К книге
Ольховая аллея. Повесть о Кларе ЦеткинЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Глава 3
50%
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Глава 3
10

Однажды, ранним августовским утром, Клара проснулась в ожидании значительных событий. Их медленно и торжественно нес разгорающийся день.

Еще совсем рано. Клара любит этот час, когда город полон легким прозрачным туманом. Эти пеккарские туманы! Они совсем особые. В них нет густоты и мрачности белесой нелепы, ползущей с заболоченных северных озер. Нет и мутной, подсвеченной желтыми огоньками фонарей мглы, придающей зыбкость и призрачность ненастному дню Парижа.

Неккар набрасывает на город тонкий поблескивающий покров, через который зеленые склоны холмов видятся бархатными, и как будто дымятся покрытые плющом стены домов, своевольно и все же гармонично разбросавшихся в долине.

Клару радует наступающий день. Сегодня социалисты всех стран впервые соберутся в Германии. И Штутгарт будет связываться в людской памяти с важным этапом борьбы. Борьбы единственно справедливой и праведной. Той борьбы, которая составляет смысл ее жизни.

Клара сидит на балконе, тихонько покачиваясь в плетеном кресле-качалке. Это редкая минута какого-то расслабления, в ней — тишина, как и во всем вокруг. И в этой тишине Кларе яснее видится: много перемен на берегах Неккара. И она со своим «Равенством», с его пахнущими типографской краской страницами, которые открывают каждый ее день, причастна к этим переменам. Переменам, в большой мере рожденным активностью женщин…

Как случилось, что именно с женским движением так тесно связана ее судьба? И когда это случилось? Может быть, в те молодые, горячие годы, когда они с Лаурой Лафарг приносили тонкие листки «Социалиста» в убогие жилища ткачих, швей и вязальщиц в предместьях Парижа, в улочках, освещенных тусклыми газовыми фонарями? Или раньше, у Мозермана в Лейпциге, где впервые Клара услышала горькие слова: жены рабочих срывают забастовку, уговаривая мужей вернуться на работу. Работницы мучного короля Шманке не вышли на демонстрацию…

Или еще раньше, когда подростком Клара переодевалась в мужское платье, чтобы услышать откровенные речи в харчевне «У развилки»?

Когда единство работниц-женщин стало реальной силой, силой, которая может и должна противостоять привычному гнету? И разорвать частую сеть, сплетенную из многообразных «нет», произнесенных громовым голосом закона или вкрадчивым шепотом вековых предрассудков?

Какое разнообразие женских характеров выявляет то же «Равенство»! На его призывы откликаются матери, задумавшиеся над судьбой дочерей. Матери, ищущие для своих детей выхода из душного мира, бремя которого они сами несли безропотно.

Если страницы «Равенства» показывают женщине свет впереди и она идет на него — это многого стоит!

К «Равенству» тянутся и те, кто еще в начале пути. Кто хочет сам строить свою жизнь. Им надо помочь вопреки закону, поставившему женщину наравне с умалишенными и детьми, лишив ее избирательного права. Вопреки церкви, раз навсегда объявившей женским уделом семью и кухню. Вопреки — увы! — глубоко укоренившимся даже в рабочих семьях взглядам на женщину как на рабу.

Есть особый смысл в том, что первая международная конференция социалисток собирается здесь же, в Штутгарте, в одно время с конгрессом. Это умножает силу обоих.

И теперь, перед лицом военной угрозы, особенно важно сплочение женщин-социалисток, посланниц пятнадцати стран. Они возвысят голос против войны. За избирательное право для женщин!

Мысли о том, что предстоит уже сегодня, радуют Клару. Туман рассеялся, и все вокруг изменилось. Краски стали ярче, гуще, сочнее. И присущие городу переливы их, все оттенки зеленого и коричневого: зелени и стволов деревьев, домов и церквей — выступили яснее.

Она входит в комнату и раздвигает занавеси окна. Утренний свет падает на лица ее сыновей, открывающих навстречу ему глаза, еще полные легких снов молодости.

Неподалеку от городских стен Штутгарта распростерся огромный зеленый луг. Просто диво, что его не вытоптали тысячи ног в тяжелых казенных ботинках: здесь топчутся новобранцы, обучаемые науке убивать.

Но буйная трава, как вода, залила следы зловещих приготовлений, и удивительно мирной и торжественной выглядит зеленая площадь в этот день.

