Июнь уступил место июлю. У Маши не только экзамены, выпускной бал позади, отшумела ее школьная жизнь. А что впереди? Трудно загадывать. Но самое-самое главное — у мамы все обошлось! Все, все, все! К ее завтрашнему приезду комната прибрана, точно перед сбором гостей. Все начищено, вымыто, вылизано — конечно, тряпкой, не языком. Исправно выстираны и повешены белые занавески — полупрозрачные, с белой же выпуклой вышивкой. Обе половинки, почти до пола свисающие с карниза, задернуты не вплотную, между ними в широком просвете глухо темнеет небо, а посреди небосвода маняще лучится месяц — легкий, сквозной. «Корка», — улыбается Маша, перевоплощаясь на миг в дошколенка, ерзающего на крепком мужском плече, обтянутом гимнастеркой. Сморенная многоголосицей только что покинутой площади, девочка вскорости оживилась, воспрянула в ожидании огней победного салюта — разноцветного волшебного веера, взметнувшегося над крышами счастливой Москвы. А внизу где-то мама, ее молодое сияющее лицо.
Завтра утром дядя Стась, уже порядочно постаревший, снова окажется в их с мамой компании. Он давно не в военном, на груди нет малиновой планки — памятки о ранении, хотя главной памятке, хромоте, не исчезнуть, сколько ни проживи. Долгое время он пропадал, преданный их семье человек, но при первой тревоге немедленно явился. Теперь он доставит из Ленинграда мамочку, маму, благополучно идущую на поправку. Сдаст ее на руки Маше, вызволив навеки из рук живодеров — в смысле хирургов. Ой, сама понимает, очень даже нехорошо так бессовестно обзывать спасителей матери. К тому же неуважение к собственному отцу.
Узнала бы мама…
Отцовы товарищи — дядя Стась и Яков Арнольдович, — надо надеяться, сумели в два голоса избавить ее от страха, вернули ей прежний пересмешливый нрав. Великое счастье, что маме никто не сказал, какую чушь сдуру да по невежеству выдумала, накаркала московская поликлиника! Если бы дошло, поневоле пришлось бы жить в неуверенности, все мерещилось бы невесть что… Теперь не будет! Дядя Стась успокоил Машу, заверил: хирург Полунин выписывает больную Пылаеву абсолютно здоровой. Швы затянулись, самочувствие лучше не надо — забирайте домой!
А дома-то красота! Куда ни глянь, все слаженно, все опрятно. Здесь свежезастланная постель, там подоконник, уставленный обильно политыми гортензиями, земля в цветочных горшках пахнет словно после дождя. Зато на пропыленной улочке, хорошо просматриваемой из окошка первого этажа, невозможная сушь; к вечеру вовсе поникли усталые деревца; волна за волной вливается в комнату воздух, прогретый в течение знойного дня. Теплые струи овевают вперемежку с вечерней прохладой. Стоишь, наслаждаешься сумерками и ждешь — вот-вот нахлынет оно, знакомое сладостное волнение. Предчувствие, что ли? Светлый месяц, мудрое доброе существо, повернутое к тебе одной щекой, одним задумчивым глазом, понимающе подтверждает: сбудется, жди! И ты радостно веришь: если у тебя живая душа — а она живая, она трепещет, словно птица в полете, — если так, то вскорости сбудется.
У Маши перехватывает дыхание. А что, если сию минуту, сейчас, пусть далеко, пусть из совершенно неизвестной ей местности смотрит на этот же блистающий месяц тот, кого Маша еще не знает, но кто ей предназначен судьбой? Запрокинул голову, размечтался, силится представить, какая она?
Тоже ждет предназначенной встречи. Понятно, не среди отдаленных светил, а на самой родной планете — на Земле, по которой веселее шагать не порознь, а вдвоем.
Стук из коридора вспугнул Машины мысли. Дверь позади распахнулась, напустила в комнату света. Не больно-то ярко, но все же не темнота.
