных господ во фраках и дам, наоборот, состоящих из одних костей в декольте; офицеров в шлемах с султанами, из-под которых выглядывали не лица, а мертвые черепа; шуцман — в виде толстой резиновой дубинки с пририсованными к ней ногами в крагах и крошечной головой в каске…

Все уродство капиталистического города вылилось на эти стены, запечатленное одними черными линиями, как бы небрежными, кое-как выведенными, но необыкновенно экспрессивными и безусловно созданными одним художником.

— Этот погребок уже дважды закрывали и бессчетное число раз штрафовали, — сказал режиссер Ганс Мульде, — но доходы его с лихвой покрывают все моральные и финансовые потери. Вы слыхали об этом художнике, фрау Цеткин? Он пока еще мало известен. Несомненно, у него большое будущее.

— Я знала Георга Нойфига много лет назад, — ко всеобщему удивлению заявила Клара.

— О, жаль, что его здесь нет. Впрочем, он обычно появляется около полуночи. Это же наш театральный декоратор. Единственное, что дает ему средства к жизни!

За столом завязался оживленный разговор об искусстве, о трудностях свободного театра в кайзеровской Германии, о пагубном тяготении национального театра к помпезным представлениям бездарных пьес, к прославлению «национального духа» и исключительности германской нации.

Заговорили о Гауптмане.

— Что вы о нем думаете, фрау Цеткин?

— Я думаю, что Гауптман своими «Ткачами» поднял наш театр на высшую ступень.

— Вы оцениваете пьесу по ее социальным устремлениям? — быстро спросила Кете.

— Нет, конечно. Я вообще не могу отделить «социальное» от художественного в произведении искусства, — ответила Клара. — В самом деле, может ли идея пьесы захватить слушателя, если она не находит подлинного художественного выражения?

— А Георг Нойфиг? Можно ли назвать его реалистом с его высокой мерой условности?

— Тем не менее это реализм, — считала Клара. — Саркастически преувеличены глубоко реальные черты. Более того: художник направляет свой сарказм именно на те явления действительности, которые говорят о деградации общества. Во имя этой глубоко реалистической задачи он отбирает предельно выразительные средства.

Потом попросили Кете прочесть что-нибудь.

— Что бы вы хотели послушать? — любезно спросила Клару актриса.

Появившуюся лет пятнадцать назад пьесу Ибсена «Кукольный дом» Клара читала не однажды и высоко ценила образ Норы, женщины буржуазного круга, которой открылась фальшь и унизительность ее положения.

Оказалось, что Кете читает в немецком переводе роль Норы. Мульде согласился подавать реплики мужа героини. С первых слов Кете за соседними столиками притихли. Затем тишина распространилась далее, и голос Кете зазвучал во всю силу. Она читала ту сцену, где открывается «преступление» Норы и обнажается мелкая душа ее мужа. Когда Кете кончила, весь погребок аплодировал. У двери, тоже аплодируя, стояли двое только что вошедших мужчин: один из них, помоложе, с темно-рыжей бородой, в черном берете, из-под которого почти до плеч падали рыжие прямые волосы, мог быть Георгом Нойфигом. Мог быть… Клара не узнавала его. В нем не осталось ничего юношеского, что так било в глаза при встрече с его братом.

Спутник был, вероятно, значительно старше Нойфига. Его наружность, тоже борода, тоже длинные волосы, но темные и с сединой, его одежда: бархатная тужурка и берет — выдавали в нем художника.

Кларе представили художников: Фридрих Цундель, Георг Нойфиг.

Цундель сказал Кларе:

— Я знаю вас по статьям в «Равенстве».

Она засмеялась:

— Я польщена тем, что вы читаете пашу женскую газету. Или это влияние вашей жены?

— Нет, я делаю это по велению собственного сердца: мне нравится, как в журнале ставятся вопросы искусства. Смею, кстати, заметить, что я не женат… — добавил он шутливо.

Между тем Георг продолжал болтать с Кете. На Клару он взглянул мельком и ограничился поклоном в ее сторону.