Многие штутгартцы пришли с семьями. Да, сейчас жены не остаются дома: это ведь и их день. Страницы «Равенства» шуршат в каждой квартире, и ведь именно к женщинам обращает свое слово газета.

Сегодня Клару избрали секретарем Международного женского бюро. Здесь уже знают эту новость.

— Значит, так: это Бюро, оно будет постоянно. При Исполкоме Интернационала. Это значит, что мы, женщины, будем всегда на виду, что наши вопросы будут решаться каждодневно, — важно произносит немолодая толстуха с лицом в добрых мелких морщинах. Видно, что эти слова ей не внове, она давно приобщилась к миру идей. С удовольствием и немного осторожно она выговаривает значительные, «не женские» слова, вводя подруг в этот уже знакомый ей мир.

— Твоя Эмма просто настоящий политикер, сосед. И наверняка ты уже слышал от нее, что именно ты и есть домашний тиран, деспот и все такое… — замечает удобно расположившийся на траве коренастый человек в подтяжках поверх праздничной белой рубахи, которую он очень боится измарать, и потому подстелил под локти кусок клеенки.

Муж Эммы Пауль Тагер не очень похож на тирана, хотя бы и домашнего. Чем-то он похож на жену, как бывает в семьях, где супруги долго и дружно живут вместе. Он снимает очки в серебряной оправе и, протирая стекла клетчатым платком, неторопливо отвечает:

— Видишь ли, Отто, нас с тобой варят в таком котле, где запросто снимается мясо с костей…

Отто морщит свой хитрый острый нос и немедля дополняет:

— А потом вылавливают мясо, а кости выбрасывают собакам. Это ты хотел сказать, Пауль?

— Примерно. Так вот, что может сказать своей жене человек из котла?

— Он может сказать: «Ай-я-яй!», — не задумываясь, откликается Отто.

— Правильно. И хотя мы — непьющие, не гуляки и не деспоты — что доброго мы можем дать своим женам, а? Обглоданную всякими жучками получку?

— Побойся бога, Пауль, — энергично протестует Эмма, — а дети? Разве это не радость? И разве не радость хороший муж, если он даже не приносит жене полноценную получку? Это же не его вина.

Пауль ничего не отвечает и не смотрит на жену. Он додумывает что-то. После большой паузы он возвращается к тому, с чего начался разговор:

— Если женщины даже ничего не сделают — что они могут сделать? — но просто хоть поймут всю эту хитрую механику, все это свинство, которое происходит… То одно это уже много значит. Тебя хоть не будут шпынять за то, что ты не добытчик.

— Паульхен, — тихо говорит Эмма, — почему ты так считаешь? Помнишь, что рассказывала Клара о ткачихах Криммитчау. Они не посрамили себя.

— Верно. Но я веду речь не об отдельных забастовках. А о чем-то большем…

— Самое большее и важное, чтобы не было войны! — Слово «война» Эмма произносит совсем тихо, словно боясь накликать ее, назвав по имени.

— Что уж говорить! — соглашается Пауль. — Как подумаешь, что нас могут погнать. И не посмотрят на возраст: сунут в руки винтовку, нахлобучат каску и — ступай, таскай из огня каштаны для тех, кому выгодна бойня.

— Об этом и пойдет сегодня речь, — говорит Эмма, укладывая в корзинку остатки завтрака.

Трибуна пока пуста, но по тому, как народ, обтекая ее, сбивается на площади в одно целое, чувствуется приближение того главного, из-за чего собрались здесь.

Обширное каре, в центре которого — трибуны. Под ними расположились оркестры: их медь сверкает на солнце, соперничая с золотым шитьем знамен. Шеренги знаменосцев выдвинулись вперед, с тихим шелестом развернулись знамена. Сейчас покажутся делегаты конгресса.