— Чтой-то на радостях сидишь без огня? — В проеме, почти загораживая его, возникла расплывшаяся фигура соседки, обтянутая платьем-хламидой, готовой в бедрах лопнуть по швам. Несуразное платье облегал клетчатый фартук с карманом поперек живота. Соседка была той самой Верой Лукиничной, из чьих натруженных рук Маша по возвращении из Кирова получила первый в своей коротенькой жизни арбуз. Понятно, не весь целиком, эдакий мяч бело-зеленого цвета — ишь чего захотела! — но щедро выхваченный из алой середки, усеянный черными косточками ломоть. Сейчас Лукинична заявилась в их комнату не с ломтиком, не с краюшкой. Она торжественно держала в больших и все еще сильных руках длинное блюдо с нетронутым, не разрезанным на куски пирогом. — Получай с пылу, с жару! С вишеньем, на Оксанин вкус в аккурат. — Включила лампу под потолком. Пирог залоснился румянцем, рыхлое лицо полнотелой стряпухи тоже, казалось, побывало в духовке. — Бери, становь вот тут, посередке. — Кисти рук, тяжелые с виду, но проворные в деле, расправили сегодня лишь постланную, любовно выбранную скатерку. — Мне, сама знаешь, чуть свет на завод, поприветствуешь мать за меня. Так и так, мол, с благополучным прибытием. Заодно угостишь и ее кавалера. Ах, простите, — ее провожатого. Вдобавок, глянь, настряпала для тебя по случаю окончания школы. — Из большого кармана, идущего поперек живота, был извлечен прозрачный мешочек с домашним печеньем. — Ешь, пока рот свеж, увянет, ни на что не глянет. Ну, пробуй. Вкусно?
— Ага.
— Ты, глупая, не пожелала запомнить рецепт, не заботишься о своей будущей жизни. Я бы всему тебя обучила. — Прижала мешочек к неохватной груди, не спешит отдавать. — Нет, ты вникни! Ровненько раскатываешь песочное тесто. Повторяю: песочное! С тебя не станет притащить для замеса желтого песку со двора?
— Не дурочка, — обиделась Маша.
— Малость есть. — Определенно намекнула на недавнюю стычку в связи с очередным хозяйственным указанием. В ларьке за углом подвернулась цветная капуста; Маша ополоснула кочан под краном и бросила в кастрюльку варить. Над ухом голос Лукиничны: «Листья, которые снизу, у кочерыжки, полагается обрезать, их не едят, к тому же под ними иной раз прячется гусеница». Маше осточертели постоянно даваемые советы, она возьми да и брякни: «Ну и отлично, в гусеницах полно витаминов». Сказать по правде, в следующий раз, будучи на кухне одна, Маша все же оборвала те ненужные листья. — Малость дури имеется. Однако запоминай: раскатала тесто честь честью, бери инструмент, в смысле тонкий стакан, — не граненый, не спутай. Им нарежешь кружочки да полумесяцы.
— Полумесяцы?! — живо отозвалась Маша и перевела взгляд на окно.
— Грызи печенье, чего ротозейничаешь! В честь твоих успехов спекла.
— Хороши успехи.
— Аттестат на руках? Для нынешней молодежи среднее образование вроде безделки.
— Очень уж среднее, тройка на тройке. Как я маме признаюсь?
— Твои тройки от нервных переживаний. Учителя хороши: могли бы не придираться, войти в положение.
— Придирок не было, сама кругом виновата. — Стиснула ладонями щеки. — Из головы все повылетело, поскольку прояснилась картина.
— Какая еще картина? Ошалела, убирамши весь день. — Сладко зевнула. — Да и я натопталась. Ладно, уговорились: заводим будильники и разом на боковую.
Маше, запарившейся, нахлопотавшейся в течение дня, следовало бы уснуть, едва коснувшись подушки. Но голова, пропади она пропадом, не желает угомониться. Ну и пусть! Ведь не с горя — от радости, что такой диагноз оказался ошибкой. Полунин под ножом ничего страшного не обнаружил. Аппендицит, правда, оказался запущенным, гнойным. Но обошлось, не зря он всем врачам врач. И то, несмотря на его золотые руки, осложнений оказалось полно. Отсюда длительное пребывание в больнице, отсюда долгая слабость: не сразу нашлись силы родной дочери написать. Дядя Стась — надо же назвать его кавалером! — от сочувствия и хлопот стал совсем не в себе. Говоря с Машей, путался, невесть чего плел. Тоже ведь нервы… В конце концов у матери не опухоль удаляли, а крохотный отросток, рудиментарный орган, который Фаина Давыдовна, анатомичка, помянула без интереса, мельком.
Вот как оно обернулось — у мамы порядок, непорядок у Маши. С ее никудышной подготовкой провалишься в любой институт. Ну и что? Можно и так поработать. Не будет отказа в отделе кадров метро.