Когда незадолго до конца войны леди Анна Серкомб вышла замуж за Джорджа Смайли, своим потрясенным подругам из Мэйфэра[4] она описывала его, как удивительно обыкновенного человека, настолько обыденного, что даже захватывало дыхание. Когда два года спустя она оставила его ради кубинского автогонщика, то загадочно сообщила, что, не сделай она этого сейчас, ей бы это никогда не удалось, и виконт Сейли специально отправился в клуб, чтобы посмотреть на этого кота в мешке.
Это высказывание, которое в течение одного сезона ходило из уст в уста как образец mot[5], было доступно для понимания лишь тем, кто знал Смайли. Невысокий, полноватый, с тихими вежливыми манерами, он, казалось, тратил кучу денег на то, чтобы приобретать как можно более плохую одежду, которая висела на нем, как кожа на отощавшей лягушке. На свадебной церемонии Сейли объявил, что «Серкомб спарилась с заколдованным принцем в образе лягушки-быка». Смайли же, не догадываясь о такой характеристике, трепеща, стоял перед алтарем в ожидании поцелуя, который превратит его в принца.
Был ли он богат или беден, возделывал ли он землю или возносил мольбы богу? Откуда она его раздобыла? Несовместимость этой пары подчеркивалась неоспоримой красотой леди Анны, и бросающаяся в глаза диспропорция пары таинственным образом лишь подчеркивала ее. Но сплетня предпочитает иметь дело лишь с черными и белыми цветами, и в беглых светских разговорах проскальзывали упоминания о тайных грехах и скрытых мотивах. И когда развод наконец стал свершившимся фактом, Смайли, не посещавший приличной школы, не имевший обеспеченных родителей, не служивший в привилегированном полку и не обладающий своим делом, без состояния, хотя и не бедняк, скоро был забыт, как вчерашняя новость, как старый саквояж на пыльной полке шкафа.
Хотя леди Анна последовала за своей звездой на Кубу, она невольно вспомнила Смайли. Борясь с волнением, она призналась себе, что если и был мужчина в ее жизни, то только Смайли.
Тот факт, что леди Анна рассталась со своим бывшим мужем, не заинтересовал общество — оно достаточно равнодушно отнеслось к последствиям этой сенсации. Тем не менее интересно отметить, что Сейли и его компания заинтересовались тем, что можно было бы назвать реакцией Смайли, но его пухлое близорукое лицо выражало глубокую сосредоточенность, лишь когда он погружался в поэзию третьестепенных немецких поэтов, потирая при этом влажные руки, высовывающиеся из мятых рукавов пиджака. Так что Сейли оставалось лишь небрежно пожать плечами, пребывая в уверенности, что, несмотря на бегство леди Анны, маленький Смайли отнюдь не собирается кончать с собой.
То, что осталось от Смайли после потрясения, трудно было совместить с такими понятиями, как любовь или вкус к неизвестным поэтам, ибо его профессия именовалась «офицер разведки». Она ему нравилась, и он обрел ее с любезной помощью своих коллег, которые с равной степенью равнодушия относились к его характеру и облику. Она также обеспечила ему то, что он любил в жизни больше всего: академическое погружение в тайны использования его собственного дедуктивного метода.
В свое время, в двадцатых годах, когда Смайли кончил свою непритязательную школу и, щурясь, бродил меж скромных монастырских стен оксфордского колледжа, он мечтал о членстве в студенческом братстве и о жизни, отданной изучению литературных непристойностей Германии XVII столетия. Но его преподаватель, знавший Смайли лучше его самого, мудро отклонил ученика с пути, который неминуемо привел бы его к получению ученой степени. И прекрасным июльским утром 1928 года удивленный и краснеющий Смайли сидел перед задающими ему вопросы членами Заграничного Комитета академических исследований— организации, о которой ему раньше и слышать не приходилось. Джебеди (его преподаватель), вводя его в курс дела, был краток: «Предоставь этим людям позаботиться о тебе, что вполне им по силам; платить тебе будут немного, но достаточно, чтобы ты оказался в приличном обществе». Но что-то смущало Смайли, и он признался в этом. Его беспокоило, что Джебеди, обычно столь точный, на этот раз был столь уклончив. С легким вздохом он согласился отложить свое решение отдаться колледжу Всех Душ, пока не повидается с «таинственной публикой» Джебеди.
Члены Комитета ему не представлялись, но половину из них он знал в лицо. Среди них был Филдинг, специалист по средним векам Франции из Кембриджа, Спарк из колледжа восточных языков и Стид-Эспри, который обедал за «высоким столом»[6] в тот вечер, когда Смайли был гостем Джебеди. Он не мог не признать, что был поражен. Само присутствие Филдинга, оставившего свой кабинет, уже было чудом. Впоследствии Смайли вспомнил об этой беседе как о танце с каким-то сумасшедшим па; постепенно и рассчитанно раскрываясь, перед Смайли представали отдельные части таинственной сущности. Наконец Стид-Эспри, который, похоже, председательствовал на встрече, откинул последнюю завесу, и правда возникла перед ним во всей своей дразнящей наготе. Ему была предложена должность в конторе, которую Стид-Эспри за неимением лучшего слова, зардевшись, назвал Секретной службой.