«Неужели я так изменилась, что он не узнал меня?» — подумала она. Сегодня особенно чувствовала она себя полной энергии, и что-то от ее молодости было в этом вечере. Почему-то она решила, если Георг не узнает ее, пусть так и останется! А вскоре в общем разговоре она забыла о нем. Сразу завязался у нее спор с Цунделем на тему, которая волновала людей искусства: о бурно входящем в культуру века кинематографе. Цундель считал, что кинематограф — всего лишь жалкая имитация театра, он походит на подлинное искусство театра, как обезьяна на человека. Есть какие-то общие черты, но нет главного: интеллекта! Клара горячо возражала.

Когда она заговорила, Георг поднял голову. Мгновение он смотрел на нее, словно не видя. И быстро вскинул на нос пенсне, по-детски изумленными глазами глядя на нее:

— Боже мой, фройляйн Эйснер!

— Ты узнал меня только по голосу, Георг?

— Я узнал бы вас мгновенно, если бы не моя близорукость. Как часто я думал о вас, как хотел вас встретить. Разве могло прийти в голову, что «наша Клара» и фройляйн Эйснер — одно и то же лицо?

Георг придвинул свой стул к Кларе, он говорил без умолку, пока Цундель не заметил:

— Друзья, мы, кажется, здесь лишние. Я давно не видел Георга таким оживленным!

— Ты ничего не понимаешь! — закричал Георг. — Я бы не стал художником, если бы фройляйн Клара не ввела меня в этот адов рай! Я бы спокойно выпускал алюминиевую посуду или оболочки для снарядов, на худой конец. Как мой брат!

Под общий смех Клара стала рассказывать о Георге и Уве.

— Представьте себе двух внешне совершенно одинаковых мальчишек, обуреваемых одним стремлением: чего бы учудить? Какую бы каверзу устроить? Что можно еще придумать? После того как сожгли сарай, подложили живую рыбу под матрац экономке, прокололи шину папиного экипажа и расстреляли из рогатки мамин старинный фарфор? Но это были только подступы к главной цели…

— Побег в пампасы! — закричал Георг.

— Вот именно. Причем оказалось, что Уве всю ночь проплакал и кричал: «Хочу домой!»

— Но я так запугал брата…

— …что он до сих пор трясется. Я видела его год назад в Лейпциге, — вставила Клара.

— Ну, как братишка?

— Ничего, вполне достойный кайзеровский офицер. Вроде тех, которых ты рисуешь…

— Ах, фрау Цеткин, боюсь, что когда-нибудь мой брат меня пырнет штыком в очередной свалке за «национальные интересы», которые мы будем защищать где-нибудь на Огненной Земле или подальше…

— Тебе порядком попадет еще здесь, на нашей собственной земле! — сказала Кете. — За что ты отсидел два месяца в Ораниенбауме?

— За сущие пустяки!

— Говорят, ты нарисовал Бисмарка с ночным горшком на голове вместо цилиндра? И вместо ручки развевался султан!

— Квач! — воскликнул Цундель. — Это был кронпринц! Мы ездили в Росток. Я рисовал там натуру, Георг дал слово, что не будет никаких эскапад. Я умолял его дать мне спокойно закончить работу. Но надо же! — оказалось, что именно там спускают на воду очередное чудовище морского министерства… Понаехало столько высокопоставленных лиц, что незатейливый Росток выглядел, как Потсдам в дни коронации.

— Георг, конечно, был в экстазе? — захохотала Кете.

— Еще бы! Самое удивительное, что удалось подкинуть в местную газету вполне благонамеренного направления карикатуру! Георг, у тебя нет этой газеты?

— Кажется, есть. Я оставил в гардеробе папку.