— Смотри, вот Клара! — кричит Эмма и, увлекая за собой мужчин, пробирается вперед. Она жадно смотрит, как неторопливо двигается Клара к трибуне, отвечая на приветствия. Кто-то из мужчин протягивает ей руку, и Клара легко для своей несколько полной фигуры подымается наверх. Вот она уже у самого барьера…

Ах, боже мой, Клара! Совсем недавно ей исполнилось пятьдесят, а ведь Эмма Тагер знала ее, когда Кларе было и тридцать, и двадцать, и десять. Судьба то разъединяла их, то вновь соединяла. Судьба рабочего человека, который не в ладах с хозяевами. И потому часто вылетает за проходную. А Паулю Тагеру довелось и за решеткой сидеть! И тогда, в тяжкие их годы, Клара была с Эммой. И первые слова правды о женской доле Эмма услышала от Клары. Изменилась ли от этого жизнь семьи Тагеров? Нет, она не стала ни богаче, ни спокойнее. И все же в эту жизнь вошло нечто повое. Новый смысл, новое понимание окружающего. И самой себя тоже. Пожалуй, это даже странно, но союз Эммы с ее мужем тоже стал другим. Пауль Тагер открылся ей с новой стороны. А она ведь думала раньше, что он весь — там, в цехе, а в субботние вечера — в кегельбане за углом. Иногда ей не хватало слов — подумать только! — в разговоре с собственным мужем. От которого у нее двое детей. Клара открыла ей многое. Но, наверное, еще далеко не все, что предстоит открыть.

Клара хорошо выглядит сегодня. Эмма знает, какой усталой она бывает иногда, в конце своего рабочего дня. «Это ты, Эмма? — спрашивает она, отрываясь от бумаги. — Что у тебя слышно? Как дети?» — «Я провожу тебя домой, Клара. Хочешь?» Эмма любит этот поздний путь рядом с Кларой, простые беседы. Ей кажется, что они снова молоды, что все у них еще впереди…

И сейчас Эмма ловит в облике Клары, стоящей на трибуне, какие-то новые черты. Но Клара все та же. И на трибуне тоже. Она проста и естественна. В ней нет ни грана напыщенности или рисовки, какие бывают у других ораторов. В ней столько воодушевления, когда она обращается к людям. Ее слова понятны всем. О чем они? О русской революции, о том, что в мире есть страна, где пролетариат открыто выступил против царизма. И в боевых шеренгах шли и женщины.

Это важно, что есть уже опыт, пример! Что Интернационал подхватывает боевые знамена, не давая реакции их затоптать. И песет их дальше!.. Эмма так давно и хорошо знает эту женщину на трибуне, которую уже много лет зовут «нашей Кларой».

Митинги на воле, среди природы, а не в душном зале какого-нибудь ферейна всегда вдохновляют Клару. От того, что многие пришли на этот луг с женами и детьми, как на праздник, все это многолюдие похоже на одну большую семью.

И Клара, конечно же, по-особенному воспринимает тишину, воцарившуюся в тот момент, когда она начала свою речь, и сотни лиц, обращенных к ней с выражением внимания и расположения, которые она научилась ловить и понимать.

Эти чувства словно бы держат ее, как волна держит пловца, и делают дыхание ее свободным, а речь — наполненной.

И снова Клара говорит о том, что всего больше волнует сейчас ее и всех собравшихся здесь, — об угрозе войны, и заключительная мысль ее выступления посвящена русской революции.

— Такой многолюдный и представительный конгресс! Событие, правда? Уже одно то, что собралась такая мощная рать. Кажется, около девятисот человек.

Роза быстро роняет слова, подымаясь по лестнице и то и дело раскланиваясь со знакомыми делегатами. С большинством из них она уже виделась, так как встречала делегации, прибывающие в Штутгарт.

— Нас, немцев, больше всех! Почти триста делегатов. Это хорошо или плохо? — прищурившись, спрашивает Роза.

Клара идет рядом, с любопытством оглядываясь вокруг: ей еще непривычна пестрая и разноязыкая среда.

— Хорошо это или плохо? Ты же видишь, Роза, сколько в нашей делегации бонз. Ожидать от них смелости в решении вопросов трудно. Они способны замусорить самую ясную проблему.

— Одно ясно: предстоит борьба. Но спокойствие никогда еще не сопутствовало нашим собраниям, а? Тем более — таким масштабным. Сядем здесь. Отсюда виден весь зал, и я укажу тебе товарищей, которых ты еще не знаешь.

Роза шепчет Кларе на ухо:

— Посмотри, впереди налево сидят русские. Видишь, крайний оперся рукой на колено? Это Владимир Ленин!

Клара заметила его и раньше. Не потому, что в нем было что-то броское, обращающее на себя внимание. Просто она с особым чувством исподволь оглядывала русскую делегацию.

— А кто это рядом с ним? С бородкой?

— Луначарский. Тоже очень образован. И блестящий оратор.

