Зато поналетели, будто просыпались, мелкие лесные птицы: зарянки, щеглы и много синиц, оставшихся зимовать в городе.
Жогин ходил неторопливо, заложив руки за спину. И — философствовал.
Хорошо, соглашался он, пусть люди живут себе в отдельных квартирах, на этажах. Но, если вдуматься, это полный отрыв от корней, от земли-прародительницы. А ведь помнить ее мало, с землей нужна физическая близость — землепашца, огородника, охотника в лесу.
Еще он думал, что старая, временами эгоистическая дружба с зверьем рушилась, что пришла городская раса людей. Им кошка не помогает в борьбе с мышами (которых нет), а собака не нужна для караульной службы. Исчезло ежедневное общение соседей, коротавших вечера на скамейке, рядом.
Ушли эти вечера, не вернуть...
С ними вместе исчезли травки и листики и та земля, которую можно было, разговаривая, сверлить каблуком.
Жогин шел сквером. И старался идти медленно, а ноги шагали по-таежному емко.
Как охотник, шел он вразвалку, оглядывая клены, скамейки, стариков, отдыхающих на них. Особенно один был хорош: законченный тип пенсионера-потребителя, впитывающего, нет, всасывающего собой последнюю осеннюю благодать.
Ноги он вытянул. Седые лодыжки вылезли из штанов, ими он поглощал ультрафиолет. Рядом на скамейке лежал раскрытый чемоданчик. В нем посверкивала бутылка, а из бумажек выглядывали бутерброды и яйца, четыре штуки: печень старика была в порядке.
Вот он пьет из бутылки, высоко поднимая ее. Глотнув, он ободрал яйцо и впихнул его в рот целиком. Жевал: равномерно двигалась нижняя челюсть, шевелилось заросшее волосом ухо. Неужели это папахен?
Жогин не ошибся, на скамейке сидел отец.
— А-а! — закричал папахен, круто оборачиваясь к Жогину и взмахивая бутылкой. — Ты? Иди-ка сюда, есть еще в бутылочке.
И странно, Жогин не повернулся, не ушел. Наоборот, подошел к отцу. Выпил из протянутой бутылки и даже съел яйцо.
Жевал и посматривал на папахена. И впервые заметил на нем тяжелую руку годов. Будто прежний — а выцвел. Стало жаль его. Жогин тоскливо подумал, что он примиряется с отцом.
— Вот, устроился на свободе, — пояснил папахен. — Лучше бы идти в ресторан, да ведь накладно, на шестьдесят целковых в месяц не разбежишься, а ты мне не помогаешь. Нехорошо! Взяли бы меня: старуха моя ушла к дочери... Понятно, я найду другую, помоложе. И Петр меня примет. Нет, я не жалуюсь, расходы у них велики, если посчитать. Но ты-то хорошо зарабатываешь. Сводил бы меня в ресторан, а?
— Ресторанная пошлость, — пробормотал Жогин.
— Почему пошлость? Вкусно, удобно. Главное, культурно, не то, что раньше. Сидишь и боишься, что тебя фужером по голове двинут.
Он хлебнул из бутылки и закусил. Ел он неопрятно, ронял крошки. Глотая, дергал большим кадыком. Отставил бутылку в сторону, вытер губы и вдруг сказал:
— А ты, я вижу, все один.
И на мгновение Жогина пронизало жгучей болью. Он даже сжался, но справился с собой. Он приказал лицу онеметь, губам — улыбаться. Приказал всем лицевым мускулам. И ему это удалось — он почувствовал, что прикрыл свое лицо маской. Но сердце его дрожало и плакало: один, всегда один...
А старик разрыдался. Он плакал и ел, плакал, жевал и давился, пачкая костюм.
«Будь ты проклят! — думал Жогин. — Если я прощу тебя, и подлость твою, и предательство, и баб...»
— Хватит меня жалеть, папаша, — сказал Жогин и похлопал его по плечу.
Отец стер кулаком слезу и пробормотал:
— Какое у тебя сейчас было лицо. Мертвое, даже нос заострился. Неужто у тебя нет женщины? Подруги, любовницы?
Но разве Жогин мог сказать ему, что... Нет, этого говорить ему нельзя.
— Я ведь молод еще, папаша, — сказал Жогин.
Блистающий Шар предупредил:
— На земле вы будете инвалидом, у вас глубокая травма, поражено серое вещество.
— Пусть, — ответил Жогин, начав спускаться в люк ракетной шлюпки. Обернулся. — Быть киборгом, холодной машиной... А кто позаботится о моем старике? Опять Петр?
Жогин замер, увидел такую картину — они с папахеном бредут к Петру.