Газетный листок пошел по рукам. Спуск на воду военного корабля был изображен в виде отправки Ноева ковчега. В Ное можно было легко признать самого кайзера: голый детина, но с железным крестом на волосатой груди, командовал погрузкой ковчега. На него всходили с носа — «нечистые» — козлы в кирасах и при шпагах, с кормы — «чистые» — ослы в цилиндрах и с моноклями. Таким образом, в кайзеровском ковчеге спасались от мирового потопа и военщина и капитал. Но было видно, что потоп их непременно захлестнет и безумный ковчег вот-вот рассыплется…

Все удивлялись, каким образом удалось это напечатать.

— Спросите Фридриха. Он мастер на эти дела! — сказал Георг.

Цундель стал уморительно рассказывать, как ему удалось при помощи своей бумаги с печатью имперской Академии художеств уверить редактора газеты — совершенный кретин! — что это вполне благонамеренный рисунок на библейские темы.

— И он поверил? — изумились все.

— Конечно… — Цундель выдержал паузу. — После того как мы двое суток поили его в этом проклятом ростокском «Левенброе», где даже нечем было закусывать.

— А омары? Живые омары, которых ты разбросал по залу и пугал дам.

— Это ты разбрасывал и пугал!

— В общем, вы оба были хороши… Вы еще дешево отделались, — сказала Кете.

Расходились уже поздней ночью. Вышло так, что Клара и Цундель оказались вдвоем и он предложил пойти пешком до ее отеля. Теперь он показался ей погруженным в себя, может быть, даже чем-то угнетенным. Они вышли к каналу, некоторое время продолжая идти по берегу. Запах осенней воды и сухих листьев, шуршащих под ногами, тревожно и грустно напоминал о близкой зиме.

Они обменивались короткими замечаниями, частые паузы их не тяготили, и не хотелось заполнять их лишними словами, а только слушать шорох и плеск воды.

Оставшись одна в номере, она еще не сразу легла, вспоминая с улыбкой все происшедшее: и удачное выступление, и глубоко симпатичных ей Кете и Георга, и Цунделя с его двойственным обликом. Она сидела перед зеркалом, все еще не откалывая шляпы и не снимая накидки.

Да, в волосах — тонкие белые ниточки. И у губ две складки. Не рано ли? Жизнь не поскупилась для нее: дала достаточно невзгод. Но и счастья! Да, в ее жизни было все отвешено полной мерой!

«Я еще совсем не стара, — подумала она, — если могла скрестить шпаги с блистательной фройляйн Топиц!»

Ей жилось теперь много сложнее, чем раньше. Тот голос, который часто произносил ободряющее слово, умолк навеки. Ушел из жизни Энгельс.

А жизнь подбрасывала новые трудности. И бороться приходилось не только с извечным врагом — классом капиталистов. Шли споры в собственных рядах: с оппортунистами, с теми, кто придавал слишком большое значение парламентским формам борьбы. В этих спорах надо было резать по живому, громить вчерашних друзей, вчерашних учителей, ниспровергать вчерашних кумиров.

То, что партия стала так популярна, что миллионы рабочих подали голос за ее кандидатов при выборах в рейхстаг, что она пробивалась в самую гущу пролетариата пламенным словом своих агитаторов, боевыми страницами своих газет, — в этом была ее сила, ее размах, ее гордость. Но где-то рядом с успехами копились тени. Они выглядывали из темных углов, где таились сомнения, усталость, где поджидало слабых разочарование. И они подсказывали слова — и теории! — сначала компромисса, уступок, а потом пересмотр и измену.

Кто шел во главе колонны, ушедшей из боевых порядков партии и выбросившей белый флаг соглашательства? Чьи барабаны пробили отбой? Кто облек в форму красивых слов и блестящих парадоксов неприглядную мысль о сглаживании классовых противоречий, о пересмотре теории Маркса?

И уже воздвигал Эдуард Бернштейн здание «новой теории» под модным, хлестким, опасным девизом: «Движение — все, конечная цель — ничто». Эдуард Бернштейн, бывший редактор нелегального «Социал-демократа», к слову которого с таким трепетным уважением прислушивалась когда-то молодая Клара.

Дрогнули и другие, дав вовлечь себя в сеть разнообразных «но», в паутину уступок мелкой буржуазии, крестьянству, рабочей аристократии.