Клара смотрела на них жадно. Она так много говорила об опыте русских, с горечью отмечая, что их собственные германские идеологи марксизма нередко уходили от живой жизни, исповедуя те засушивающие теории, от которых предостерегал Маркс.

Ленин внимательно слушал своего соседа, что-то говорившего ему, и время от времени усмехался. Усмешка его была добродушной. Клара еще не знала, какой язвительной она может быть.

Они с Розой еще немного по-женски пошушукались на его счет: у него лоб философа, а во взгляде есть какая-то остринка. Иногда он иронически поднимает бровь, и тогда кажется, что он сейчас громко рассмеется.

— Я тебя познакомлю с Лениным, — шепчет Роза.

— Удобно ли?

— Почему же нет? В перерыве.

— Ты уже слышала его?

Да, конечно, Роза встречалась с ним.

— Его жена тоже в партии. Ее зовут На-дежда Круп-ская.

— Как она выглядит?

— Очень скромная. И миловидная.

Было что-то торжественное в самой сути этого собрания: в том, что здесь собрались со всех концов земли, чтобы сообща решать общие для всех вопросы — вопросы, которые требуют именно общего решения. И таких вопросов становится все больше. Клара ведь помнит и Первый конгресс Второго Интернационала. Тот был более декларативен: тогда самым важным являлось заявить о себе, о своем существовании, о своем намерении сплотить социалистов всех стран, положить начало прочному содружеству.

Сейчас это содружество успешно развивается, этот конгресс должен определить линию для всех партий по важнейшим вопросам.

В зале все еще негромкая разноголосица, словно настройка в оркестре. Август Бебель окружен англичанами: здесь его друзья, с которыми он встречался, еще приезжая к Энгельсу в Лондон. Небольшая, изящная фигура Августа выделяется среди несколько мешковатых, рослых мужчин в скромных темных костюмах.

В этот же день Клара выступала против очень уж велеречивой фабианки, призывающей женщин-работниц бороться за свои права вместе с буржуазными дамами. И только постепенно, шаг за шагом, завоевывать эти права.

— Современные кунктаторши существенно отличаются от своего прародителя: Фабий Максим, прозванный «Медлителем», медлил в войне с Ганнибалом, полагая, что политика выжидания ослабит напористого противника. Оставим на совести Фабия мудрость его решений. Как-никак третий век до нашей эры — время далекое, можно найти примеры и поближе. Но капитализм, против которого мы выступаем, вряд ли можно уподобить Ганнибалу: замедленные маневры фабианок ему — что слону дробинка!

Клара разгорячилась, почти выкрикнула:

— Только выступая в боевых колоннах пролетариев, добьется женщина-работница своих прав!

В комиссии по избирательному праву Клара сразу заняла наступательные позиции. Она не раз на страницах «Равенства» критиковала австрийских социал-демократов и сейчас никак не хотела упустить возможность нанести ощутимый удар их оппортунизму, их половинчатости. Она понимала, что дело ей придется иметь с «самим» Виктором Адлером! Тем лучше!

Виктор Адлер не привык к критике. Он привык к лести и поклонению. К тому, чтоб его называли «отцом социал-демократии». И даже к тому, чтобы самая фамилия его обыгрывалась как символ[14]. Тем хуже для него!

На этом конгрессе Клара вовсе не ограничивается сферой чисто женских вопросов, но в комиссии по избирательному праву она, конечно, будет говорить о правах женщин.

Виктор Адлер входит в зал заседаний, когда Клара уже произносит свою речь. У него величественный и благодушный вид, но где-то в глубине глаз мерцает беспокойство. Естественно! Он читал выступления Клары в печати против беспринципной тактики австрийских социал-демократов в избирательной кампании. Ясно, что и здесь разговор идет о том же.

Клара ловит этот его настороженный взгляд и возвращается к первоначальным словам своей речи: пусть Адлер послушает, она ему в лицо скажет все, что думает об их избирательской эквилибристике!

Австрийские социал-демократы задвинули в тень проблему избирательного права женщин. Как задвигают второстепенный предмет, чтобы не болтался под ногами! В погоне за парламентскими местами они склонны замять вопрос о праве женщин избирать и быть избранными. Товарищ Адлер, видно, считает, что не стоит раздражать господина волка: тот сам знает, какого ягненка раньше съесть!

У Адлера на лице одна из самых приятных его улыбок. Его речь льется плавно, слова выплескиваются безостановочно. Но он выдает себя круглый словом «удобно». Да, ради завоевания парламентских мест они сочли удобным в своей агитации не выдвигать на первый план требование избирательных прав и для женщин!

