Вскоре послышались знакомые присказки и песни старика. Он азартно учил заморских гостей полоскать в водке нос, прежде чем глотать. Те восхищались гостеприимством и оригинальностью национальной культуры, пили безмерно, распаляя в старике страсть к соперничеству. К ночи добропорядочней всех выглядели тренированный представитель местной власти и деревенские жители, включая самозванца Джона.
Едва стемнело, я спустился на берег. Накатывалась на скалы северо-восточная волна. Над морем раскинулось чистое, блистающее небо, звезды отражались в черной воде и мерцали из глубин донного провала так же ярко как в выси. Море смотрело на меня тысячами глаз, пронизывало тысячами струй, то ли изучало, то ли перекраивало и перестраивало на свой лад. И я начинал чувствовать себя его частицей как скалы, лес, вода, косяки рыб, нерпы и птицы, а значит, как-то должен был служить ему. Знать бы как?
Глядя в небо, слушая плеск волн, я стал впадать в сладостное бездумье. Глаза закрывались в дреме. С трудом открыв их еще раз, чтобы взглянуть на звезды, я различил склоненное надо мной лицо с крапом веснушек. Капля влаги скатилась мне на щеку. Затем вторая и третья капли упали на меня с мокрых волос «нерпы». Казалось, она заглянула мне в лицо. Вроде, даже пошарила по груди и вдруг плюхнулась прямо на мой живот. Я привлек к себе мокрое, пахнущее морем тело. Нерпа резко дернулась, захрипела, разинув рот, охнула, рванулась из моих рук, оставляя на ладонях влагу и влекущий дух молодой женщины. В следующий миг она так дико завопила, что в деревне, пожалуй, задребезжали в домах стекла.
Пока она набирала в грудь воздух для следующего крика, опять переломилась вдвое, и едва не ткнулась носом в мое лицо:
— Мужик ли, чо ли?.. А-а-а! — завизжала другой раз и бросилась к насыпи. На меня полетели камни. Из темных, вислых ветвей старой березы раздались хохот, треск и пощелкивание.
Я стряхнул с себя капли воды и остатки блаженной дремоты. Сел, удивленно размышляя: «Какая, к лешему, русалка, если нет хвоста? Едва она села на меня — во сне или в яви — я успел облапить ее от плеч до пяток. Если старуха ведьмачила, чего бы ей, шаля со мной, от меня же шарахаться?»
Я поднялся и поплелся к дому. У старушки в окне горела лампа. В приоткрытую щель между занавесок видна была она, в очках, как ни в чем ни бывало, почитывающая перед сном.
В соседнем дворе Ведмениха, на ночь глядя, топила баню, заботливо поглядывала на заморских гостей, храпевших на лавках. В оконце плясала ее тень в платке, с узлом на лбу в виде рожек. Инвалид, упираясь вислым плечом в забор, вытащил из удавки пса и, налегая на костыль, поволок за речку на корм воронам.
На моем крыльце сидел пьяный старик и гладил кота. Кот воротил морду от сивушного духа, но подставлял под шершавую ладонь то брюхо, то шею. Увидев меня, старик пролепетал:
— Налей двадцать капель? — подняв руки, потряс пальцами, как погремушками. А, разглядев мою усмешку, привычно оправдался: — В меня сколь не лей…
— Нельзя! — сурово ответил я. — Поминки послезавтра! Всей деревней сядем за стол… Как положено.
— А ты мою долю сейчас налей, я потом приходить не буду!
Я подумал, какая у него может быть доля в бабкиной водке, и захлопнул дверь прямо перед красным носом. Сутулясь и оправдываясь, старик потащился ни с чем, перебирая руками хворостины забора, стыдливо понес свою унизительную страсть.
С пакостным настроением, как при отходняках, я сел под иконой, стараясь думать только о бабушке. Она ушла без малого год назад по исполнении какого-то долга, о котором знала, который помогал ей жить среди нынешнего деревенского сброда и даже как-то ладить с ним. Но долго думать об этом я не смог. Мокрая нерпа, пьяный старик, суета и обиды дня мельтешили в голове.
Я поворочался и забылся в тяжком, как на болоте, сне. Среди ночи много раз просыпался, прислушивался к ветру, снова впадал в тот же тягостный бред. И все же тьма была пережита. К утру из мыслей, снов и кошмаров вызрело решение. Поднялся я поздно, зная, что делать: запер дверь, закинул на плечо ружье и ушел в лес, не думая о завтраке. Шел я напрямик и, слегка поплутав, к полудню отыскал то самое место, где к ручью подходила торная тропа, спустился в падь, поплескал в лицо студеной водой и почти почувствовал, что произойдет дальше…
Так оно и было. Под карнизом скалы, прикрывавшей вход в сухую неглубокую пещеру, стоял человек в лохмотьях. Он сгибался до земли и выпрямлялся, иногда опускался на четвереньки. Перед ним на пеньке лежала древняя книга в кожаном переплете. Бессмысленные движения таежного жителя сопровождались вдохновенным шепотом и бормотанием. Я взглянул в сторону, куда то и дело направлялся его взор — там стоял крест, такой же, как и на могиле бабушки.