И Клара взывала к вчерашним друзьям, к вчерашним своим учителям, высмеивала и проклинала, убеждала и требовала:

— Еще башмаков вы тех не износили, в которых шли за гробом Энгельса! Еще траурный креп не снят с наших знамен! А дух ревизии шастает под сводами нашего партийного дома!

Накал разногласий достиг высшей точки на Штутгартском съезде. Клара высказалась за исключение Бернштейна, навязывающего партии свое «учение», свои «идеи», выражающие чаяния партийных и профсоюзных чиновников и аристократической верхушки рабочего класса.

Большинство поддерживало Клару, но не решалось на исключение Бернштейна.

Да что они — слепы? Не видят опасности этих воплей о «классовом мире»? Не слышат угрозы национализма в этих требованиях голосовать за военные кредиты?

А если видят, а если слышат, то почему же так половинчаты в своем решении?

Клара, вся под впечатлением своего выступления, прослушала, кому предоставили слово. Но, кажется, она узнает маленькую худенькую женщину на трибуне. Это доктор Роза Люксембург, главный редактор «Саксонской народной газеты». Она совсем молода, и что-то даже девичье есть в ее некрасивом лице, освещенном большими темными глазами. Но что она говорит своим нежным, девичьим голосом, который все крепнет по мере того, как она умножает свои доводы? Роза бьет по оппортунистам без пощады!

У Розы совершенно другой метод, чем у Клары. Клара эмоциональна, резка, саркастична. Когда она отчитывала «господина депутата рейхстага Гейне», замер весь зал.

Роза сильна логикой, эрудицией, топкой иронией. Она предлагает съезду проследить, как одну за другой ревизионизм сдает высоты революционного учения. Вместо насильственного ниспровержения угнетателей — сделка с ними, вместо классовой борьбы — болтовня в парламенте! Вместо боеспособной партии — нечто аморфное, расплывчатое, киселеобразное…

О, эта маленькая женщина не из слабых! Клара видит, как она будто вырастает на трибуне. Ее ораторский стиль своеобразен: она не ставит риторических вопросов, почти не употребляет метафор. Она подымает в атаку цифры. Выстраивает их в боевые порядки, в которые трудно врезаться противнику. Они подкреплены тяжелой артиллерией научных выводов, Клара давно не слышала — даже из уст признанных авторитетов — столь аргументированного выступления в защиту партийных позиций.

Она мысленно подписывается под каждым словом Розы. Да, эта женщина ясно видит перед собой врага! Сейчас особенно важно: ясно видеть врага. Потому что он набирает силу. И потому, что хочет обойти с тыла. Обмануть бдительность рабочих. Поймать на крючок такой опасной и такой соблазнительной мысли о «единстве нации», об «общности всей Германии перед лицом мира»…

Роза — теоретик, это очевидно. Она крепко стоит на почве фактов. Под каждым ее тезисом живая действительность. И это делает ее речь такой действенной. Роза поддерживает Клару. Ими как будто заключено молчаливое соглашение о взаимных действиях.

«Наверное, Роза готовится к выступлению, — думает Клара, — но впечатление такое, что она находит нужные слова, уже стоя на трибуне!» Клара тоже тщательно готовит свои выступления. Она стремится выстроить аргументацию по точному плану. Но всегда построенный с таким тщанием план рушится, едва Клара произносит первые фразы. И всегда, оказавшись на трибуне, она словно обретает второе дыхание. И уже не приготовленными загодя доводами разит противника — совсем другие слова приходят на ум! Вся легкая и напористая рать насмешек, метафор, аналогий налетает на противника, и Клара по движению зала, по то и дело прорывающемуся смешку и взрыву аплодисментов понимает, что цель поражена.