Смайли попросил дать ему время подумать. Они дали ему неделю. О деньгах никто и не заикнулся.
Этим вечером, оставшись в Лондоне, он решил побаловать себя и отправился в театр. Он чувствовал странное головокружение, и это беспокоило его... Он отлично знал, что примет предложение, и мог сделать это уже во время беседы. Но его остановила инстинктивная осторожность и, может быть, вполне понятное желание пококетничать с Филдингом.
После того как он дал согласие, началась подготовка: таинственные сельские коттеджи, безымянные инструкторы, утомительные поездки, и перед ним все отчетливее вырисовывались фантастические перспективы, когда ему придется работать совершенно одному.
Первое его оперативное задание носило довольно приятный характер: два года он пребывал в роли «энглишер доцент» в провинциальном немецком университете — лекции о Китсе и каникулы в охотничьих домиках в баварских горах, в компании студентов, которые солидно и торжественно предавались разврату. В конце каждого длинного каникулярного срока он приглашал некоторых из них в Англию, отмечая особо подходящих, и отправлял свои рекомендации по таинственному адресу в Бонне; за все два года он так и не понял, учитывались ли его рекомендации или же сразу выбрасывались. По сути, у него не было даже желания выяснять, достигали ли цели его послания; он не поддерживал никаких контактов с Департаментом, пребывая вне Англии.
Выполняя это задание, он испытывал достаточно смутные и противоречивые эмоции. Его интересовал поиск с определенных позиций в человеческом существе «потенциального агента», когда с красной строки приходилось изучать характер и поведение человека, чтобы получить представление о качествах кандидата. Эта часть его деятельности была бескровной и бесчеловечной — в данной роли Смайли представал как хладнокровный наемник, аморальный и не интересующийся ничем, кроме своего вознаграждения.
С другой стороны — его печалили свидетельства того, как в нем самом постепенно умирает способность испытывать естественные удовольствия. Всегда настороже, он увидел, что ныне избегает всех искушений, связанных с дружбой и верностью; испытывая усталость и изнеможение, он предостерегал себя от спонтанных реакций. Используя силу своего интеллекта, он заставлял себя изучать людей с клинической объективностью, но, поскольку ему не были свойственны ни аморализм, ни непогрешимость, он ненавидел фальшь своего существования и боялся ее.
Но Смайли был сентиментальным человеком, и долгое изгнание лишь усилило его глубокую любовь к Англии. Он жадно перебирал в памяти воспоминания об Оксфорде — его красота, его рациональная сдержанность, взвешенная неторопливость его решений. Он мечтал об исхлестанном осенними ветрами отпуске на берегах залива Гартланд, о долгих прогулках по корнишским скалам, когда лицо горит от порывов морского ветра. Это была святая святых его тайной жизни, и в нем росла ненависть к наглому напору новой Германии, к ее крикливым маршам, студентам в униформе, с надменными, изборожденными шрамами физиономиями, к их напыщенным демонстрациям и дешевому юмору. Он с омерзением вспоминал, как факультет отнесся к предмету его любви — к его любимой немецкой литературе. И была ночь, та ужасная ночь зимы 1937 года, когда Смайли, стоя у своего окна, смотрел на огромный костер во дворе университета; вокруг него стояли сотни студентов, и их лица блестели от возбуждения в пляшущем пламени. Они сотнями бросали книги в очищающее пламя костра. Он знал, что это были за книги: Томас Манн, Гейне, Лессинг и множество других. И Смайли, тиская в потных руках изжеванный кончик сигареты, корчась от ненависти при виде этой картины, испытывал радость при мысли, что он знает своего врага.
1939 год застал его в Швеции аккредитованным представителем хорошо известной швейцарской оружейной фирмы, и дата, когда он стал сотрудничать с фирмой, была предупредительно сдвинута назад. Соответственно он постарался прибавить несколько лет своей внешности, ибо Смайли открыл в себе талант к мимикрии, который далеко превосходил примитивное умение красить волосы или отпускать усики. Четыре года он играл свою роль, путешествуя между Германией, Швейцарией и Швецией. Он никогда не мог себе представить, что можно так долго жить в страхе. Он обрел нервный тик на левом глазу, который и спустя пятнадцать лет досаждал ему; на чистой коже его щек и между бровями пролегли морщины. Он усвоил, что значит никогда не спать крепким сном, никогда не расслабляться, день и ночь ощущая биение своего сердца; что значит бесконечность одиночества и жалость к самому себе, внезапно вспыхивающее безрассудное влечение к женщине, к выпивке, к здоровой физической усталости — к любому наркотику, который поможет избавиться от непрестанного напряжения.