Под ногой хрустнул сучок. Человек оглянулся без страха, глаза блеснули синевой морской волны. Я узнал и не узнал папашу.
— А, это ты? — сказал он, будто мы расстались полчаса назад. И досада мелькнула в его взгляде.
Он был худ, волосы отросли до плеч, тощая борода косо свисала с просветленного лица. Странно и непривычно поблескивали почти незнакомые глаза. Сколько помню, они были налиты кровью. И сам он переменился: глядел на меня умиротворенным взглядом, спокойным тем внутренним равновесием, какого я не видел в лицах жителей дороги и заезжих горожан.
— Мать прислала? — спросил с грустным укором.
Я замотал головой:
— Нет! Сам!
Он присел, указывая на ближайший пенек.
— А меня тут нечисть мучит: то бабьей лаской прельщает по нашей мужицкой слабости, то питьем. Бывает, и бьют… Грешным делом подумал: мать отправила, чтобы побольней досадить старым грехом. Ты уж не обижайся, что так встречаю: угощать нечем. И дел много.
— Помочь? — с готовностью спросил я.
— Мне никто не поможет, только сам. Все равно спаси Бог! — он почти выговорил «сынок», но, спохватившись, проглотил полслова и нечленораздельно прошипел оставшееся звуки. Но меня и это тронуло.
— С болот ушел, — всхлипнул я, вытирая длинный мокрый нос рукавом, — живу в деревне. Думал, средь людей человеком стану. А там… Та же нечисть, только глупей.
— Дурные они! — вздохнул отец. — И несчастные. Их веками и травят, и давят, режут, стреляют, как волков, оскотинить хотят, а они, что псы шелудивые, этого не понимают. На живодерню волокут — все хвостами виляют. Теперь вот, нечисть хвалят, дескать, жить надо как она, ради жизни и счастья! Ага! Чтобы последним перетопиться да перевешаться. А совесть-то еще есть: много ее намолено предками. Вот и мечутся: по-людски жить не хотят, и по-скотски не могут.
Я, конечно, не понял о ком он так: о себе, обо мне, или о деревенских жителях. Все равно, приятно было, что говорил со мной по-людски, может быть, первый раз за всю поганую жизнь.
— Мне-то как быть? — почесал нос. — На болоте чужак, в деревне того хуже… Тех и других, — оглянулся по сторонам, прислушался и прошептал: — не-на-ви-жу!
Отец смущенно опустил глаза.
— Один, с одной только ненавистью, долго не протянешь, все одно в болоте увязнешь! А смысл-то прост, ради людей жить надо, хоть иной раз кажется, что поганей их, особенно своих, близких, и нет никого… Я ведь не от них ушел — от соблазнов. Разобраться надо. А то ведь в старых, верных книгах — и то путаюсь… Укреплю дух, пойму что к чему и вернусь. Даже если один стану жить в деревне по правде — людям польза, нечисти — вред.
— Тебе что, — шмыгнул я носом. — У тебя хоть кровь человечья. Мне-то как с болотной рожей?
— Мой грех! — опустил потускневшие глаза отец. — Не может дерево худое приносить плоды добрые… Тебе хуже. Но если выдюжишь — заслуга будет больше: я только очищусь, а ты себя сделаешь…
— Сколько терпеть-то? — с надеждой вскинул я глаза.
— А всю жизнь! — пожал плечами отец. — После, еще и помереть надо полюдски. Да так, чтобы люди восхитились и в пример взяли.
Я замотал головой: было бы за кого! Стал вспоминать соседей и, скривив рот, едва не плюнул на землю.
— Поживи один! — отец развел руками, не зная, чем утешить. — Подумай. Вдали от моря и болот, сперва-то легче. Где святость — там и спрос жестче, — вздохнул, поглядывая на крест и думая уже о своем.
— Можно с тобой побыть? — вскинул я глаза с надеждой.
Отец поморщился, покачал лохматой головой.
— Полдня хода отсюда — зимовье. Занимай. Изба теплая. Захочешь что спросить, сто раз подумаешь, прежде чем прийти. В самый раз соседство, чтобы попусту не беспокоить.
Я встал. Он тоже поднялся на ноги.
— Отдохнешь душой, наберешься терпения… Вдруг вернемся оба — это уже сила. Люди нынче сытно живут, оттого все врозь. А нечисть от страха и ненависти скопом держится…
— Не гневись, — добавил с виноватым видом. — Не могу я сейчас жить по-другому, — перекрестил меня, поглядывая лучистыми глазами. И от того всего лишь зачесался лоб, будто в него с маху врезался овод.
Я кивнул, претерпевая и прощая обиду. Смахнул зуд со лба, шагнул к ручью. Но обернулся:
— Отчего мне креститься не велят? Будто дрыном по башке бьют?
— Испытывают, наверное… Муха гадит на лики без наказания: что с нее взять?
Я снова потер лоб, покачал головой и направился к деревне.
