К книге
Ольховая аллея. Повесть о Кларе ЦеткинЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Глава 1
55%
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Глава 1
11

В Берлине стояли жаркие дни начала августа 1914 года. По улицам беспрерывно маршировали солдаты. Это были не те снаряженные по-походному воинские части, которые грузились вдалеке от главных вокзалов в эшелоны с надписями на вагонах: «С богом и кайзером — на русских варваров!» Здесь под ликованье труб и торжество фанфар показывали себя, гордились собой, заявляли о себе такие стройные шеренги, словно они состояли вовсе не из живых людей. Оловянные солдатики — модель воюющей Германии — маршировали по улицам. Кайзер произносил с балкона пышные речи. Рейхстаг готовился вотировать военные кредиты. Под каждой крышей прощались, плача или красуясь. В каждой темной нише целовались. Регулируя уличное движение, шуцманы делали послабления новобранцам, поэтому толпы двигались как попало. Мужчины на тротуарах вздымали свои трости, словно смертоносное оружие. Дамы срывали с головы шляпы и махали ими проходящим солдатам, пренебрегая прическами во имя патриотизма. А владельцы мясных лавок объявили распродажу свиных ножек для холодца.

Рейхсканцлер Теобальд фон Бетман-Гольвег более чем когда-либо походил на пастора своим постным видом и костлявой фигурой, обтянутой длиннополым черным сюртуком. Уклончивый взгляд глубоко запавших глаз и натянутая улыбка придавали ему что-то елейное, слащавое.

Канцлер был чрезвычайно озабочен. Назначенное на четвертое августа заседание рейхстага висело над ним как дамоклов меч. Он ведь не был Железным канцлером. И вообще не был железным.

Он мог договариваться с теми, с кем можно было договориться: с партией центра, например. Пожалуйста. С другими партиями, состоящими из людей его круга. Договариваться с социал-демократами он тоже, конечно, мог, но это не доставляло ему удовольствия.

Да, с социал-демократами было сложно. Канцлер испытывал своеобразное уважение к Либкнехту: он знал еще его отца — Вильгельма Либкнехта, которого считал выдающимся деятелем. Хотя и радикалом свыше меры. Но Карл Либкнехт все отвергал: авторитеты отвергал, коалицию, единство нации тоже отвергал… И договориться с ним было невозможно. Карла поддерживали мощные фигуры, популярные, тут ничего не скажешь, в народе. И при единстве платформы — люди разные: престарелый Франц Меринг, например, — не пора ли ему утихомириться? Ученый ведь, теоретик… Клара Цеткин — ну, она вся из острых углов. Конечно, он, Бетман-Гольвег, подсмеивается над злобными и неумными обвинениями Клары: «антипатриотизм», «сговор с русскими». Это нонсенс. Просто она — в плену губительных теорий! Будущее Германии ей видится черт знает в каком виде. Роза Люксембург… Блестяще образованна, не по-женски логична. Из хорошей семьи. И она туда же: в лидеры нищеты. Опять же — крайности, радикализм, фантазерство…

Эти женщины стоят за Карлом Либкнехтом и подобно паркам ткут, ткут… Ткут его непокладистость, резкость, которые кое-кто, впрочем, считает мужеством.

В глазах Карла за стеклами пенсне холодный и дерзкий блеск. Это впечатление, может быть, оттого, что голова его немного откинута как бы с вызовом. Узкая белая рука энергично двигается, подчеркивая мысль. У этого поколения во всем своя манера. Парламентский деятель, политический оратор — здесь уместно бесстрастное лицо, приподнятый тон, обилие цитат — преимущественно из древних! Эти же тарахтят, как пролетка по булыжной мостовой… Их речи не лишены остроумия, они вызывают смех слушателей, ловко, к месту вставляя народные поговорки и жаргонные словца. Но Либкнехт — в другом духе: интеллигент с головы до ног. А пожалуй, Вильгельм Либкнехт мог бы гордиться таким сыном.

Но все эти размышления сейчас — не по существу!

«Договариваться!» Подумать только, что это слово выражает самую суть сегодняшнего политического дня.