Под прикрытием легенды он занимался своей основной работой как шпион. Со временем его сеть росла, и он видел, как остальные страны расплачивались за недостаток предусмотрительности и отсутствие подготовки.
В 1943 году его отозвали. Через шесть недель он уже стал мечтать о возвращении, но они его не отпустили.
— С вас хватит, — сказал Стид-Эспри. — Готовьте новых людей и не думайте о времени. Женитесь или что-нибудь в этом роде. Расслабьтесь.
Смайли сделал предложение секретарше Стид-Эспри — леди Анне Серкомб.
Война завершилась. С ним расплатились, и он увез свою очаровательную жену в Оксфорд, где наконец мог заняться изучением неясных мест в немецкой поэзии XVII века. Но через два года леди Анна оказалась на Кубе, а откровения молодого русского шифровальщика из Оттавы снова вызвали к жизни потребность в людях с опытом Смайли.
Работа была новой, угроза смутной, и сначала ему все нравилось. Но вокруг него обитали молодые люди, мозги у которых, возможно, отличались большей свежестью. Для продвижения по службе у Смайли не было оснований, и постепенно он осознавал, что стал человеком средних лет, не успев побыть молодым, и ему дают понять — конечно, с наивозможной вежливостью, — что он уже отработанный материал.
Все вокруг изменилось. Стид-Эспри исчез, улетел от этого нового мира в Индию, в поисках другой цивилизации. Джебеди был мертв. Вместе со своим радистом, молодым бельгийцем, он сел в 1941 году на поезд в Лилле, и с тех пор о нем не было слышно, Филдинг увлекся новой диссертацией по Роланду — остался только Мастон. Мастон — профессиональный дипломат, рекрут военных лет, советник министров по делам разведки, «первый человек», как говорил Джебети, «игрок из Уимблдона». Создание НАТО и отчаянные меры, предложенные американцами, совершенно изменили сущность Службы Смайли. Навсегда ушли времена Стид-Эспри, когда вы получали приказы за стаканом портвейна в номере в «Магдалене»; вдохновенное любопытство горстки высококвалифицированных бескорыстных людей уступило место эффективности, бюрократии и интригам в большом правительственном департаменте — эффективности благодаря Мастону с его дорогими костюмами, его аристократизмом, его благородной сединой и галстуком с серебряным отливом; Мастону, который помнил день рождения своей секретарши и чьи манеры были притчей во языцех среди дам из регистратуры; Мастону, который с небрежным изяществом правил своей империей, устраивал небольшие вечеринки в Хейнли и кормился успехами своих подчиненных.
Они привлекли его на время войны, профессионального служащего из ортодоксального департамента, поскольку им был нужен человек привести в порядок бумаги и придать блеск громоздкой машине бюрократии. Великих мира сего устраивало, что им приходится иметь дело с человеком, которого они знали, который любой цвет мог свести к серому, кто знал своих хозяев и мог быть допущен в их общество. И Мастон прекрасно справлялся со своими обязанностями. Им нравилась его скромность, когда он извинялся за общество, с которым ему приходится водиться, и его явная неискренность, когда он прикрывал выходки своих подчиненных, его гибкость, с которой он умел формулировать новые законопроекты. Он не пользовался преимуществами «человека плаща и кинжала», когда плащ носят для хозяев, а кинжал приберегают для слуг. Его положение явно носило странный характер. Он не был номинальным главой Службы, а числился Советником министра по делам разведки, и Стид-Эспри всегда говорил о нем, как о Главном Евнухе.
Для Смайли это был новый мир; ослепительно освещенные коридоры и ловкие молодые люди. Он лее чувствовал себя достаточно старомодным пешеходом, тоскующим по обветшавшей террасе дома в Найтсбридже, где все это начиналось. В этой обстановке он, казалось, ощущал почти физический дискомфорт, который заставлял его еще больше сутулиться, больше, чем обычно, напоминая лягушонка. Он чаще мигал и откликался на прозвище «Крот». Но его начинающая секретарша обожала его и неизменно называла «моим дорогим медвежонком».
Смайли ныне был уже слишком в годах, чтобы отправляться за границу. Мастон внес полную ясность: «Во всяком случае, мой дорогой друг, вам крепко досталось во время войны, так что оставайтесь лучше дома, старина, и поддерживайте огонь в камине».
Все вышесказанное в какой-то мере объясняет, почему Джордж Смайли в два часа ночи, в среду, 4 января, сидел на заднем сиденье лондонского такси, направляясь в Кембридж-серкус.