Прошел еще один день. И был он прожит почти беззлобно, потому, что никого из соседей я не видел. Но по дурацкому своему проигрышу до конца месяца было еще далеко. Впрочем, еще неизвестно, как бы все было, не продуйся я лешему в карты.
В потемках стал колотить в дверь трезвый старик:
— Прости, конечно, ты сказал «послезавтра», а скоро — полночь!.. Двадцать капель всего…
Под конец даже такого спокойного дня я так устал быть человеком, что чуть не разорался. Сдержавшись, прохрипел: «Завтра, в полдень!» И захлопнул дверь перед соседом.
Утром пришлось топить печь и варить кашу. Кот, почуяв праздник, задрал хвост трубой, важно похаживал из угла в угол, настраиваясь на предстоящее обжорство.
Первой пришла старушка с квасом и с неостывшим еще киселем. Распорядилась, куда ставить стол, накрыла его скатертью. Я расставил снедь и бутылки, беззвучным пинком отправив кота за дверь. Пошел за речку. У могилы уже сидел подвыпивший с утра старик и горько плакал, поливая холмик водкой. Затем, с оценивающим прищуром рассмотрев на свет наполненный стакан, благостно приложился к нему. Последние капли вылил себе на лысину, растер ладонью и заголосил, сверкая повеселевшими глазами:
— Ну а смерть придет — умирать будем!
Накоротке он тут же поругался со старушкой, взглянул на меня без обиды за вчерашнее, спросил покладисто:
— Когда поминать будем?
— Через час!
— И то ладно! — зашагал к речке, покачиваясь и размахивая руками.
Возле дома уже собирался народ. Празднично наряженная Ведмениха, пришла с миской творога и с тарелкой сметаны. На морде кота, встречавшего гостей у крыльца, отразились особые чувства приязни и уважения к ней. Лесник пришел с пакетом соленой рыбы. Домовой — с новой женой, старик — со своим стаканом. Хромой мужик с утра пилил дрова, оттого был присыпан опилками и толком еще не отдышался. Клацнув костылем, он неуклюже переступил порог, постоял под иконой, болтая безжизненной рукой, что-то мыча непослушным языком, смахнул слезу о свое плечо и сел в уголок.
— Все? — вопросительно взглянула Ведмениха на старушку. Та раздраженно отмахнулась.
— Тогда наливай! — скомандовал старик и поставил свой стакан на середину стола: — Мне — полный!
Я хотел разлить всем поровну, но не удержался и наполнил подставленный стакан до краев. Как нежного трепетного птенчика обхватил он его пригоршней узловатых пальцев, желая общего внимания, забормотал несуразицу, заохал, стал макать пальцы и брызгать вокруг себя, увлекаясь и входя в раж, как актер на сцене. Едва сбросил сапог, чтобы проделать то же самое ногами — я громко кашлянул. От кашля звякнула пустая посуда.
— На болотах всегда так! — оправдался старик.
— На болотах и пей… С сучком в дупле, с лягушкой за щекой… — прохрипел я, сдерживая брань, и скрежеща зубами. — А здесь по-людски надо!
Как птица на взлете выстрелом старик был сбит с праздничного вдохновения. Без удовольствия поглядывая на стакан, стал тыкать вилкой в соленый рыбий хвост и ждать команды пить. Лесник хмурился. Ведмениха ерзала на стуле. Домовой недовольно водил влажным носом. Хромой пытался что-то сказать.
— Помянем нашу Марфу, что ли? — вздохнула старушка и, брезгливо коснувшись своего стакана губами, запила его запах квасом.
Старик влил в себя водку, закрыл глаза, благостно ощущая, как она катится по пищеводу. Лесник хмуро высосал налитое, подобрев, стал закусывать. Молодая чета, опорожнив стаканы, молча и с намеком отставила их: дескать, между первой и второй — перерывчик небольшой! Домничиха огорченно оглядев собравшихся, пошуршала сигаретной пачкой, побряцала спичками, сорвалась с места, выскочила на крыльцо и жадно задымила. Молчание становилось неловким и тягостным.
Ведмениха, обращаясь к Леснику, попыталась завести культурную беседу. Тот понимающе покивав, вытащил из кармана причудливый сучок, похожий на детородный орган, отшлифованный и усовершенствованный до удивительного сходства. Женщина густо покраснела, но, боясь прослыть рутинисткой, восхищенно всплеснула руками. Ездившие в город рассказывали, что там стены домов обклеены картинами голых баб и мужиков, а на работу и в общественный транспорт пускают, будто, только в презервативах.
У старика клокотало в горле. Душа просила веселья, а жесткие правила трапезы вызывали громкое урчание живота. Он ерзал на скамейке и таращил глаза в облупившийся потолок. Вошла жена Домового, обдав застолье табачным смрадом. Села и покосилась на пустой стакан. Домовой стал еще угрюмей.
Я посмотрел на старушку, сидящую против меня. Голова ее подрагивала, кожа на шее висела складками, руки были грубы. Как ни ведьмач, а возраст не скроешь. Ничего похожего на конопатую нерпу в ней не было.