Договоренность должна быть достигнута в течение двадцати четырех часов. Рейхстаг получит готовое решение: результат договоренности.

Теперь все решается часами. Сегодня, третьего августа, Германия объявила войну Франции. Завтра ожидается вступление в войну Англии; на стороне Франции — Россия…

Сегодня — последний срок для достижения пресловутой договоренности! Основное, самое главное, без чего все словопрения — напрасное сотрясание воздуха: подготовить единодушие при голосовании за военные кредиты в рейхстаге.

В конференц-зале дворца собралось предварительное совещание. Бетман-Гольвег мрачно оглядывал собравшихся. Шейдеман и Гаазе, депутаты-социалисты, держатся так, словно всю жизнь заседали во дворцах: эта пара отлично применяется к обстоятельствам. Особенно Филипп Шейдеман. Он весь какой-то… шоколадный: коричневая бородка, темно-коричневый костюм. В его словах тоже что-то шоколадное: несколько приторное и… быстро тающее. Его манера поглаживать лысину пухлой, даже на вид мягкой рукой усиливает это впечатление.

Гаазе внешне похож на пожилого рабочего: узкое лицо с выдающимися скулами, седоватые усы торчком. И взгляд жестковатый. Гуго Гаазе — более колючий, но это те колючки, которые можно в конце концов легко обломать.

Канцлер был стар и многое видел, а теперь приходилось взвешивать все: все малейшие оттенки настроений хотя бы тех же Шейдемана и Гаазе.

Можно надеяться, что договоренность с ними будет достигнута!

Заседали совместно: парламентская фракция и Правление партии. Либкнехт призывал завтра в рейхстаге выступать против военных кредитов. Он, конечно, понимал, что самые пламенные его слова не дойдут до сознания большинства. Он был трезвым политиком и не строил себе иллюзий. Но все же была надежда на какую-то поддержку. На то, что он не будет одинок в своем упорном стремлении сохранить самое дорогое: верность интернациональному долгу.

Глазами опытного оратора он пробегал по лицам, почти с физической болью ловил убегающие взгляды одних, натыкался на каменную сдержанность других. И не найдя ни малейшей опоры, продолжал свою речь, думая уже не о тех, кто сидел здесь, пряча свое малодушие или выставляя напоказ свою верноподданность. А о тех, перед которыми он выступал совсем недавно, которым нес свою ненависть к войне, к ее застрельщикам. Свою решимость преградить ей путь! Карл видел себя среди рабочих, принимавших его слово, как хлеб насущный, как глоток воды. Слово обещания, клятву в том, что против войны встанут силы сопротивления. И он не мог предать их!

В этот горький час Либкнехт думал о тех, кто напряженно ждал исхода бесславной битвы в рейхстаге. Кто остался верен знамени. И видел лица друзей, и мысленно обращался к ним. Он терпел поражение и мог вынести из этого боя только одно: верность партийным принципам.

Остановившись на этой мысли, он закончил свою речь, не снижая ее накала. Последовала тяжелая пауза, показавшаяся ему очень долгой, но, вероятно, это был лишь минутный интервал перед тем как предоставить слово следующему оратору. Интервал, заполненный усиленным покашливанием, звяканьем стаканов о бутылки с минеральной водой и астматическим дыханием тучного депутата справа.

В этом интервале не было слышно даже обычного шепота, беглого обмена мнений. Ничего. Как будто все было столь ясным, что не вызывало и мимолетного отклика.

И встал Шейдеман. Одно только это: встал, приготовившись говорить. Несомненно — красно, кругло, без пафоса, без словесных излишеств. И обдуманно. И предрешенно. Но уже в том, как он поднялся, отбросил руку — короткий, выразительный жест, похожий на движение, которым сбрасывают косточки счетов, — уже в этом как бы заключался некий итог, подводилась черта и словно бы начинали новую страницу.

Каким-то обостренным зрением, как бывает в минуту смертельной опасности, Либкнехт увидел больше, чем видели его глаза: на лицо Шейдемана легла зловещая тень стоявшего впереди. Того, что предстояло этому человеку на пути измен и позора.