— Господин Адлер! Вы разоблачили себя полностью! О каких «удобствах» может идти речь, когда надо проводить в жизнь принцип! Разве активная и открытая поддержка прав женщин не придала бы больший размах агитации? Не усилила бы народное движение?

Клара высказывается жестко, без оглядки на авторитет Адлера, на лица его сторонников, которые безмолвно говорят: «Ну можно ли так?..» Она настаивает на том, чтобы ей было предоставлено право выступить по этому вопросу на пленуме конгресса.

Ее поддерживают, особенно энергично — Ленин. Кажется, ему по душе такой нелицеприятный и прямой разговор.

В этом можно убедиться и по обсуждению других вопросов конгресса: колониальному, об отношении социалистических партий к профессиональным союзам. Возникла по меньшей мере странная формулировка: «нейтральность профессиональных союзов». Нейтральность по отношению к кому? К партии?

Клара решительно высказывается против пресловутой «нейтральности».

С досадой она констатирует, что оппортунизм, столь явственно обнаруживший себя в работе конгресса, идет от немецкой делегации.

— Мы проявили себя не с лучшей стороны. Многое утеряно из былых наших качеств! Что из того, что касса партии полна, что социал-демократы сидят в рейхстаге, если утрачивается боевитость партии!

Роза печально соглашается: на долю делегации Германии пришлись незавидные лавры «вожаков оппортунизма». Хорошо, что конгресс в целом очистил резолюции от путаницы и ошибок.

Вскоре после конгресса Кларе доставило радость известие о том, что перевод ее статьи «Международный социалистический конгресс в Штутгарте» на русский отредактирован Лениным и им же снабжен примечаниями. Роза перевела ей эти замечания.

— Вот такие слова по твоему адресу: «Оценка Штутгартского конгресса дана здесь замечательно правильно и замечательно талантливо: в кратких, ясных, рельефных положениях резюмировано громадное идейное содержание съездовских прений и резолюций…» И дальше тут поясняются некоторые положения твоей статьи. То, что для русского читателя может быть неясным. Вот о требовании избирательного права для женщин: «Клара Цеткина еще раньше в печати упрекала австрийских социал-демократов за то, что в агитации за избирательное право они отодвинули назад требование избирательного права для женщин…» И напоминается о твоей полемике с Адлером. И еще о дискуссии с той фабианкой.

Роза и Клара обдумывают, как на страницах «Равенства» передать не только решения, но и атмосферу конгресса.

— Ты знаешь, Кете, я просыпаюсь и засыпаю с мыслью о Карле, — говорит Клара. Она стоит у окна своего маленького редакторского кабинета, сейчас залитого светом зимнего утра. Этот свет, холодный и резкий, вызывает представление о стылом камне. О стенах крепости, в которую заключен Либкнехт. Невыносима мысль о том, что он, такой деятельный, такой подвижный, как будто одновременно появляющийся в разных местах, — в узком пространстве за толстыми прутьями решетки!

— Я очень уважаю Карла. Можно ли не уважать его отвагу? Его одержимость! Но я отношусь к нему и с нежностью. Почти как к своим сыновьям. Может быть, потому, что он много моложе меня, я знала еще его отца.

— Карл похож на него?

— Пожалуй — нет. Вильгельм Либкнехт… В нем было больше от рассудка, чем от темперамента. И больше сдержанности. Хотя огня там тоже хватало — он же был пламенный оратор. Но то был огонь… более организованный. Пламень же Карла вырывается неожиданно, иногда — стихийно.

— На мой взгляд, он слишком уж эмоционален. Он держит в постоянном напряжении слушателей…

Кете сидит у стола Клары. Плоская корзиночка для писем на нем переполнена: Клара еще не прикасалась к почте.

— Его приговорили за антивоенную пропаганду. Это симптоматично, Кете.

— Конечно. Он ходил по лезвию ножа. Выступал перед молодежью, перед теми, кому первыми обрядиться в солдатские шинели. Власть над их душами — этого Карлу простить не могли.

Клара не отвечает: она видит перед собой худощавую фигуру Либкнехта: его голову, чуть откинутую назад, — от этого у него несколько гордый вид. Под топкой черточкой усов — беглая улыбка. Она только накоротке освещает его обычно задумчивое, нервное лицо. А слегка курчавящиеся над лбом волосы и ямочка на подбородке придают ему что-то юношеское.