Сначала собирают чемоданы, потом долго ждут такси.
Папахен, слезясь глазами, негодует: такси опаздывает. А такси — зеленое, с черными шашечками — стоит за углом. Шофер отдыхает, счетчик крутит копейки.
Жогин-отец стоит у окна, ворча на то, что адрес-то был дан точный. Наконец, такси приходит, и они едут к Петру.
Затем долго стоят около чемоданов, и размышление их одинаково — о границах терпения Надежды (в Петре они абсолютно уверены).
— Попрет она нас, — говорит отец, и Жогин думает, что это очень возможно.
— Оставит, — говорит он.
— Ну, с богом! Войдем.
И впервые видит Жогин в отце неуверенность.
Люк захлопнулся. Скрипел мотор, затягивая винт.
Жогин поднялся, хватаясь за шершавый ствол. Постоял, держась за сосну. Кривую, горную, обиженную холодом.
Хвоя колола его руки, а голова кружилась. Охватывала слабость, тяжелая, но и сладкая. Он не упал, но сел — перед ним стояла Надежда. За нею была вода. Надежда готовилась купаться и, наклонясь, раздевалась.
— Ох, бабы, бабы, что вы с нами делаете... — пробормотал Жогин, укоризненно качая головой. Та заболела сильно, настойчиво.
Боль эта была и под кожей лба, под костью. Чем прогнать ее? Он положил пальцы на веки и надавил, сильно прижав глаза, чтобы одной болью сломить другую.
— М-м-м-м, — застонал он и сказал: — Ну, ты, боль, иди, знаешь куда...
Но боль не ушла, и Жогин понял, что придется идти и потом жить вместе с нею.
Нет, он не сможет, лучше помереть.
Он лег на землю, прихваченную первым морозом, лег и прижался к ней — только она, одна, спасет его!
А земли мало. Она занесена сюда ветром по пылинке, удобрена перегнившими мхами и хвойными иглами.
Земля... Жогин разгребал ее, царапал, не жалея пальцев. Он разминал ее в ладонях. Сладкое, успокаивающее было в ней. Он мял землю с наслаждением.
Земля... Она ласковая, всеприемлющая. И в женщинах, немногих, которых он знал, тоже была податливость этой вечно рожавшей земли.
Он сеял землю в ладонях, а Надежда стояла перед ним, сильная и гордая собой. Жогин обнимал ее взглядом, тянулся к ней. А она прошла мимо к реке, недоступная. Она уходит, идет мимо... Слезы тяжелой обиды выступили на его ресницах.
Ушла!.. Такая красивая, такая молодая... Ему показалось, что жизни ее не будет конца, что она вечно будет молодой и всем желанной. Как земля.
Счастливые знали Надежду в минуты особенной ее красоты, то сладкие, то горькие. А кое-кто провел борозду в вечной земле ее существа. Но все забылось и ушло, как уходит с поля снег или вешняя вода. Надежда...
— Что?.. Я люблю ее?.. — удивленно бормотал он.
И лишь теперь ему открылось и стало ясно: он никого, никогда не любил, а только Надежду. Жогин понял: в других женщинах он искал и любил только ее. Судьба была и добра к нему, и беспощадно жестока. Она казнила его безнадежной любовью.
Безнадежной? Ну, нет, он не хочет этого, он отнимет Надежду!
Отнять... Но муж ее — Петр, вырастивший его. Земляной человек, сильный терпением. Жизнь продолжится ими — Надеждой и Петром. Но только не им, Жогиным, он лишний в цепи жизни, он ее порченое, неловкое звено.
...Все смешалось в больной голове Жогина. Но что-то подсказало ему: сейчас, здесь, он видит истину, свою, за которую страдал. Еще он знал — эта минута не повторится. И если он выживет, то постарается забыть ее. Или будет лгать себе, что забыл.
Ни Петр, ни сама Надежда не узнают о ней. Никогда!
И ему стало жалко себя. В нем все переломилось. Он всех жалел — умершую мать, слишком красивую Надежду, дурака Генку, даже отца.
Он жалел безответных зверей и птиц... Тех, что встречали его на рассвете и в тайге кормили собой.
Он брал у них все. Брал, у всех! А что дал сам?.. Им?.. Тайге?.. Петру?..
Он должник их, безнадежный должник.
Вон какую суету он поднял! Сколько вертолетов гоняют в небе. Его ищут, простив ему все, даже отца. Это стыдно! Лучше умереть. Пусть бы нашли его мертвым!..
Смерть? Она не вызывала в нем протеста. Наоборот, жизнь с болью ее и неудачами, с неумением приладиться к ней утомила его.