Шейдеман сказал просто и буднично: социал-демократическая фракция рейхстага будет голосовать за военные кредиты! И хотя вдогонку этим словам он послал пышные фразы о «долге нации», о «преданности отечеству», — главным осталось только одно: Интернационал не существовал более, социал-демократия предала революционные принципы.

В смятении пребывал Либкнехт в продолжение всего заседания рейхстага. Впоследствии он с трудом мог проанализировать это свое состояние. Как могло случиться, что он вместе со всеми проголосовал за военные кредиты? Против своих убеждений. Против высказанного им только вчера твердого мнения о пагубности войны и ее поддержки…

Клара проводила на позиции сына. Молодой военный врач в полевой форме, как-то вдруг возмужавший и огрубевший, — это ее сын! Ее упрямец, настоявший на том, что медицина — его призвание. И вот теперь гуманнейшая из профессий позвала его на поля неправедной войны.

До Штутгарта дошла весть о том, что социал-демократическая фракция рейхстага одобрила военные кредиты — единогласно! Единогласно? Что это значит? Конечно, смешно было уповать на то, что Шейдеман обернется последовательным интернационалистом. Но Либкнехт?

Что происходит в Берлине? Что предпринимают друзья?

Клара металась по опустевшей квартире, и все причиняло ей боль. Уколами воспоминаний ранили знакомые предметы.

Обильный дождь, по-летнему озорной, со стуком по крыше, с пузырями на лужах под окном, показался сумрачным предвестником долгой осени. Пустой дом отзывался ливню хлопаньем оконных створок, скрипом флюгера. Какой-то трепет проходил по комнатам, лихорадочно взлетали занавески, словно в испуге убегали в глубину дома, и змеиное шипенье потоков из водосточных труб явственно слышалось, странно не сливаясь со всем этим шумом: громыханьем, скрипом, треском.

Вдруг раздался звонок, такой неожиданный, почти неправдоподобный.

Клара пошла к двери со смутной надеждой, вероятно, нелепой, потому что еще рано было ждать известий от сына.

В дверях стояла Кете Дункер. И сейчас было в ней, как всегда, спокойствие, тишина, терпеливость. В ее гладко зачесанных волосах, в светлом взгляде, в неразмашистости движений, в речи. Несмотря на то что она так глубоко все переживала.

Складывая зонтик, сбрасывая в передней промокшие башмаки, Кете рассказывала: Герман Дункер только что вернулся из Берлина. Он приехал больной и согласился остаться дома при условии, что Кете сейчас же отправится к Кларе и все ей расскажет.

Клара захлопотала: принесла теплый платок, поставила на плитку кофейник. Дункер всегда была ее опорой. Она с любовью смотрела на молодое лицо Кете, удивительно молодое для ее сорока трех лет, с чистым лбом под короткими волосами. Несмотря на эту короткую стрижку и энергичную линию рта, Кете — настоящая Гретхен. Нежный ее облик так контрастирует с жесткими словами, которые она сейчас произносит…

Да, действительно, фракция в рейхстаге единогласно проголосовала за военные кредиты. И Либкнехт? Да, и он. Как это случилось? Как он мог?

Слушая Кете, Клара силилась понять происходящее.

Итак, Либкнехт в решительную минуту — что?.. Струсил? Или изменил свои убеждения?

— Нет, ни то, ни другое. Было какое-то минутное затмение, опасная мыслишка о «единство фракции». И все же надо отдать ему справедливость: он сразу же понял свою ошибку…

Клара резко перебивает подругу:

— Откуда это известно?

— Карл сам заявил об этом.

Карлу пришлось выслушать осуждение товарищей. Вместе они обсудили положение и наметили план действий. Надо было собрать и сплотить всех оставшихся верными интернациональному долгу, развернуть антивоенную пропаганду.

Это были опасные решения в столице, объявленной на «чрезвычайном положении». И каждый понимал, что работа и жизнь их вошла в новое русло и что они должны быть готовы к худшему…

В Штутгарте на все лады толкуют о Либкнехте. Его имя так популярно. Всякая неопределенность его позиции — это пища для сомнений, колебаний, может быть, ренегатства.

На собраниях, при личных встречах, в любом разговоре Клару засыпают вопросами: с кем же Карл? С нами или с шовинистами?