— Мне всегда казалось, что у Карла есть нечто, отличающее его от всех нас. Наши общие мысли он преподносит слушателям в иной форме. Более острой и обнаженной. Более контрастной, что ли. Его речь — как негатив: только черное и белое. Резко, прямолинейно. Может быть, такая форма ближе к современности.

— А ты, что же, считаешь старомодными свои выступления? Я помню, как все хохотали, когда ты публично высмеяла министра полиции.

— А! Фон Фейлиха?

— Да. Ты сказала, что он от господа бога обрел свой должностной разум и с помощью четвертого измерения узнал намерения давно скончавшихся законодателей. И это было очень смешно: как раз тогда началась эта мода на спиритизм.

— Она еще не кончилась. Верчение блюдечек продолжается. Боюсь, что военные замыслы кайзера будут представлены как наитие. Блюдечки вертятся в ту сторону, куда их вертят.

Клара садится за стол и читает длинные узкие листочки — гранки «Равенства». Основное сейчас — разоблачать приготовления к войне.

— Понимаешь, чего тут не хватает, Кете? Мне хотелось бы теснее связать решения конгресса с сегодняшним днем. Ведь если вчитаться, в них все — тревога! Тревога за мир. Давай двинем в номер беседу с тетушкой Гертрудой! Ее простые мысли об угрозе войны.

Обе улыбаются: бесхитростные высказывания старой работницы о богатеях, алчущих войны, настоящий народный юмор, едкая насмешка… И все это появится на страницах «Равенства» рядом с научно обоснованными решениями конгресса. В этом будет та контрастность, та острота, которые делают агитацию действенной.

Они углубляются в работу.

— Я хотела сказать тебе, — вдруг говорит Кете, — что после того шума, который ты подняла вокруг фабрики Фохта, он рвет и мечет.

— Еще бы! Такие безобразия! Подтвердился ведь систематический обсчет рабочих.

— Фохт коварный противник.

— Но в штутгартской организации ведь не один фохты. Она достаточно сильна.

— Чтобы поддержать тебя и не дать Фохту поносить тебя открыто. Но недостаточно гибка, чтобы помешать его интригам.

— Ах, Кете, интриги украшают жизнь таким фохтам. А это еще что такое?

Клара обнаруживает в почте пакет со штампом полицейского управления. Орудуя ножницами, Кете объясняет:

— Ты еще не знаешь, Клара. Теперь у нас вершит полицейскими делами новое лицо: некий Людвиг Тронке.

— Что он такое?

— Полицейский офицер, так сказать, новой формации. Хотя и не молод. Много мудрствует. Играет в либерализм.

— Ну, эти игры до добра не доведут. Что он хочет от меня?

Клара с великим изумлением читает текст очень уж вежливого приглашения в полицейское управление.

— Когда полицейский бурбон начинает проявлять вежливость, я слышу свист резиновой дубинки, — ворчит Клара. — Может быть, это связано с запрещением той статьи о вотировании военных расходов?

— Не думаю. В конце концов, мы сумели протащить ее под другой шапкой.

— Ох эти протаскивания верблюда сквозь игольное ухо! Они отнимают столько времени и усилий. Впрочем, Кете, ты наловчилась в этом. Нет ни одной запретной темы, которую ты не сумела бы развернуть в самых безобидных словах. Скоро под шапкой «Советы по домоводству» ты поместишь призыв к ниспровержению кайзера.

Посмеиваясь, Клара отчеркивает карандашом столбцы гранок: она уже забыла про Людвига Тронке и его непонятное приглашение.

Однако тут же вынуждена о нем вспомнить, — в ее руках исполнительный лист: редактор «Равенства» приговаривается к штрафу за оскорбление правительства в статье об избирательном праве.

— Что там такое говорилось по адресу правительства, Кете?

— Посмотри: я подложила эту статью. Ты сама писала ее.

Клара читает:

— «Псевдопатриоты низводят родину до положения дойной коровы, обеспечивающей их маслом, и до дракона, стерегущего награбленные ими сокровища. Такая родина не может быть отчизной для эксплуатируемых». М-да… Не очень-то почтительно по отношению к господам, заслуживающим, впрочем, большего. Я готова уплатить штраф вдвойне, если мне разрешат усилить выражения в следующий раз.

Кете смеется:

— В следующий раз штрафом дело не ограничится.