Мысли ее прерываются, зал рукоплещет Розе. Председательствующий Игнатий Ауэр, склонный к поддержке реформистов, острит по поводу того, что «слабый пол» не так уж угнетен, судя по выступлениям в этом зале. Острота не принимается. Объявляется перерыв, и Клара спешит к Розе, чтобы выразить свое удовольствие от ее речи. Она делает это с присущей ей горячностью и непосредственностью. И с удивлением видит, что ее слова заставляют «фрау доктор» залиться юношеским румянцем. Боже мой, она же совсем молода!

Роза расположила к себе Клару и заинтересовала ее. Это совсем другой тип, чем Кларины сподвижницы по газете и женским организациям: скажем, Кете Дункер или Эмма Ирер. Они по-немецки основательны и дотошны, тяжеловесны в полемике, они следуют своему плану, не очень сильны в маневрировании и учете действий противника. Роза удивительно маневренна, реакции ее мгновенны, и это — в соединении с блестящей теоретической подготовкой!

Странно, на трибуне Роза, несмотря на свою хрупкость, кажется очень значительной. Сейчас она совсем затерялась среди мужчин. На Розе светлая блузка с высоким воротником, обшитым рюшем, и широкая черная юбка. Свои блестящие темные волосы она стягивает большим узлом на затылке.

Пока женщины идут к выходу, их то и дело останавливают товарищи: предполагается совместный ужин. Как Роза смотрит на это? Она говорит, что устала и склонна вернуться в гостиницу. Кларе не хочется ее отпускать, она кое-что понимает в людях и безошибочно определяет, что с Розой они будут не только соратниками, но и друзьями.

— Товарищ Роза, поедемте ко мне! У меня очень тихо. Если мои сорванцы станут нам мешать, то пока они еще несовершеннолетние, я могу выпроводить их.

Роза охотно соглашается, и Клара уже предвкушает, как она повозится, поколдует — она это отлично умеет! — в своей маленькой кухоньке и стол будет что надо! И они сядут за стол вдвоем.

Она забыла про Фридриха. Она так часто забывала про него! Фридрих стоит под каштанами в картинной позе, с трубкой в зубах. Он не скрывает, что ждет именно Клару и потому отбивается от товарищей, которые силятся увести его с собой.

Клара соображает: помешает ли он их беседе с Розой? В крайнем случае, его ведь тоже можно отправить с мальчишками. Они отлично ладят!

Клара знакомит Розу с Фридрихом Цунделем.

— Мы уже знакомы, — говорит он. И Роза подтверждает это своей медленной улыбкой и кивком головы.

— Товарищ Цундель дал в нашу газету очень интересную статью о молодых художниках Саксонии.

— Ну, на это он мастер, — говорит Клара, — особенно если эти молодые не очень педантичны в изображении действительности.

— Товарищ Клара — совершенный ретроград в области изобразительного искусства! Прошу прощения, только изобразительного, — Фридрих хочет откланяться, но Клара говорит, что он имеет возможность пообедать с ними, причем обед — ее собственного приготовления.

Цундель поднимает обе руки:

— Видит бог, как я ценю подобную возможность!

И Клара почему-то вдруг заключает, что обед пройдет прекрасно и Фридрих не будет лишним:

Так и получилось. Клара обрадовалась тому, что Роза открылась ей с новой стороны. Роза увлекалась искусством, хорошо понимала живопись, и тотчас у них с Цунделем загорелся спор о Дега. Роза считала, что, уйдя от портрета, художник обеднил себя: последние его полотна менее значительны.

Фридрих горячился, доказывая, что именно эти удивительные скачки и балетные сцены — это и есть подлинный Дега. Почему именно скачки, именно балет? Потому что Дега сделано открытие в изображении движения, диалектики, то есть шаг вперед от живописи-фотографии. Фотография запечатлевает статичность; искусство, подобное творениям Дега, передает жизнь в движении.

— И поэтому все так расплывчато? — воскликнула Роза.

— Конечно. Если вы смотрите на быстро катящееся колесо, — вы не видите отдельных спиц, однако составляете себе правильное представление: колесо катится! А краски? Палитра современного художника несравненно богаче, чем во времена Делакруа.

— Ну, Делакруа! Плохо ли?!