Клара отвечает, что они узнают об этом от него самого: Либкнехт приезжает в Штутгарт.

Клара ясно воображала, как все произошло. Она знала гнетущую атмосферу этих заседаний «в верхах». Живо представляла себе эту машину голосования, запущенную с точным расчетом. Порядок, который так трудно сломать. Такое нечеловеческое усилие надо, чтобы твоя одинокая рука, твое одинокое «нет» прозвучало в согласном хоре «да». Она знала силу слова «дисциплина» — вероятно, оно слишком догматически воспринималось Карлом. Именно это заставило его подчиниться общему мнению, проголосовать «как все», «со всеми»… Но кто же эти «все»? Шейдеман, Гаазе, Носке? Она отлично знала их всех: корректного, обтекаемого господина Шейдемана, который всегда знает, «что нужно». Что нужно, чтобы, оставаясь социал-демократом, не раздражать «сильных мира»… И Гаазе — мастера сидеть на двух стульях, готового спрятать в карман укор совести под давлением обстоятельств. А Густав Носке? Человек без совести и чести! Он сам в себе, он неподвластен иным соображениям, кроме соображений своей карьеры, своего благополучия. Носке орошает мертвой водой любое живое начинание, любую живую мысль…

Но сама понимая это, как могла Клара объяснить все Паулю Тагеру, ветерану движения, твердо стоящему на своем: «Нет войне!» Паулю Тагеру, которого, несмотря на его преклонные лета, вот-вот упекут во вспомогательные части. Курту Раабу, уже получившему повестку. Их женам, посылающим проклятья кайзеру.

Нет, Карл сам должен держать ответ перед этими людьми! И великий смысл его встречи с ними будет состоять не только в том, что они убедятся: Либкнехт — с ними! А и в том, что Карл почерпнет новые силы из общения с рабочими.

Карл приехал утром и застал ее одну. Когда она открыла ему дверь и он уже с порога протянул к ней свои длинные руки и нагнулся, чтобы обнять ее, она почувствовала, что последняя льдинка сомнения тает в ее душе. На его нервном, худощавом лице она прочла, как нелегко ему дался короткий миг колебания и как много мучительных часов последовало за ним. И вместе с каким-то материнским сочувствием к нему Клара ощутила и радость. Радость от того, что ее младший друг глубоко пережил свой ложный шаг. Она ведь была не только женщиной, но и борцом. И прежде всего думала о том, какое впечатление произведет на рабочих его искреннее и горячее выступление. Она не хотела предварять его и не расспрашивала ни о чем.

Когда она усадила его за стол, и придвигала ему его любимые кушанья, и он обвел усталыми глазами комнату, в которой провел так много отрадных часов, — в ней снова шевельнулось что-то материнское. Как будто перед ней был не зрелый политический деятель, виднейший партийный функционер, а юноша, нуждающийся в ее поддержке, в ее твердом рукопожатья. Это было смешно, но именно так чувствовала она, когда он глубоко вздохнул и как-то горестно и в то же время с облегчением сказал просто:

— Мне было очень тяжело, Клара.

— Потом, потом… — она заторопилась, забросала его вопросами о жене, пак же Соня сейчас — верно, он совсем не бывает дома? И что в Берлине? Непрерывные «Хох» и «Да здравствует»… И пока они так сидели за столом и отрывочно, бессвязно касались то одного, то другого, только не самого главного, именно самое главное и решалось: Карл открывался ей таким же, как всегда — чистым, беззаветным и отважным. И она радовалась, уже понимая, уже точно зная, что таким его воспримут и штутгартские пролетарии, многоопытные бойцы, которых нельзя обмануть, которым нельзя изменить.

Известие о том, что Карл Либкнехт в Штутгарте и будет выступать на широком рабочем собрании, привело множество людей в обширный зал ферейна, который все же не может вместить всех желающих, и у входа теснится толпа. Она расступается, чтобы пропустить Клару, быстро, по-молодому поспешившую к трибуне. Карл уже здесь, и она сразу видит по его лицу, как он рад ей и как нужна она ему в этот нелегкий час.