— Умереть... умереть... — твердил Жогин.
Но жизнь цепко сидела в каждом мускуле его сухого, длинного тела. И другое пугало. Ладно, он умрет, но что останется?.. Детей нет, а память людей выцветает.
Нет! Он будет, он хочет жить! Даже обязан: ведь его ищут!
Людям бы плюнуть на него, тяжелого и ломаного человека, а они ищут, рискуя собой и дорогими машинами. Они тратят на него драгоценное рабочее время.
Надо идти к ним. Это свои ребята, его рабочие друзья.
Жогин кое-как поднялся, сел, придерживая голову рукой. И снова увидел — летел вертолет, но теперь высоко.
Так человека не найти, надо подать знак, развести костер.
Он представил себе, как сделает — ногой столкнет в желтую кучу мох, сучья, хвойные сухие иглы. Подожжет их. Сверху увидят дым и найдут его.
Он развел костер. На это ушло несколько спичек и половина записной книжки.
Костер вышел нищий, жиденький, а дыма из-за сухости топлива получилось совсем немного. Да и к тому же он почти исчезал, процеживаемый на пути вверх сосновыми кронами. Тут еще налетел низовой ветер, засвистел, завыл в камнях, швырнул в Жогина угли.
Пришлось давить их пальцами, как клопов.
Давя, он не чувствовал жжения. И дышать тяжело... Он словно зажат между двух досок.
Но что это? Его ищут, зовут! Он слышит голоса.
Нужно спешить к ним навстречу!
Жогин включил двигатель ракетной шлюпки.
Движение угадывалось только по неровному миганию шкал, по растекающейся за кормой газовой струйке.
От невероятной скорости полета струя была не прочеркнута, а нарублена короткими, словно светящимися кусками, остающимися позади.
Жогину показалось, что ракетная лодка в полете сжигала сама себя.
Она шла к Земле по кратчайшей линии.
Земля... Жогин держал ее на прицеле, бесконечно отодвинутую. В перекрестьях оптического прицела, в тонком плетении его радиальных кругов, то прилипая к ним, то отрываясь, дрожала ее точка.
А где-то немыслимо далеко была другая точка — охваченная распадом Черная Фиола. О ней не хотелось помнить.
В полете Жогин то и дело тяжело засыпал. И тогда ему снилось, что он идет по Земле, в сибирской тайге, что каждый шаг его отдается острой болью в голове.
Он стонал, просыпался и, проверив ориентировку, опять засыпал.
Просто лежать и ждать было невозможно. Хотелось ползти, тянуться к тем, кто ищет.
То и дело низко и с грохотом пролетали вертолеты — туда, сюда. Они не замечали его.
Тогда он пополз промеж камней, вдоль упавших деревьев, вывернутых их корней. Впереди, чуть заметное что-то светилось. Что? Лампа Петра?.. Вот для чего он жег ее ночами — чтобы Жогин мог идти к ней. Но Жогин сердился: почему экономит? Зачем включает маленькую лампу? Ведь он едва ее заметил здесь, в скалах и мхах.
Но все же она светит... Светит!
Жогин полз. Он тащил за собой карабин, тяжелый не только весом, но и ответственностью — давал расписку.
Ствол карабина погнут, ложе разъехалось острыми обломками. Из него и выстрелить-то нельзя.
И каждый метр пути мучителен, каждый толчок отдавался глубоко в затылке. Но первый снег задержавшейся новой зимы уже падал и приятно холодил голову.
Когда же боль доходила до предела, становилась неукротимо свирепой, Жогину казалось, что вокруг горела тайга: металось красное, полыхало дымом и жаром, летели птицы и бежало всякое зверье.
Жогину мерещилось чудное, будто он летел в ракете и неудачно приземлился, а этот горный невысокий лес загорелся от взрыва его ракетной шлюпки.
И вот — лесной пожар.
Шел густой снег, хлопьями.
Вдруг близко, метрах в ста от себя, Жогин услышал голоса, собачий лай. Он узнал этот лай. Черный пес...
Милый псина не предал его, он ведет к нему людей.
Жогин крикнул. Но голос был давно потерян им.
Цепляясь за камень, Жогин поднялся. И звал, звал к себе людей, свистя беззвучными голосовыми связками.
— Слышали? Там взорвалось что-то! — кричал Семин. — Горит лес, поспешим.
И побежал, маленький и быстрый, перескакивая камни. Впереди него, оборачиваясь и лая, бежал Черный пес.
Вот что было записано карандашом в памятной книжке, которую нашли в кармане Жогина:
«Звездная лоция: в полете ориентируйте навигационную систему по звезде Канопус».