— Да, по нынешним временам!

Клара разделывается с почтой:

— Штраф придется уплатить. Ты думаешь, что следует свести знакомство с этим Тронке?

— Наверное.

— Ну что ж! Когда свинья хрюкает, это лучше, чем когда она молчит: значит, она не подрывает втихомолку стенку сарая.

Кете уходит, а Клара продолжает свою работу над статьей для «Равенства». Теперь, когда нет с ними Карла, она ловит себя на мысли: а как бы он написал в данном случае? Какие слова нашел бы?

Пролетка останавливается перед скучным казенным домом, и Клара, подбирая юбку, поднимается по не очень чистой лестнице, уставленной пыльными растениями в кадках.

Кларе как-то довелось посетить это учреждение: оно знало лучшие времена — при старом начальнике здесь все сверкало чистотой, но зато его административное рвение не распространялось на более серьезные дела. Людвиг Тронке, видно, пренебрегает мелочами. Впрочем, не все ли равно? Не в Штутгарте решаются вопросы, как-то задевающие Клару и ее газету. И если на какую-то статью накладывается вето или редактор наказывается штрафом — то, значит, вверху закрутили гайки…

Клара велела прыщавому юноше в новеньком мундире доложить о себе.

— Господин Тронке просит! — было сказано почти тотчас.

Навстречу ей шел от стола довольно стройный для своих лет мужчина с приятным, но каким-то очень мелким лицом. Да и все у него было мелким: рост, руки, ноги — даже перебирал он ими мелко, по-женски. При всем том он держался уверенно и даже самодовольно, и какая-то своеобразная внушительность была в его мелкой жестикуляции и в неожиданно густом голосе, когда он назвал себя: Тронк-ке… В это мгновение, когда Тронке произнес, свою фамилию, усилив звучание последнего слога, как если бы там было два «к», в это мгновение фамилия неожиданно показалась Кларе знакомой, очень знакомой. Что-то давнее смутно связывалось с ней.

Но она не успела вникнуть в эту странность.

— Уважаемая госпожа Цеткин, мне очень лестно, что вы посетили меня. Я бы не осмелился заявить вам о моем существовании, если бы не одно ничтожное формальное обстоятельство…

И тон, и смысл как-то не подходили полицейскому чиновнику: да, он же — «новой формации»!

— Что же это за обстоятельство, господни Тропке?

— О, совсем незначительное! Но форма… Форма — это вещь! Без формы ведь нет и содержания.

«Склонен к философии… Но какое отношение это имеет к ней как редактору «Равенства»? Или лично?» Клара ждала.

— Вот, — Тронке нашел в ящике стола какую-то бумагу и подал Кларе, всем своим видом показывая, насколько ему не нужна и даже противна эта вовсе никчемная бумажонка.

Клара с удивлением читала ее. Это был полицейский протокол, составленный по поводу ее выступления в Криммитчау. За «произнесенную на собрании бастующих рабочих речь, призывавшую к разжиганию классовой розни».

— Помилуйте, да это было больше трех лет назад.

— Совершенно верно. Мой предшественник держал эту бумагу как камень за пазухой. До случая!

— И вы полагаете, что такой случай представился? — спросила Клара, посмотрев на Тропке прямо и внимательно: решительно, она где-то его уже видела.

— Нет, госпожа Цеткин, ни в коей мере, — ответил он без всякой, впрочем, уверенности в голосе. — Но дело состоит в том, — он вздохнул с наигранной грустью, — что времена меняются. И должен вам заметить, что те самые слова, которые вы изволили про износить в Криммитчау три года назад… Ну, безобиднейшие, невиннейшие даже слова… сегодня они звучат иначе.

— И что же из этого следует? — спросила Клара спокойно, но с явным стремлением ускорить события: ей надоели психологические эксперименты этого доморощенного философа.

Он что-то уловил в ее тоне. Речь стала определеннее:

— Вам надо это подписать. Для формы. Просто, что вы ознакомились. Я не позволил бы себе вернуться к этой бумаге, — небрежным движением он отправил ее обратно в ящик, — если бы не обстоятельства сегодняшнего дня.

Тронке поднялся и щелкнул замком сейфа. Нырнув в него, он извлек всего-навсего хорошо знакомый Кларе экземпляр «Равенства». «Стоило ли его держать в такой секретности?» — подумала Клара, но тут же увидела, что газета сплошь расчеркана красным карандашом.