Клара вглядывается в зал. В нем, конечно, нет ни Фохта, ни Кунде. Нет, они вовсе не на полях сражений. Они вряд ли и попадут туда: не только из-за возраста — как же, они необходимы в тылу. Свои предприятия они умудрятся перестроить на нужды войны! Клара видит здесь не только рабочих. Интеллигенты, которые пришли сюда, ищут правды, они честно хотят разобраться в обстановке.

Но в подавляющем большинстве здесь рабочие. Это их глаза, суровые и чуть ироничные, обращены к Либкнехту. Эти люди знают жизнь, знают, что она — не тихий пруд, а бурная, порожистая река. Где-то грозная волна накрыла с головой их товарища. Вынырнул он? Поднялся на поверхность?

Либкнехт начинает прямо, без обиняков. Он не отрицает своей ошибки. Он только хочет быть понятым ими и потому говорит об обстановке, в которой поддался чувству ложно понятой дисциплины.

Карл переводит дух, сбрасывает пенсне. Без стекол глаза его приобретают выражение какой-то беззащитности, что-то почти юношеское в них, в жесте, которым он хочет усилить впечатление от сказанных им слов.

Перелом в настроении зала заявляет о себе бурными аплодисментами, когда Либкнехт кончает речь. Чувство большого облегчения наполняет Клару. Она берет обеими руками голову Либкнехта и целует его по-матерински в лоб. Она ощущает его влажность, видит близко усталые глаза. Он совсем измучен. И она понимает, что ему еще предстоит немало!

Либкнехт готов исправить свою ошибку.

Вскоре он делом доказывает это: при повторном голосовании в рейхстаге Карл решительно выступает против военных кредитов.

Клара быстро приспосабливается к новой обстановке: искушенная в «эзоповом языке», она находит способ довести свои мысли до множества людей, которые по-прежнему преданы «Равенству». А то, что все-таки нельзя сказать на листах газеты, говорится языком листовок, теперь уже нелегально печатаемых в типографии «Равенства».

В штутгартских кнайпах толкуют о положении на фронтах, обсуждают на все лады письма земляков из армии. Если судить по этим письмам, до победы совсем недалеко. И дух воинов повышается так быстро — как бы он вовсе не вознесся к небесам! Даже нескладный Куурпат получил железный крест первого класса. Земляки отличаются на фронтах. Ну а те, кого уже нет, обрели царство божие, поскольку отдали жизнь за фатерланд и кайзера.

В трактирах пьют, читают газеты, прикрепленные к круглым палкам. Здесь все возбуждены, здесь все стратеги. И в меру веселы… Потому что сюда не приходят убитые горем. Из тех квартир, куда колченогий почтальон Лукас принес письма с черной каемкой.

Потом они придут в себя и появятся здесь: ведь им некуда деваться. И будут слушать стук кеглей и прогнозы о близкой победе. И будут стучать кружкой о стол, заглушая в себе назойливый голос: «Моего сына все равно не вернуть!» И гасить в себе мысль об одной безымянной могиле с каской на простом кресте. Нет, наверное, со многими крестами, совсем одинаковыми. С одинаковыми касками; недаром эти могилы зовутся «братскими».

Перед лицом войны вся нация должна быть одной семьей. Это так. Почему же сыновья богачей не на позициях, а «служат отечеству» в разных комитетах по поставкам армии? Конечно, все должны приносить жертвы. Бросить на алтарь родины, великой и бесконечной, самое дорогое. Но одни бросают деньги, а другие — сыновей! И те, кто бросают деньги, с лихвой получают их обратно. А сыновья не возвращаются. В самом деле, так ли уж необходимы Германии завоевания, во имя которых встали под ружье сыновья и братья? И какой Германии они необходимы?

Такие мысли чаще всего посещают женщин. Они носятся в воздухе фабричных цехов, куда многих из них привела война. И над домашним очагом они витают тоже. Мысли тревожные, ищущие выхода, все чаще обращаются к Кларе.

Призывы «Равенства» не остаются втуне. И по-прежнему газетные листы шуршат в домах рабочих, поддерживая их дух добрым голосом старого друга.

Предыдущая главаГлава 11 из 20Следующая глава