— Да, но его чрезмерная определенность, выписанность — уже анахронизм! В том, что на холсте возникают совершенно новые цветовые сочетания, в этом закон все большей осложненности, изысканности искусства. Как, впрочем, и вообще в развитии живого от простейшего к высокоорганизованному. Первобытный человек не воспринимал всех цветов, которые открылись нам…

— Ты полагаешь, что это — область искусства? — усомнилась Клара.

— Нет, конечно, нет. Но искусство помогает этому процессу.

— Я думаю, — сказала Роза нерешительно, — что мы очень мало знаем о природе воздействия искусства. Мы объясняем те стороны его, — которые связаны с экономикой, с политикой. Но сказав, что искусство классово, то есть объяснив его природу, мы не отвечаем на множество других вопросов, которые ставит оно в целом и отдельные его отрасли. Мы стоим только у порога марксистской эстетики. Вы согласны, Клара?

— Конечно. И я не вижу перспективы в этом смысле в рамках буржуазного общества с его монополией на красоту. Я только решительная противница тех, кто утверждает, что чувство прекрасного свойственно лишь людям высокой культуры.

— Вы должны приехать ко мне в Дрезден, — воскликнула Роза. — Нет в Германии еще города, который сам по себе был бы так… художествен!

Роза раскраснелась и, смеясь, закончила:

— Вы предложили нам обед на уровне лучших произведений современного искусства, Клара!

— Накормить друзей вкусно и при этом красиво — один из Клариных талантов. Один из многих, — сказал Фридрих.

В Клариной семье в кулинарной области царила мать-француженка: от нее Клара заимствовала привычку к легким и пряным блюдам, умение накрыть стол просто и изящно.

А Фридрих сегодня в ударе: разговорчив и оживлен. Он не всегда бывает таким. Как многие творческие люди, он неровен, эмоционален, не знаешь, чего от него ждать в следующую минуту. Но Клара всегда может вывести его из депрессии, вернуть ему его природную жизнерадостность. «Я обращен к тебе моей самой лучшей стороной, — сказал он ей как-то. — Как только — упаси бог, чтобы это случилось, — я почувствую, что тебе открывается моя оборотная сторона, я исчезну!»

И все-таки настоящий разговор с Розой начался позже, когда Фридрих удалился и женщины перешли в другую комнату.

Здесь стояла большая фотография Клары с обоими мальчиками.

— Как их зовут? — живо спросила Роза.

— Костя и Максим.

— О, это русские имена?

— Мой муж был русским.

— Простите, я напомнила вам…

— Это не забывается. Я овдовела совсем молодой. И была счастлива так недолго. И все же оно было, это счастье.

Роза смотрит на нее своими темными, удивительными глазами. Она молода, у нее все впереди. Вернее всего, мир женских чувств еще закрыт для нее. И Клара чувствует неловкость от того, что затронула эту тему. Но Роза говорит просто:

— Как редко случается, что женская судьба складывается счастливо, не мешая, а помогая женщине в ее деле, в ее борьбе. Правда?

— Да, к сожалению, так. Но со временем это изменится.

— Вы полагаете, еще на нашем веку?

— Конечно. Мы вступаем в век революций. Надо надеяться: победоносных революций. А это значит — полная и фактическая свобода женщины.

— Но психология людей… Она меняется не сразу. Мужья останутся мужьями.

— Безусловно, но новый строй сформирует новое общественное мнение. И в конце концов мужья — тоже люди, — смеясь, закончила Клара, — и никто не посягнет на лавры Отелло!

Роза расположилась в кресле, сбросив ботинки и поджав под себя ноги. Сейчас, с растрепавшимися волосами, раскрасневшаяся, она выглядела совсем юной. «Вот же, некрасива, и нос крупный, и рот почти мужской. А сколько обаяния! Как она показалась Фридриху, на его взгляд художника?»

— Как вы вошли в движение, Роза?