— Попрошу вашего внимания, фрау Цеткин, — сказал Тронке, заметно укрупняясь, может быть, благодаря выражению важности своей особы и значительности происходящего. — Вот ваша статья. И вот строки: «Такая родина не может быть отчизной для эксплуатируемых». Если понять смысл этой фразы точно, то она сеет сомнения в душе патриота. Она ставит под вопрос любовь к родине…

— Но ведь выше очень ясно говорится о застрельщиках войны, о том, как они понимают патриотизм. Когда я пишу: «такая родина», я имею в виду умаление понятия родины эксплуататорами.

— Я-то все хорошо понимаю, фрау Цеткин. Но поймет ли вас темный человек, простой рабочий? Право, вы преувеличиваете мыслительные способности ваших читателей.

— Надо полагать, здесь не место для ведения дискуссии по этому вопросу, — отрезала Клара. — Может быть, господин Тронке ближе подойдет к цели нашей беседы.

— Цель нашей беседы… Гм… Отнюдь не утилитарная — упаси бог! Цель превентивная, так сказать. Я хотел посоветовать вам, чтобы впредь именно о таких понятиях, как патриотизм, защита отечества, на страницах газеты не высказывались бы мнения, заставляющие… заставляющие подводить их под ту или другую статью закона.

Слово «закон» словно волшебной палочкой дотронулось до говорившего. Во всяком случае в нем снова что-то укрупнилось: глаза его уже не были мелкими, когда уставились на Клару почти с вызовом.

— Наш закон, фрау Цеткин, очень, оч-чень точен и, я бы сказал, педантичен в определении антипатриотических высказываний.

Тронке помолчал, а когда заговорил вновь, улыбка снова собрала мелкие морщины вокруг глаз и показала редкие, мелкие зубы под черными усиками.

— Наш разговор, фрау Цеткин, сугубо, сугубо превентивный. Направленный, так сказать, на то, чтобы умерить страсти. Мы живем в эпоху всеобщего примирения.

— Вы полагаете?

— Да ведь вы это и сами чувствуете, фрау Цеткин. Но не хотите признать. Потому что принадлежите другому времени, когда были модны крайности.

Клара вовсе не хотела втягиваться в политический спор с полицейским. Но ее заинтересовало последнее утверждение.

— В чем же вы видите это умерение страстей, в котором вы даже склонны усмотреть веяние времени?

— Аромат эпохи, госпожа Цеткин, аромат эпохи! Да в том простом факте, что далеко не все социалисты нашего времени высказываются за абсолютную противоположность интересов капиталистов и рабочих. Развитие общества способствует развитию и совершенно новых отношений. А именно: сглаживанию противоречий. И в этом — аромат эпохи…

Он повторял это полюбившееся ему выражение, раздувая ноздри, словно физически воспринимал некий аромат.

Клара могла бы несложными доводами загнать в угол полицейского мудреца, но ей была противна даже мысль об этом.

— Хотелось бы, чтобы вы привели свою газету в соответствие с этими новыми веяниями.

О, это уже слишком! Клара поднялась:

— Мне все понятно, господин Тропке. «Равенство» будет говорить полным голосом, пока оно существует. И я — тоже.

Она не посмотрела на него уходя, но в дверях он задержал ее на мгновение:

— А ведь я имел удовольствие знать вас раньше, фрау Цеткин. И вашего мужа также. Давно. В Париже.

Уже на улице, уже отойдя на несколько шагов от скучного здания, когда она оглянулась в поисках свободного извозчичьего экипажа, очень издалека пришел к ней образ молодого человека с мелкими чертами лица. Да, он же был всегда поблизости от организации. Даже при исключительном законе. И кажется, даже пострадал. Так вот откуда такое свободное манипулирование партийной терминологией! И циничное использование ее для своих целей! Какая «эволюция»! И не в ней ли «аромат эпохи»?

Она так и не нашла извозчика и пошла быстрыми шагами напрямик через сквер, инстинктивно стараясь поскорее отдалиться от этого дома, от этой беседы. У нее было ощущение, что она выходит из грязноватого тумана, в котором копошится мелкий человечек с печатью предательства на всем своем облике.

«А ведь этот разговор — тоже симптоматичен. Это — «подбирание хвостов»… Перед чем? В ожидании чего? Войны?» — подумалось ей, когда она подходила к своей редакции.

Предыдущая главаГлава 10 из 20Следующая глава