— Вероятно, помог случай. Нет, пожалуй, все равно это бы произошло. Но, может быть, много позже. Арестовали старого рабочего, который жил в нашем доме. Я знала его с детства и была к нему очень привязана. Я забегала, хотела узнать о его судьбе. И нашла его товарищей. Они как-то сразу поверили мне. Ведь в сущности я была девчонкой. Из мелкобуржуазной семьи. Просто девочка, просто гимназистка. Но когда рабочие приняли меня в свою среду, тут я поняла, где проходит моя дорога. Мне повезло: я попала к настоящим людям. Были среди них и интеллигенты. В наших условиях, в Польше, где двойной гнет: русского самодержавия и «своего» панства — все будит в нас протест очень рано. В семнадцать я уже была партийной функционеркой, а в восемнадцать должна была бежать из Польши.

— В Швейцарию, конечно?

— Конечно. Границу переходила нелегально.

— Живописный жандарм, подкупленный кабатчиком?

— Почти. Жандарма, правда, я не видела, поскольку лежала на телеге под копной сена и боялась только одного: расчихаться! А кабатчик, по-нашему корчмарь, действительно, был вполне театральный: с могучими усами, похожими на приклеенные.

— А потом Женева?

— Нет, Цюрих. Там я окончила университет. Вы знаете, Клара, я всю жизнь мечтала заниматься естественными науками: люблю все живое, мне дорога каждая травинка. Позже я стала изучать общественные науки. Это очень помогает мне в партийной работе. Вы ведь тоже гуманитарий?

— Я кончила Учительскую семинарию. Мечтала об учительстве. Я тогда понятия не имела о политике.

— Вам довелось преподавать?

Клара засмеялась.

— Моя педагогическая деятельность — печальная эпопея. Сначала меня выгнали из одного аристократического семейства, потом я должна была сама уйти от симпатичного чудака-нувориша. Бывало всякое… После многих странствий я уехала к мужу в Париж. Там родились мои дети. И было счастье… И было горе.

Роза увела Клару от печальных воспоминаний. Она вернулась к тому, что сейчас волновало их больше всего. Прошлое, конечно, объединяло их тоже, но гораздо крепче — происходящее сегодня. Роза с горечью рассказывала о своей встрече с Каутским:

— Я нагрянула к нему без предупреждения и застала Карла за работой. Как всегда. Но вопрос был слишком серьезным, и я прочно уселась в кресло, показывая всем своим видом, что не намерена уйти, пока не добьюсь ясности. Карл соглашался со мной! По существу. Позиция Бернштейна ошибочна, даже вредна, — он и с этим был согласен! Казалось бы, надо делать выводы: пока Бернштейн в рядах партии, он выступает от имени партии — так это понимают в массах, и нельзя понимать иначе. Когда он будет исключен, пусть носится со своей пресловутой теорией! В глазах рабочих это одна из буржуазных теорий, каких много. Карл не мог отбросить мои доводы! Соглашался… Но насчет исключения Бернштейна из партии — это нет! Не согласен! Он смотрел на меня своими близорукими глазами совершенно беспомощно, а нагромождение книг и бумаг на его большом столе явно говорило, что хозяину не терпится выставить меня и вернуться к ним! Тут жена Карла принесла нам кофе с бисквитами, и он так обрадовался, как будто два дня не ел. Естественно, на этом деловой разговор закончился… — В голосе Розы звучало глубокое разочарование.

Им обеим казалось таким ясным, таким насущно необходимым радикальное решение; таким опасным то, что в партии состоят люди, которые, словно камень за пазухой, несут идею «классового мира».

Обе они понимали, откуда проистекает нерешительность Каутского. Теоретик, оторванный от масс, от живого рабочего движения, он в какой-то срок отстал от него. Он не понял, что времена переменились, стали суровее, жестче.

Позже Роза часто бывала в Силенбухе, где поселилась Клара. Здесь Роза писала свои статьи в маленькой комнате в мезонине, которую она любила за то, что свет встающего солнца прежде всего попадал сюда. А Роза вставала с первым его лучом.

Предыдущая главаГлава 7 из 20Следующая глава